Текст книги "Грани жизни"
Автор книги: Анна Караваева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
«Послезавтра партсобрание, а сегодня я должен работать, как всегда… Начатое нами уже невозможно остановить!» – думал Петя.
Вдруг по светлой голубизне кальки скользнула какая-то тень.
Петя поднял голову и увидел Трубкина. Он шел своей мелкой, семенящей походкой, бойким наклоном головы посматривая то вправо, то влево, будто показывая: «Я всех вас, голубчики, насквозь вижу!»
С болезненной цепкостью, которой раньше у него не было, Петя успел схватить один из этих быстрых, как укол, взглядов, брошенных и на него: что, мол, пока ты еще держишься?.. – И снова мгновенная ярость, словно взорвавшись в Петиной груди, заставила его задрожать: так бы и схватил за воротник, так бы и встряхнул этого подлеца!
Но вокруг была строгая тишина рабочего дня, и только сумасшедший мог ее нарушить.
«Да, да, нужно уметь перебарывать в себе эти судорожные, нервные вспышки – не в них дело, не в них. Победа в той правде, которую ты защищаешь!»
*
Когда мать и сын Мельниковы вернулись домой с партийного собрания, Марья Григорьевна вдруг тихонько ахнула:
– Петенька! Ведь сегодня день твоего рождения! Батюшки, до чего же голову мою закружило, что я в первый раз в жизни забыла об этом!.. Ни пирога доброго, ни друзей за столом… просто наваждение какое-то!..
– Ничего, мама, в другой день успеешь пирогами моих друзей угостить… Подумай, каким важным событием мое двадцатитрехлетие на всю жизнь отмечается!
– И верно, верно, сынок!.. Вдвойне, вдвойне тебя поздравляю!
Мать приподнялась на носки, чтобы погладить его густой светловолосый чуб над открытым лбом. «Ох, какой ты стал, сынушка!» – только подумала она. У них в семье вообще не водилось слишком щедро выражать чувства, каждый привык с полуслова понимать другого. Но сейчас и сын, словно забыв о своей застенчивости, в ответ на нежность матери молча прижал к своему плечу ее седеющую голову. Так постояли они с минутку, словно отмечая по-своему этот необычайный день рождения, а потом мать спросила:
– Может, чайку выпьешь?
– Нет, спасибо, мама. Лучше уж скорее протянуться… устал.
– Верно… Трудный был вечерок.
Мать и сын скоро затихли в своих постелях, хотя каждый чувствовал, что сон придет не сразу. Да и сейчас им обоим хотелось говорить, делиться мыслями и переживаниями необычайного собрания.
Матери снова и снова вспоминалось лицо сына, пока на собрании разговор шел о нем. Казалось, он приготовился ко всему, как путник на неведомой горной троне. Его напряженно-зоркий взгляд словно впитывал в себя все взгляды, устремленные в его сторону. С детства у сына была забавная привычка: если что-то необычайное занимало его, он прикладывал к уху руку и, как в раковину, ловил каждое слово. Сегодня мать видела большую худощавую руку уже много испытавшего взрослого человека. Матери было горько думать, что даже самая цветущая молодость иногда не в силах выстоять перед болью любви. Однако, минута за минутой наблюдая за сыном, Марья Григорьевна убеждалась, что он твердо решил не только выстоять, но и доказать, что не нуждается ни в снисхождении, ни в приукрашивании его деятельности. Когда Степан Ильич предложил «будущему члену партии» подробнее рассказать свою биографию, Петя только предельно сжато перечислил темы своих заданий по конструкторской и совсем скупо упомянул о своем участии в первой комсомольско-молодежной бригаде.
