355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Матвеева » Наследницы Белкина » Текст книги (страница 13)
Наследницы Белкина
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:08

Текст книги "Наследницы Белкина"


Автор книги: Анна Матвеева


Соавторы: Елена Соловьева,Ирина Мамаева,Нелли Маратова,Ульяна Гамаюн
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)

Глава 5. Что прилично и что неприлично в театре

Вначале Татьяна услышала и полюбила не пушкинского «Онегина», а чайковского, и тщетно потом пыталась переставить впечатления согласно прописанной в школе хронологии. Вначале – роман, потом – опера. Не наоборот, Танечная.И вообще, не воображай много, подумаешь, мама – артистка! Из погорелого театра. А у самой колготки на коленях протерлись, и юбка заношена до блеска.

Колготки Татьяна еще могла простить одноклассникам, но за театр вступалась горячо, со слезами – она ведь выросла за кулисами. «На театре», по выражению мамы, солистки вторых партий. Мама не родила Татьяну «на театре», между первым и вторым действием, исключительно благодаря тому, что девчонке пришло в голову появиться на свет глубокой ночью, когда спектакли заканчиваются.

Сейчас редко какой спектакль выползет за одиннадцать вечера, поэтому и семейных проблем у артистов поубавилось, а вот мамина личная жизнь пострадала из-за поздних приходов домой – какому мужу понравится, если жена заявляется после полуночи, не хуже Германа?

– Опера означает – труд! – объясняла Татьянина мама, как все солистки, знавшая слегка по-итальянски. – Опера – это труд, понимаешь? Трудиться, трудиться, не покладая рук, даже ночью!

Муж не понимал. Он, инженер, в семь вечера уже сидел перед телевизором, в восемь – ужинал, в девять – начинал злиться, к десяти – приходил в драматическую, почти оперную ярость.

Они развелись, когда Татьяне было девять лет.

Мама – хрупкая, как дорогая чашка. Даже обнять нельзя со всей силы – вдруг погнешь ей ресницы ненароком? Вдруг нарушишь прическу? А Татьяне хотелось, иногда очень хотелось обычную маму – чтобы не бояться за ресницы и прическу. Чтобы мама ждала дома, как у всех девчонок, а не в гримке, наряжаясь к очередному спектаклю.

Татьяна сидела в гримке, смотрела, как гримерша надевает маме парик. Гримерша давала Татьяне коробочку с гримом, девочка от скуки рисовала себе клоунское лицо. Мама взмахивала ресницами, улыбалась, бежала на сцену. Воздушный поцелуй наверняка придумали артистки – чтобы не испортить грим.

Романы, браки, рождения и смерти – все было в театре; искать своего счастья на стороне Татьяниной маме, как и другим артисткам, просто не было нужды. Брошенные жены оставались в театре, как и мужья-изменники, а их общие дети сидели в зале или за кулисами – иногда их выводили на сцену: в «Набукко», «Князе Игоре», «Трубадуре».

После развода Татьянина мама влюблялась в театре, можно сказать, не сходя со сцены. Был гобоист из оркестра (продержался четыре месяца, сильно пил – как, впрочем, почти все духовые). Балерун с роскошным прыжком (продержался полгода, уехал в Москву – лучшие всегда уезжают). Артист хора (продержался пять с половиной лет, мама сама его бросила – когда он начал ухлестывать за Татьяной). Татьяна знала, что в антрактах мама встречается с очередным любовником за сценой, есть там такое особое место – когда зал видно, а тебя нет. Лишний раз не поцелуешься – оба в гриме. Обниматься тоже трудно – ресницы, тяжелые прически, костюмы. Вот видели бы зрители, сердилась Татьяна, как Ларина стоит, прижавшись к крестьянскому юноше, или как ключница Петровна обжимается с опричником.

Мама любила театр, любила себя, любила музыку – преданно, без сомнений и оглядки. Татьяну ей любить было некогда. И когда тот самый артист хора обратил внимание на Татьяну, мама рассердилась так, будто дочка сломала ей ресницы, испортила прическу и всю жизнь:

– Тебе надо заниматься учебой, а не думать о романчиках.

Тогда в хор могли принять любого человека, можно было и нот не знать, лишь бы петь умел и фактуру имел подходящую. Это сейчас Голубев зверствует, требует брать одних только консерваторских, а тогда ни о каком Голубеве никто знать не знал.

Татьяну взяли сразу, после первого же прослушивания; через год работы в хоре и летних гастролей она забеременела и родила девочку Олю. Мама пытала Татьяну, чуть не под лупой разглядывала младенца – от кого? На кого похожа? К новому сезону Татьяна снова была на сцене, непонятно чья Оля оставалась дома с няней.

Мама пела Ларину, значит, ей уже после второго действия можно было идти домой. Гремин завидовал за сценой – мне бы так! Татьяне нравился Гремин куда больше полненького Онегина. Когда этот Онегин выходил на сцену в последнем действии и, выпятив пузико, начинал петь, народ за кулисами веселился: «Карлсон вернулся!» И Татьяна, не наша – Ларина, – была в тот вечер не из лучших, голос еле пробивался сквозь оркестр.

После бала Татьяна первой убежала в гримку, надо было отпускать няню.

В последнем действии «Онегина» хор появляется всего лишь раз – на греминском балу. Согрин неприятно удивился, что кланяться вышли только солисты, а где же хор? Где та девушка?

Не дожидаясь последних поклонов, он выскочил из зала, позабыв и о директоре с женой, и о доброй душе-контролерше.

– Где служебный вход? – спросил в гардеробе.

Надо обойти театр справа, там будет крылечко и серая дверь. Согрин отплевывался от снежинок, закуривал, спешил. Он чувствовал, что Татьяна где-то рядом.

Глава 6. Сначала музыка, потом слова

– Постой рядом, Валя, говорят, ты счастье приносишь, – шепнула Мартынова в антракте.

Ведущая свирепо закусила сигарету, вскочила с места. С ней кашу нескоро сваришь, загрустила Валя, она дорожила тем, что в театре все ее любят (Леда Лебедь не считается, она всю любовь мира желала бы иметь в своем частном пользовании – даже ту, что полагалась Вале).

– Призрак оперы, – Коля Костюченко приобнял Валю, чмокнул в макушку. – Мобилку зарядила? Умница.

Может быть, и новая выпускающая однажды поймет, что театру без Вали не обойтись? Конечно, здание устоит, люстра не обрушится, и зрители придут, и занавес будет расходиться в стороны медленными волнами, но без Вали это будет совсем другой театр. Старожилы, из тех, кто с закрытыми глазами находит дорогу из гримерного цеха в буфет, даже они теперь не представляют, как раньше обходились.

За кулисы Изольда привела Валю не скоро, вначале долго отправляла в зал. Все оперы переслушала Валя не по разу, а балет посмотрела всего один – «Лебединое озеро». «Балет – это для девочек», – говорила Изольда, а Валя думала – я-то кто, не девочка?

Маленькую Валю не всегда пускали на вечерние спектакли, Изольда однажды не увидела ее на обычном месте, перепугалась. В антракте прибежала в зал, нашла девочку под дверью. Контролерша оправдывалась – контрамарку подает, молчит, мы ж не знали, что твоя! Потом все привыкли, признали.

После спектакля Валя терпеливо ждала Изольду в гардеробе, матерчатая сумка с туфлями аккуратным рулетом лежала на скамеечке. Без туфель Изольда являться в театр не разрешала – и платье велела надевать нарядное, с воротничком из нафталиновых кружев.

Изольда приходила, когда Валя почти засыпала на скамеечке, к счастью, школа была во вторую смену. Уроки наставница учить не заставляла, но если вдруг видела тройку в дневнике, лишала театра – на неделю. Для Вали было достаточно – хуже наказания нет.

Жили они в двух кварталах от театра. Высокой Изольде приходилось подстраиваться под мелкий шаг Вали, и в любую погоду – ветер, дождь, жару, снег – она спрашивала:

– Как тебе?