– Место твое, сынок, в первом ряду оказалось самое неудачное: за столом президиума Сковородин прямехонько напротив тебя, Петенька!.. И, значит, насылай он на тебя свои гневные взгляды, ты их молча принимай, будь они как стрелы каленые!.. Пересесть же было некуда, все места в зале заняты. Я нарочно выбрала себе место во втором ряду, – теперь зачем тебе, взрослому, сидеть со мной рядом, как бы под маминым крылом!.. Ты в самой середине первого ряда, а я во втором, ближе к краю; потом уж я и досадовала – ни шепнуть, ни мигнуть тебе в трудную минуту!.. А пока я томилась из-за таких простеньких думок, с разных сторон помощь тебе шла, труженик ты мой родной. Один за другим поднимались люди и рассказывали про тебя. Многих я только по фамилиям знала, по заметкам их в многотиражке, а теперь увидела их – ну, как не скажешь: знающие и добросовестные люди, умеют по справедливости оценить труд своего товарища!.. Недаром Степан Ильич поднялся из-за стола президиума и обратился прямо к тебе: «Вот как народ тебя «дополняет», товарищ Мельников!»
В зале громко засмеялись, а Сковородин недовольно повел плечами, дескать, «дополнять» совсем не к чему!.. Да, не на его, а на Петиной стороне правда оказалась! Приняли его в партию единогласно, только один был «воздержавшийся»– Сковородин!.. Ах, придет, придет время, когда ему стыдно будет, что воздержался, не оказал доверия своему же ученику!.. Ты, Петенька, так ему верил и так высоко ставил его! А он, тобой бесконечно уважаемый руководитель, голос свой за тебя не пожелал отдать!..
Временами мать и сын замолкали, каждый по-своему отдаваясь свежим и острым воспоминаниям незабываемого вечера, которым начался двадцать четвертый год Петиной жизни.
Петя еще долго не мог сомкнуть глаз. Строгая сдержанность, которой он всем напряжением воли сковывал себя за последние дни, сейчас сменилась неотступным нервным возбуждением. Ему чудилось, что за сегодняшний вечер он чрезвычайно много узнал о людях. Он не только слышал их голоса и следил за выражением каждого лица, но и своим обостренным вниманием как бы проникал во внутренний ход их мыслей и побуждений. Еще не зная, как пройдет голосование за его принятие в члены партии, Петя тем не менее был уверен: настоящие люди не изменяют своему слову!
– Как они писали в своих откликах в многотиражке, так и теперь высказывались! – вспоминал он сейчас в ночной тишине. – До чего же приятно верить людям! Хорошо Платонов рассказал, как провел вечер в нашем экспериментальном цехе, а заключил так: «Я считаю своим долгом коммуниста и современника многих великих дел нашей Родины поддерживать и дальше полезный и верный технический замысел Петра Мельникова по упрощению «узла-Д». А как конструктор я готов также оказывать всяческую помощь этой молодой способной бригаде.
– Как Сковородин-то на него взглянул, Петенька!.. Глаза у него вдруг остекленились, а сам словно окаменел, сине-бледный, руки на столе так и застыли… Должно быть, уж очень поразило его, что Платонов едва приехав домой, сразу обо всем узнал, одобрил, оценил по справедливости…
– А помнишь, мама, Платонова сначала встретили выжидательно, а проводили аплодисментами?
– Ох, тут Петру Семеновичу, наверно, так тяжко стало, что он подался глубже в кресло и даже глаза рукой прикрыл, чтобы никого не видеть…
– Точнее сказать, мама, чтобы не видеть меня…
Петя вдруг задрожал, как и вечером, в зале, на своем незадачливом месте, прямехонько глаз в глаз с Петром Семеновичем. О, этот взгляд, прикрытый бледной, словно застывшей рукой – только бы не видеть Петю Мельникова!
«Кажется, чего яснее: кто «за», кто «против» и кто «воздержался»? Все «за», «против» нет, и только один «воздержался», один Петр Семенович Сковородин!.. По залу даже шум прошел – и понятно: ведь два года назад, когда меня в кандидаты проводили, как горячо, от всего сердца говорил он обо мне! И вдруг будто ничего и не было, будто и не он тогда говорил – воздержался, лишил меня своего доверия!.. Однако не так-то просто даже для главного конструктора! Вдруг кто-то (где-то в глубине зала, голос незнакомый) задает вопрос, и о том же самом, о чем мне только что думалось!.. Объясните, пожалуйста, товарищ Сковородин, почему два года назад в этом же зале вы горячо рекомендовали молодого товарища, а теперь воздерживаетесь? Как совместить одно с другим?