Валя рассказывала. Слух у нее был точный, и любую фальшивую ноту она видела покрашенной в другой цвет. Ария Марфы – красная, а фальшивая нота – зеленая. Режет взгляд и слух разом. Выбивается из палитры-партитуры.

Изольда внимательно слушала девочку, иногда останавливалась и наклонялась к ней (Валя торопливо вбирала вкусный аромат рижских духов). Уточняла:

– Ты сама это придумала? Может, подсказал кто?

Валя вначале обижалась, но потом поняла – Изольда удивляется верным словам. Многие «ценители искусства» с важным видом аплодируют посредственному пению и тупо молчат, когда надо бы кричать «браво!». Что делать, в нашем городе, как и по всей России, оперу понимать разучились. Раньше было иначе, не знать и не любить ее считалось неприличным. И вообще, по истории оперы можно изучать мировую историю, говорила Изольда.

– Сталин любил оперу, – рассказывала она. – «Бориса Годунова». Гитлер – Вагнера.

– А Наполеон? – спрашивала Валя. Наполеон ей мучительно нравился.

Изольда объясняла, что Бонапарт был человеком военным и предпочитал музыку, написанную армейскими. Оперу скорее уважал, чем обожал, – Керубини, Гретри, Далейрак писали ему марши и победные песни.

Валя супилась, обижалась за Бонапарта и на него самого тоже сердилась – как можно променять целый мир, оживающий на сцене, на какой-то военный марш? Валя подыскивала другие аргументы для Бонапарта, пока Изольда молча разогревала поздний ужин. Она замолкала на целые часы, после пения говорить вредно.

Ночью Валя просыпалась от музыкальных фраз, рвущих и режущих сон, – услышанное в театре с вечера укладывалось в пазы, память добросовестно повторяла новые арии, и Валя просыпалась от того, что внутри нее настраивался маленький оркестр. Иногда, впрочем, оркестр молчал, и тогда девочка вспоминала во сне о другой жизни – с мамой, без Изольды, вне театра. Липкий пот тек по груди, Валя возвращалась в уютную ночь Изольдиной квартиры, ничем не походившую на яркую пьяную ночь родного дома, где теперь крепко спали две балерины – даже во сне, как собаки, вздрагивающие ногами.

Валя быстро забывала маму, хотя и ругала себя за это. Старалась, но не могла искусственно вырастить в себе любовь к покойнице. Зато любовь к Изольде росла без дополнительных стараний – как и любовь к музыке.

– Учить тебя надо, – сказала однажды Изольда. – Слух есть, интересно, что с голосом?

Свой старый «Этюд» Изольда настраивала каждый сезон, благодаря чему инструмент находился куда в лучшем состоянии, чем иной «Стейнвей», без присмотра обратившийся в мебель.

Подруга Изольды, бывшая певица и аккомпаниаторша с глубоко въевшимися ухватками красавицы, долго ахала и целовалась с Изольдой, потом бочком зашла в комнату. Валя долго не могла запеть, стеснялась…

– Ты же понимаешь, ее никуда не возьмут с такой фактурой, – шептала аккомпаниаторша, прощаясь с Изольдой, – но голос, диапазон – все при ней.

– В хоре нужны всякие, – поморщилась Изольда, – тем более сейчас. Это в наше время на фигуру смотрели больше, чем в горло.

Подруга захихикала, потом прослезилась.

– У Вали все впереди, – пояснила она свои слезы.

Первым спектаклем, который Валя услышала за сценой, стал «Евгений Онегин». Ночью она долго не могла уснуть, хотела рассказать Изольде – Татьяна мстит Онегину, а вовсе не пытается хранить верность Гремину. Она просто упивается своей местью! Изольда, зевнув, отозвалась – это потому, что Татьяну пела вчера Городкова, большая, между нами, стерва.

Глава 7. Мнимая простушка

Согрин шел в театр, краски летели за ним следом. Что станет с красками, когда я умру, думал Согрин, они вместе со мной лягут в землю или отправятся на поиски нового художника?

Серая краска, морщинистая, с кракелюрами, как старый асфальт или темная слоновья кожа.