И тут отовсюду вопросы.
– Что же произошло?
– Отчего молодой товарищ оказался лишенным вашего доверия?
– Действительно! Мы только хорошее знаем о нем, а вы не желаете подать за него свой голос?
– Странный факт!
– Да, да! Просим, просим ответить!
Тут Степан Ильич, указывая на зашумевший зал, выразительно посмотрел на Сковородина и сказал:
– Придется, товарищ Сковородин, объяснить…
И снова, будто он все еще сидел среди огней переполненного зала, Петю пронзила нервная дрожь, и картины собрания понеслись одна за другой.
– Объяснить? – хрипло повторил Сковородин и поднялся, тяжело, неуклюже, «словно медведь из берлоги», как сравнил шепотком кто-то, сидящий во втором ряду, за спиной Пети.
Сковородин говорил угрюмо и неохотно. Он собирался в ответственную командировку, и все его мысли «были направлены уже в эту сторону». Он просто никогда не терпел «неожиданных просьб и настояний… да еще по поводу собственного, сковородинского создания». Настойчивость просьбы Мельникова к Сковородину, председателю делегации, едущей с ответственным государственным заданием, «была сочтена бестактной, морально неправомочной». Он считал, что «время терпит», а Мель-ков и новоявленная бригада нетерпеливо ждали скорого ответа и одобрения чертежа, «упрощающего узел мной же созданной машины». Он почувствовал во всем этом нечто непредставимое и невозможное для себя – сказать резче, о» воспринял бы это как нетерпеливое вторжение молодежи в жизнь большой техники.
В этом месте воспоминания матери и сына встретились: оба напомнили друг другу, как отозвались разные люди на сковородинское признание о «вторжении молодежи в большую технику».
– Ты помнишь, Петя, как Степан Ильич при этих словах даже охнул и руками всплеснул: «Ну и ну!»
– А Платонов… ты заметила, мама, как он привстал с места, в первом ряду, головой покачал и сказал Сковородину: «Это у вас, Петр Семенович, случайный приступ раздражения и случайно сказанные слова!..»
– Да, да… Я, говорит Платонов, вас, Петр Семенович, как представителя именно «большой техники» всегда считал человеком щедрой мысли и широких горизонтов. Вот тут-то, Петенька, начались прямо-таки неожиданности!.. Я всегда считала, что у главного нашего технолога Ивана Васильевича характер решительный, но замкнутый, что он больше молчит, чем говорит… А он, смотри-ка, разговорился… да так широко, интересно.
Петя тоже будто внове увидел главного технолога Ивана Васильевича Лагунина, его седоватый ежик, носатое лицо, пристально-строгий взгляд темных глаз, неулыбчивые губы твердого склада, глуховатый голос. Но сегодня на партийном собрании Иван Васильевич словно преобразился. За столом президиума (как член бюро парткома) он сидел с видом самого оживленного внимания к происходящему. Его неулыбчивое лицо сегодня улыбалось, а в пристальном взгляде, как ясно было видно Пете, то и дело вспыхивали какие-то необычные искорки. И начал он свое выступление необычно, будто с воспоминаний, обращенных к старику Соснину.
– Между вашим и моим возрастом, Степан Ильич, всего несколько лет… Я начинал свой путь тоже ведь в первые годы оснащения нашего завода, когда у нас была просто бездна ручного труда! И таких слов, как «большая техника», у нас в ту пору и не могло быть… Верно?
«– Какое там! – живо отозвался Степан Ильич. – Тогда в нашей стране, разоренной иностранным нашествием, разрухой и голодом, оснастить завод было непредставимо трудно!.. Мы, молодые, пределом исполнения мечты считали: были бы для каждого хорошие тиски, клещи, молотки, отвертки, – чтобы никому не приходилось бегать за ними, выпрашивая недостающие у соседей. Особенно часто не хватало тисков, и недаром мы их, желанных, ласково называли; тисочки!
– Да, да!.. С тех желанных тисочков мы и начинали нашу будущую «большую технику»! – подхватил Иван Васильевич. – А начни мы вспоминать первые шаги нашей будущей «большой химии» и многого другого… Все наше время, наше большое и великое, тридцать с лишком лет назад начиналось часто, как Волга-матушка с самой скромной редки, с самых простых «тисочков».
Далее, напомнив о «многовековой пешей ходьбе» ручного труда и «куда более короткой эпохе мануфактур», затем «эпохи пара» и, наконец, о нашей эпохе электричества, радио, телевидения, реактивных двигателей, электроники, автоматики, спутников, мирного атома и еще «многих и многих его чудес», Иван Васильевич воодушевленно воскликнул:
– Проникнемся же ее стремительностью, ширью ее горизонтов… ведь она, эпоха наша строящегося коммунизма, и не может быть иной! Сроки, которыми мы шли тридцать лет назад, давно отошли в область предания! И мы, отцы, абсолютно не вправе желать, чтобы наши дети повторяли сроки, наши темпы технического развития да и заводские обычаи также. Что-то от вчерашней техники и обычаев окажется отсталым и непригодным, а другое приобретет новый облик, реконструируется, станет проще, яснее, а значит, и ускорится. Материально-экономическую базу, великую технику коммунизма мы уже строим, мы это уже видим и хотим мы этого или не прочь бы, грубо говоря, подольше потоптаться на каких-то приятных сердцу старых привычках – нет, ничего не выйдет! Нам иногда кажется, что все грани нашей жизни уже настолько стройно и целесообразно огранены, что уже никакой дополнительной работы над ними больше не требуется. А если к тому же нам перевалило за полвека, мы, случается, даже и самых легких касаний к этим граням уже не выносим, мы уже страдаем искренне, глубоко: подумать только, что-то, мол, мною созданное, вдруг должно как-то видоизмениться!..
– А вы? – глухо спросил Сковородин, тяжело повернув голову в сторону главного технолога. – Вы., всегда были вот таким… святым?
– Дело прошлое, – строго усмехнулся Лагунин. – Бывали и у меня подобные переживания, но… что-нибудь одно, сказал я себе: или «переживать» по поводу того, что некая грань сделанного мной требует новой более современной огранки… или всегда быть готовым проконтролировать свою работу, заметить ее недостатки и просчеты… И, представьте себе, товарищи, замечаешь это именно в тот момент, когда к тебе в дверь постучится чей-то новый опыт, чья-то попытка по-новому, иначе, проще, а значит, и быстрее разрешить техническую задачу… Вот и теперь на этом же основании я поддержал попытку Петра Николаевича Мельникова и его бригады: пусть экспериментируют, изучают, совершенствуют… а если результат будет хорош, все их данные пойдут на пользу проекта нашей первой автоматической.
– Извините, я снова вас перебью… – И Сковородин иронически усмехнулся. – Если, следуя вашей «установке», опустить, вернее, просто исключить, за чей, собственно говоря, счет можно заниматься исканиями и всякого рода экспериментами, то ведь вот до чего можно дойти: во второй половине двадцатого века нас чем-то не удовлетворяют полотна Брюллова, Репина, Тициана или Рафаэля…. Так не «коснуться» ли нам этих творений, не «модернизировать» ли их?..
– А вам, Петр Семенович, – спокойно упрекнул Иван Васильевич, – право же, ни к чему такая передержка! Творения искусства живут по своим законам, а техника, машины – по своим. Творения искусства неповторимы, каждое по-своему, а машины – вещь, служащая человеку, тысячекратно повторяемая, изменяющаяся… Ваша «ворсовальная Сковородина», или попросту «В-С», должна обогатить собой еще многие и многие текстильные фабрики, наши, отечественные и за рубежом. Так, значит, надо ей как можно быстрее – но и качественнее! – открыть «зеленую улицу»… Надеюсь, вы это приветствуете, товарищ Сковородин?
Петя видел, как Петр Семенович кивнул в ответ. Но сидел он неподвижно, глядя в зал как-то поверх голов, будто видел что-то свое, сковородинское, и вслушивался в это свое, никем не видимое и никем не слышанное.
– А как дальше-то, Петенька, мысли вслух всех захватили! – вспоминала Марья Григорьевна. – Платонов снова выступил и так интересно говорил о коммунистической общности в труде…
– Да, да… Я тоже с волнением слушал его, – отозвался Петя из своего уголка, отгороженного ширмами. – А как Степан Ильич хорошо, проникновенно говорил, что наша наука и техника развиваются быстро и победно именно потому, что «я, ты и мы взаимно обогащают друг друга» и что в настоящей науке и технике миновал век «непонятых и погибающих одиночек…»
– А я, сынок, не раз подумала на собрании, знаешь, еще о чем? Когда эта твоя и всей вашей бригады история стала всем известна, как она всех взволновала!.. Правда?.. Иногда, слышала я, люди говорили о «личном» и «общественном» так, как будто эти понятия, как два берега, разделенные рекой, значат каждый сам по себе… А в жизни-то они вместе: одинок и слаб человек без общества, и общество многое теряет, не замечая людей… Сегодня, на партсобрании, я особенно сильно почувствовала, как хорошо и правильно выходит, когда то и другое вместе. Ну, конечно, ты скажешь: это еще и оттого, мама, что о сыне твоем речь шла. Но не только поэтому я удовлетворена. Ты заметил, Петенька, что, когда все двенадцать ораторов высказались, Степан Ильич сделал одну попытку по отношению к Сковородину?
– А!.. Когда старик стал подытоживать прения? Ну, конечно, это не только мы с тобой, но и все заметили! По-моему, это был, как кто-то позади меня выразился, «очень выпуклый момент…» (Эту «выпуклость» Петя осознал с острой, как удушье, горечью: «словно уксуса напился», как признался он матери после собрания.)
…– Итак, товарищи, – повторил Степан Ильич, – Петр Николаевич Мельников принят в члены партии единогласно, за исключением… одного воздержавшегося…
Старик Соснин, помедлив – все это поняли, – намеренно посмотрел на Сковородина. Но Петр Семенович молчал. Сотни глаз смотрели на него, а он молчал, словно запершись ото всех, землисто-бледный, неподвижный, будто и неживой. Пете казалось, как тепло дыхания сотен людей и как настойчивая сила всеобщего напряжения, как тихая, но сильная волна наплывает на него, а он молчал. Потом вдруг поднялся, тяжело шагая, будто с невероятным трудом неся свое большое тело, прошел через сцену и скрылся за кулисами. Никто не стал догонять его.
– А мне стало вдруг так больно и обидно, мама!.. Вот, значит, как он уже возненавидел меня!.. «Против» он проголосовать не решился, а «воздержался» на твердо!.. Пусть, дескать, хоть один-разъединственный, но голос большого человека навсегда и останется в партийном деле Мельникова!
– Ну что с ним поделаешь, сынок!.. Видно, у него характер с крайностями.
– Я вот сейчас думаю, мама: как работать мне дальше в сковородинском отделе?
– Очень возможно, что и не придется работать…
– Ты так спокойно думаешь об этом, мама?
– Видишь ли, Петя, мне сейчас самым важным кажется, что ты не ослабел, а выстоял… Понимаешь, выстоял!.. Потому и перевод твой из кандидатов в члены партии прошел так хорошо и всем запомнился!.. В тебе увидели именно такого человека… И, в сущности, что это значит – выстоять? Это ведь не только достойно держаться, сынок, а и делом доказать свою правоту…
Марья Григорьевна скоро уснула. А Петя все еще бессонными глазами смотрел на длинную вереницу ночных огней, словно колеблемых декабрьской метелью. Нервная усталость все еще, как дальний тревожный звон, томилась в нем переменной дрожью, бросая его то в жар, то в холод. В потоке растревоженных мыслей то всплывали воспоминания счастливых дней: лицо Галины, ее взгляд, ее голос, то звонкий, то певуче-ласковый… Правда, будто ледяной ветер, врывались в эти картины счастья неузнаваемые, беспощадные звуки чужого, как бы не ее голоса, оскорбительные, ужасные ее слова. То снова виделся переполненный зал, то вспоминалось лицо Сковородина, мрачное, будто окаменевшее, и все беспокойнее думалось: как же теперь работать в его отделе?
Если бы Петя мог слышать, что в этот поздний час происходило у Сковородиных, ему стало бы несколько легче.
Петр Семенович сидел в кресле перед письменным столом и, надсадно кашляя, нюхал нашатырный спирт.
– Ух-х!.. Всю грудь завалило какой-то гадостью, и сердце ноет, словно в него иглу раскаленную воткнули!.. А-ах-х…
Натэлла Георгиевна, небрежно завязав на спине длинные, чуть с проседью, черные косы, смотрела на свои изящные золотые часики.
– Давай-ка выну термометр. Гэ, гэ… у тебя температура подскочила к тридцати семи…. О-о, чувствую, как ты был ангэльски настроен на партсобрании! – В минуты волнения у Натэллы Георгиевны прорывался грузинский акцент ее далекого детства. А восклицание «гэ» означало, что ей хочется возражать и спорить. – Но все-таки, может быть, с женой можно подэлиться хотя бы тем, что ты сам говорил, вэрнее, по какому поводу ты закусил удила… Я же знаю тебя, мой дорогой!.. Было ведь… да?
Петру Семеновичу пришлось рассказать, как он «воздержался».
– A-а, вот что!.. Еще нэ так давно Петя Мельников был всем хорош, а теперь ты «воздержался»!.. И кто-то говорил, что нашу Галину многому доброму и разумному может научить этот юноша!..
– Галинка уже взрослая… За нее решать нельзя… Ее чувства могут измениться… Она вовсе не спешила пойти в загс с этим… с этим долговязым, и она не столько любит сама, сколько позволяет себя любить. Не преувеличивай, Натэлла.
– Я?! Преувеличиваю?.. Именно этого «долговязого» она и любит. И, конечно, только сейчас она почувствовала, что мало его ценила! Ты посмотри, как наша дочка за это время побледнела, глазки потухли… И вообще сколько среда принесла нам всем эта история! Вот и ты, сильный, многоопытный человек, как в прорубь оступился!.. Ты поверил этому проклятому письму Трубкина, ты поддался раздражению, не остановил Талинку – и она оскорбила ни в чем не повинного юношу, который так любит ее… А сегодня ты сделал новую ошибку: выразил ему недоверие! Несправедливо все это, вот что я тэбе скажу!
Натэлла Георгиевна вышла рассерженная и огорченная, чего с нею уже давно не случалось.
Петр Семенович еще долго сидел в кресле у стола и беспрерывно курил. Только сейчас он понял, что Трубкин нарочно не явился на партсобрание. Уже наверняка подробно разузнал повестку дня: у него ведь всюду знакомые и однодневные приятели, как и он сам тоже был однодневным ревнителем чести и авторитета главного конструктора, наклеветал на неповинных людей, заварил целый кавардак – ив кусты. «Ему уже как бы и не обязательно считаться со мной, он же, видите, ратовал за меня, он мне предан, предан до того, что всякого может оклеветать… ради меня!.. Он уже усвоил себе новую манеру здороваться со мной – этак ласково, покровительственно, словно вот я ему чем-то обязан, скажите, пожалуйста!.. И толстощекая его физиономия так подло сияет, что даже противно становится! Фу, как все это тяжко и нелепо!.. Нет, нет, я не потерплю больше вблизи себя этой подлой гладкой рожи!»
Петру Семеновичу вдруг вспомнилось бледное, безмерно несчастное лицо Мельникова в ту минуту, когда он выслушал по телефону приказания Галины. Нет, ни злорадства, ни тем более ненависти Петр Семенович к Пете тогда не испытывал – напротив: в глубине души он даже посочувствовал ему. Так в чем же дело?
«Ох… Этот парень просто мешает мне… ну, вот как гвоздь в сапоге!.. Допустим, некоторое время спустя вернусь к своему нормальному состоянию… Ну, а как же обернутся дальше мои взаимоотношения с Мельниковым? Правда, есть этакий «резиновый» способ как держаться: дело, мол, прежде всего, а больше я ничего не знаю и не помню. Но ведь и я и Мельников все помним и, следовательно, смотреть спокойно или безразлично друг другу в глаза не сможем. Положение каждого из нас различно: мы с Талинкой – оскорбители, а Мельников– оскорбленный нами… Теперь каждый мой шаг, даже самое обычное служебное обращение к нему затруднено и превращается в какую-то нескончаемую напасть!»
Петр Семенович вдруг отчетливо ощутил в себе эту будущую «нескончаемую напасть» усложненно-дурных настроений, которые теперь (долго ли, коротко ли – он не знал!) будут его раздражать и тревожить.
«Но что же делать, черт возьми?.. Самое простое: с глаз долой, перевести Мельникова на другую работу? Нет, так не выйдет: собрание ясно показывает, что с таким решением просто опозоришься во мнении своего коллектива, как мелкий ненавистник. Что же делать? Как быть?»
– Будет, будет тебе дымить, – сказала, входя, Натэлла Георгиевна. – Пора спать… Утро вечера мудренее.
*
– У тебя, дочка, глаза покраснели и даже припухли, – сказала мать Галине за утренним завтраком – Наверно, и голова болит. Дать тебе пирамидона?
– Да, пожалуйста, мама, – попросила Галина, а сама подумала с горечью: «Нет, ты не это хотела сказать, а вот что: «Так тебе и надо, глупая девчонка! Сама натворила, сама и страдай!»
Это новое обыкновение, прежде совсем несвойственное характеру Галины, появилось у нее только за последнее время, быстро укрепилось и даже перешло в странную привычку: искать, особенно в словах матери, какой-то потаенный смысл. Мать, например, скажет: «Сегодня что-то слишком тепло, распахните форточку: ужасная духота!» А Галине уже слышится: «Как душно и нехорошо стало в нашем доме!» Однажды, услышав, как мать в разговоре с гостьей поделилась своей заботой о здоровье Петра Семеновича («Сердце у него пошаливает, да и кровяное давление высоковато!»), Галина опять почувствовала какой-то упрек себе: бывают, дескать, к сожалению, со стороны детей такие поступки, которые заставляют больно биться сердца отцов и матерей – и так без конца.
В эти смутные и тяжелые дни Галине открылись в характере матери новые, ранее совсем не замечавшиеся черты. Галина привыкла считать свою мать на редкость уравновешенной женщиной, доброй хозяйкой дома, которая, пожалуй, всего ревностнее озабочена, как бы подольше сохранить свою южную, еще довольно яркую красоту и моложавый вид. Но за последнее время Галина открыла для себя, что Натэлла Георгиевна вовсе уж не так невозмутима – напротив, она нервно-впечатлительна и чутко, а порой и болезненно воспринимает некоторые явления жизни сковородинской семьи, но, привыкши сдерживаться, высказывает свои мнения только одному Петру Семеновичу… Оттого-то и мир в семье.
«Ах, наверно, мама страдает из-за меня после «того» вечера, но не показывает этого, чтобы я меньше мучилась. Да, я мучаюсь, а он?»
– Что? – забывшись, громко произнесла Галина. Чайные чашки, которые она расставляла на столе к вечернему чаю, зазвенели в ее руках.
– О чем ты? – спросила Натэлла Георгиевна, хотя ее внимательные темные глаза выражали ясность понимания.
Галина рассказала и заплакала.
– Я мучаюсь, ночи не сплю, а он? Он что?
– Во-первых, он об этом не знает, как и ты не знаешь, что он сейчас чувствует: ведь вы друг с другом не видитесь, – с оттенком грустного осуждения ответила Натэлла Георгиевна.
Но разговор прервался: «к чаю» подъехали дядя Жан и тетя Эльза – они чаще всего приезжали именно к этому часу. Со свойственной ей бесцеремонностью «фарфоровый лобик» давно разгадала эту «тактику»: Лизавета-Эльза, «хитрая лентяйка и неумеха», сама варенья не варит, а «сладенькое обожает, как мышь». Проще всего было направиться в гости к свекрови и «налиться по горло» чаем с разными сортами отличного варенья. Рассыпаясь в похвалах свекрови и «дорогой Натэллочке», хитрая Лизавета насладилась в полной мере. Когда Натэлла Георгиевна ушла к себе, Эльза сразу заговорила о том, что больше всего ее занимало:
– Ну, Галиночка, есть ли какие-нибудь новости от этого… от него?