Оранжевая краска, с белым молочным налетом, с горечью апельсиновых косточек.

Белая краска, бледная, больная, будто паутина или слюна, будто стены нашего театра.

У служебного входа народу было, как на трамвайной остановке в час пик, – артистов в те годы встречали, будто героев-полярников. Предлагали донести сумку, просили автограф, просто глазели в свое удовольствие. Театр был не просто театром, а единственным окном в мир для тех, кто вправду любил искусство – как только можно было его любить в закрытом заводском городе.

Согрин встал на крыльце, за колонной, и крутил головой, будто филин. Он не мог знать, что Татьяна давным-давно дома, кормит дочку и даже не догадывается, как сильно ждет ее под снегопадом незнакомый человек.

– Согрин? – нежданный оклик, объятие, больше похожее на тумак.

Так и встречаются старые приятели. Если можно, конечно, назвать приятелем Валеру Режкина, бывшего сокурсника и вечного конкурента. Улыбка на лице появилась не сразу – ее пришлось вызывать силком, как особо вредного духа.

Они не виделись двенадцать лет, но за это время оба почти не изменились. Согрин удивился, почувствовав прежнюю зависть к Валере, она, как выяснилось, никуда не пропадала, а терпеливо ждала встречи, такой, как сейчас.

– Ты что тут делаешь? – спросил Валера.

– Гуляю. На спектакле был. А ты?

Валера вежливо, но криво улыбнулся.

– Не обратил внимания на декорации?

Согрин не хотел слушать про Валерины успехи, он заранее знал, что расстроится. Нельзя общаться с такими людьми, как Валера Режкин, – они начинают карьеру одновременно с нами, а потом так взмывают вверх, что не нагонишь.

Валера будто не замечал насупленного лика Согрина.

– Ты все с Женькой живешь? – спрашивал Валера, увлекая Согрина обратно в театр. – Буфет еще не закрыли, выпьем по маленькой.

«Это можно, – подумал Согрин, – вот только как же та девушка?» Все время разговора с Валерой он с ног до головы оглядывал театральных, покидавших здание, – узнал Гремина в кроличьей шапке, полненького Онегина в модной длиннополой дубленке: «Морозной пылью серебрится его бобровый воротник». Узнал даже бабку-контролершу, которая пустила его в зал.

Валера – нечуткий, как все успешные люди, – шагал впереди Согрина, их пропустили без звука, правда, дамочка в бюро пропусков попросила:

– Вы только не слишком засиживайтесь!

– Не волнуйся, ласточка, – обещал Валера, – по сто грамм, и домой.

Дамочка порозовела – приятно быть ласточкой в сорок шесть лет!

Все столики в артистическом буфете оказались заняты.

– А я и не знал, что здесь тоже есть буфет, – сказал Согрин.

Но Валера его не слышал. Он договаривался с кем-то за столиком и тащил к нему новые стулья. Лена, точная версия Светы из зрительского буфета, наливала водку в стаканы и выкладывала бутерброды на кусочки картона.

– Расскажи, как там Женя, – велел Валера.

В шуме его было плохо слышно, но Согрин и так знал, о чем пойдет разговор. Валера был раньше влюблен в Евгению Ивановну, и это, пожалуй, единственный пункт, в котором Согрин сумел одержать над ним победу. Иногда ему казалось, что он женился, чтобы досадить Валере. На самом деле он женился только потому, что этого захотела Евгения Ивановна.

Художественное училище, второй курс. Обнаженная натура. Двадцать студентов ждут, пока разденется модель. Кто-то громко рассказывает, как в прошлом году рисовал голую пьянь – за чекушку. Никого другого уговорить не смог, хотя предлагал тридцать копеек за час. Пьянчужка не могла сидеть неподвижно, заваливалась на бок, не рисунок – мучение! Преподаватель смеется вместе со всеми, но на часы поглядывает нервно.

Наконец в дверь стучат.

Она. Модель. Такая маленькая! «Не маленькая – миниатюрная», – поправляет сам себя Согрин, стараясь не смотреть на девушку такими же глазами, как все. Он художник. Он видит красоту, а не…

Студенты сосредоточенно сопят. Рабочая тишина, мечта преподавателей. Согрин вспоминает репродукции османских миниатюр. Идеально вылепленная женщина, матовая кожа. Если сфотографировать, не унимается Согрин, можно поверить, что в ней метр восемьдесят росту. Глаза – светлый лавр, прозрачные, будто кожица крыжовника. Кажется, ей холодно. Согрин рисует ее так, как никто больше не сможет – ни в группе, ни в принципе. Даже Валера Режкин – в пролете.

Заканчивая рисунок, он уже точно знал, что у него будет продолжение.

Преподаватель, умница и убежденный алкоголик, смотрит на модель и думает, что давно не видел настолько красивое тело. Некрасивую писать интереснее. А эта… На что вдохновит, кроме перепиха? Глянец, химические цвета, как у тех парней в сквере, что малюют на заказ шлягерные сюжеты – гологрудых девок на фоне бурлящих водопадов, беспощадно алых роз и темных туч с яркой веткой молнии. Не то Вагнер, не то Константин Васильев. Песнь о Нибелунгах, сладкий уркин сон, тюремный романс.

И Женечка хорошо запомнила тот день. Мальчик из параллельной группы спросил – не хочет ли Женечка подзаработать? Ей нравился тот мальчик, и предложение пришлось по сердцу: соблазнительно – раздеться перед двадцатью художниками! Она еще год назад, школьницей, каждый день по два часа сидела на подоконнике голышом, ноги в окно – якобы загорала. Странно, как редко люди смотрят вверх, думала Женечка, ню с пятого этажа никто не замечал.

Теперь все было иначе – Женечка сидела в кресле, завешенном белой простыней, а юные художники (есть такой журнал – «Юный художник» – лукаво и лениво вспоминала Женечка) непрерывно смотрели то на нее, то на рисунок – каждый взгляд прилетал, будто сладкий удар, и так хотелось увидеть поскорее их работы.

Лишь хмурый тип у окна смотрел на Женечку так, словно она была самой обыкновенной, не особенно красивой девицей – по сто штук в каждом доме, даже голая неинтересна. Женечка рассердилась на этого типа, но чем больше он хмурился, тем больше нравился ей.

Когда сеанс закончился и Женечка, завернувшись в простыню, как в тогу, встала с кресла – хмурый подошел и резко развернул, как щит, свой рисунок. Там было все его восхищение, все, о чем он промолчал, все, о чем хмурился. Вот, значит, как это бывает у художников!

Согрин бегло вспомнил тот день, вспомнил без удовольствия – теперь он не хранил в себе тайны.

Женечка давно стала Евгенией Ивановной. Красивое тело вначале превратилось в привычное, а потом – в обычное. Художник Согрин стал ремесленником. А Валера остался художником, и, судя по декорациям к «Онегину», превращался в мастера.

Глава 8. Пророк

В гримерке Изольда садилась чуточку боком, и другой хористке, Шаровой, всякий раз приходилось подолгу устраиваться, чтобы не мешать соседке. Два года назад к ним втиснули еще один столик и еще одну артистку, молоденькую Лену Кротович. Старожилки поворчали, но потом смирились и с теснотой, и с Леной – а куда деваться? Валя, впервые очутившись в Изольдиной гримке, вслух возмутилась – почему ее обожаемая наставница ютится в таких условиях? Локти поджимает, чтобы соседки могли загримироваться! И, кстати, почему они сами гримируются? Валя-то думала, в театре каждый делает только одно дело.

Изольда хмыкнула и продолжила краситься – она не разговаривала перед спектаклем и даже для Вали не делала исключения. Добродушная Шарова, тонируя щеки, принялась объяснять – только солисткам дают отдельные гримерки, но и они часто красятся сами – особенно если хотят хорошо выглядеть.