Галина ответила кратко и отрицательно. Эльза бурно возмутилась:
– Боже, какое жестокосердие! Правда, Жанчик? Да еще у такого молодого человека!
Дядя Жан полностью поддержал жену и глубокомысленно добавил:
– В данном случае я особенно поражаюсь… красота – это ведь страшная сила! Если женщина, извиняюсь… рожа, то ей ничего не прощают. Но хорошенькой девушке можно и должно все, все простить! Только беспробудный болван этого не понимает: не простишь, так и не увидишь свою красавицу!
Бабушка Ираида Васильевна вспомнила несколько случаев из своей молодости.
– Мой Сенечка мне все капризы прощал… только бы, говорил он, мой милый «фарфоровый лобик» не расстраивался… вот какая была любовь! А тут… холод, лед, и ведь, смотрите, люди добрые, этот мальчишка своего же счастья не ценит!
– Ах, мамаша… молодость всегда неопытна, прежде всего в любви!.. Этого парнишку с его заводскими делами и заботами надо хорошенько встряхнуть… вот т-так! Уж что-что, а психологию любви я знаю и чувствую!.. – окончательно загорелась Эльза, и ее рыже-белокурый хвост на затылке заметался из стороны в сторону, как пучок шального огня.
– Настоящая любовь обязательно ревнует! Вот и встряхнем Мельникова приступом самой безумной ревности! Пусть он поймет, что не он один свет в окошке! Пусть затоскует, черт возьми… пусть схватится за голову: «Ай, боже мой, да ведь я же ее, мою чудную Галиночку, этак насовсем потеряю!..» И он позабудет о своей глупой гордости и о всякой там «принципиальности» и примчится к тебе с повинной!
– Но ведь мы же не видимся с ним… – вздохнула Галина.
– Эка беда, подумаешь! – лихо расхохоталась Лизавета. – Да разве только дома можно встречаться? А знакомые, улицы, где вы обычно гуляли?.. Ха, ха… А ваше кино, где вы смотрели картины… и целовались в темноте? Вот тебе и места романтически возможных встреч… Что, верно я говорю?
– Д-да… Пожалуй, это можно себе представить… – нерешительно откликнулась Галина.
– О-о! – торжествующе пропела Лизавета. – Ты еще не знаешь всего плана р-романтического приключения душенька моя!
Увлеченная собственной выдумкой, Лизавета уже принялась внушать Галине, что надо сделать и как следует себя вести красивой девушке в подобном приключении. Прежде всего Галина должна «во всем блеске показать свою красоту». И «лучше всего ей будет к лицу ее новая, чудная нейлоновая шубка»!
– Надо быть настоящим бревном, чтобы не заметить тебя на улице! Он увидит тебя… и будет потрясен! – непререкаемо убеждала Лизавета. – «Он» должен увидеть тебя с поклонником… вот в чем «соль»!.. Пусть этот мальчишка своими глазами убедится, что ты не такова, чтобы терпеть обиды. Но кого же нам избрать поклонником? Мамаша, вы же всех и все знаете… а что же вы молчите?.. Срочно необходим ваш совет: кого выбрать поклонником? Н-ну? Думайте же, мамаша!
Лизавета умела приставать, и свекровь тоже принялась вслух перебирать фамилии знакомых молодых людей. Наконец обе с заговорщически-довольным видом объявили, что «самым подходящим» будет Сережа, студент первого курса географического факультета. Сережу Галина знала с детства и долго не могла запомнить его фамилию – Вандышев и называла его Ландышев. Позже, когда Сережа выровнялся в миловидного, но довольно молчаливого подростка, который совсем не умел ни веселиться, ни острить, Галина прозвала его «ландышевые капли»!
– А… вот кто… – невольно рассмеялась она. – «Ландышевые капли»!
Но Лизавета возмущенно прикрикнула на нее: неужели она, Галина, оказывается «такой дурочкой», что не понимает «самого главного»? Во-первых, Сережа – сын профессора, во-вторых, он красив и элегантен, в-третьих, прекрасно воспитан…