Хорошо выглядеть? Валя поежилась, рассматривая грим Шаровой, – желто-коричневые щеки, наклеенные длинные ресницы и алые, возмутительно алые для такой старухи губы. Лена Кротович, хотя и была моложе Шаровой лет на тридцать, в гриме выглядела примерно так же – кстати, когда она гримировалась, посматривала всякий раз то на Шарову, то на Изольду – Валя сразу вспомнила двоечников в школе, они точно так же заглядывают в тетради соседям.

Потом Валя привыкла к театральному гриму, это он только вблизи кажется чрезмерным, а из зала лица артисток смотрятся вполне естественно.

– Ну вот, – сказала Шарова. – Готова причесываться.

Валя вскочила:

– Я позову!

Шарова улыбнулась, Изольда, не отрывая глаз от зеркала, кивнула. Валя выбежала из гримки и тут же натолкнулась на томную парикмахершу.

На плечиках покачивались простые платья крестьянских девушек, Изольда заплетала себе косу. В первых сценах ее всегда выводили вперед, хотя по возрасту и не очень Изольда годилась в «девушки», зато все еще была самой красивой в хоре – тут мнение Вали и мнение Голубева совпадали.

Крестьянские девушки стадцем бредут к дверям с грозными буквами «ТИХО! ИДЕТ СПЕКТАКЛЬ!», Валя волнуется.

Пройдет много лет, но ей так и не удастся признать повседневность театральной сказки – она и сейчас каждый раз вспыхивает от радости, встретив в коридоре Ленского в дуэльном костюме, нахмуренно проверяющего на ходу эсэмэски, или Пиковую Даму с сигаретой «Вог» на отлете. Что уж говорить о давних выходах на сцену, когда она шла за руку с Изольдой, и та на ходу, шепотом давала последние наставления – сиди тихонько на скамеечке, не вздумай мешать хору или солистам. Руки у Изольды прохладные, ногти остренькие, гладкие.

В тот вечер перед началом Шарова с Изольдой стояли рядом с Валей, и ей ужасно не хотелось отпускать их на сцену, почему-то было страшно. И когда они ушли, стало еще страшнее. Со скамеечки виден был только фрагмент сцены, Изольда – по ходу действия – пропадала из поля зрения, и Валя отчаянно молила – сама не понимая, кого, – чтобы она поскорее вернулась.

Во второй сцене девочка вцепилась в наставницу:

– Давайте уйдем!

– Шутишь? – возмутилась Изольда, освобождая руку, – на ней отпечатались испуганные следы Валиных пальцев.

Валя тогда еще не знала – Изольда не верит ни в приметы, ни в предчувствия, что для артистки большая редкость. Шарова, например, боялась выходить на сцену, если ее сменные туфли лежали скрещенными. Она, Шарова, и спасла тогда Валю от праведного гнева наставницы – сама невысокая, она вынуждена была склониться чуть ли не вдвое, чтобы заглянуть Вале в глаза.

– Что случилось, малышка? – спросила Шарова.

Старомодный чепчик превратил ее в добрую бабушку.

Валя выпалила:

– Сейчас будет очень плохое, на сцене. Я знаю!

Изольда нахмурилась, но Шарова цыкнула на нее с таким видом, который прощают только старым соседкам по гримке. И помчалась на сцену. Татьяна-Городкова к тому времени допела главную арию и теперь изображала (не слишком убедительно), что пишет письмо.

Валя с Изольдой бежали следом за Шаровой, и в тот момент, когда вся троица выскочила на сцену, осветительный прибор, установленный за гигантской луной, рухнул и разбился в полушаге от Городковой, осыпав ее мелкой солью осколков.

Певица завизжала, оркестр по инерции сыграл еще пару тактов. Потом занавес закрылся и зрителям, одновременно напуганным и довольным, принесли извинения за прерванный спектакль.

Врач спешил на сцену, хормейстерша ругалась изощренным матом, походившим больше на иностранный язык, чем на традиционное русское сквернословие. Изольда крепко прижала Валю к теплому костлявому боку, мимо промелькнули носилки с Татьяной-Городковой. Из мелких ссадин на ее лице сочилась кровь, смешиваясь с гримом и слезами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю