355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Савельев » Образ врага. Расология и политическая антропология » Текст книги (страница 4)
Образ врага. Расология и политическая антропология
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:28

Текст книги "Образ врага. Расология и политическая антропология"


Автор книги: Андрей Савельев


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 39 страниц)

Этническое смешение – достояние нового и новейшего времени, то есть того периода, когда религиозный запрет на этническое смешение отступил перед натиском секуляризации. Но и здесь возникает масса барьеров на пути смешения – прежде всего, языковые и культурные. Только номадическая Америка, созданная кочевой частью европейских наций (и, кстати, полностью изничтожившей индейский «субстрат») может в будущем стать примером иного рода – последовательно осуществляемого этнического и столь же последовательного, но в меньших масштабах, расового смешения. Пока же и в США «чужой» угрожает несмешанной массе белого населения как в повседневной жизни – из негритянских и латиноаме-риканских кварталов, так и в перспективе – через численное доминирование и «черный расизм». В последнее время образ врага формируется за счет выходцев из арабских стран. Пожалуй, «толерантной» Америке придется пережить потоп расового насилия, от которого она так «политкорректно» стремится уклониться.

Враг как прообраз личности

Ницше пишет: «Вот источник возникновения знаменитого противопоставления добра и зла: – в понятие “зло” включается могущество, опасность, сила, на которую не подымется презрение. Согласно морали рабов, “злой” внушает страх; согласно морали господ именно “хороший” внушает страх, желает внушать страх, тогда как “дурной” вызывает презрение. Эта противоположность доходит до своего апогея, сообразно с выводами морали рабов, когда на “доброго” тоже начинает падать тень пренебрежения – хотя бы незначительного и благосклонного, – так как “добрый”, согласно рабскому образу мыслей, должен быть во всяком случае неопасным, он благодушен, легко поддается обману, немножко простоват, быть может, ип bonhотте».

«Злой» ясен, его образ сложился, с ним можно «иметь дело», вести переговоры или сражаться, избегать или охотиться на него. Именно в этой связи возникают такие, на первый взгляд, странные симпатии между воинами воюющих сторон. А вот «добрый» опасен своей непроясненностью. Он может быть и другом, и врагом. «Он» – это еще не «ты», не соратник. От «доброго» можно ожидать удара в спину. Возможно это одна из причин, почему волки уничтожают пришлого чужака, даже готового занять самую низшую ступень в стайной иерархии.

Поршнев отмечает, что «враждебность и отчужденность встречаются не только к отдаленным культурам или общностям, но и к наиболее близким, к почти тождественным «нашей» культуре. Может быть даже в отношении этих предполагаемых замаскированных «они» социально-психологическая оппозиция «мы и они» особенно остра и активна».

Сама политика основана на различении «образа врага» в партнере по общению. С древних времен вождем мог стать тот, кто выделяется из стада, например, своим инородством, или приходит в нестабильную стаю со стороны. В стабильной стае, напротив, вожаком становится только кто-то из своих, выделяющийся особой силой и ловкостью и превратившийся, таким образом, во внутреннего хищника, способного уничтожить жертву, даже несмотря на явные признаки «своего».

Поршнев пишет: «“Он” еще в основном принадлежит кругу “они”, хотя бы и вступившему во взаимодействие с “мы”. Но та же точка принадлежит к кругу “мы”, и тогда это уже “ты”. Если с этим единичным обособленным от других человеком все же можно общаться, если он хоть в чем-то ровня другим, значит один круг уже врезался в другой. Это – важный этап формирования личности. Правда, и от “ты” еще далеко до “я”. Но “он” и “ты” – это уже достаточно для социально-психологического определения положения того или иного авторитета, вождя, лидера внутри общности. (…) Впрочем, вожди, государи, правители в историческом прошлом очень часто как раз были иноплеменниками. Но они, далее, почти всегда были прикрыты, защищены от психических контактов и общения с подавляющим большинством людей мощными стенами дворцов, замков или храмов, непроницаемым окружением свиты и стражи. Их отсекали от мира неодолимые рубежи. Оружие языка им заменял язык оружия».

Даже правитель, связанный родовыми узами с подвластными, зачастую собирал вокруг себя вовсе не членов своей семьи. Кровнородственная связь с ближайшим окружением означала опасность обоснованных претензий на власть. Именно поэтому в Оттоманской империи было введено правило умерщвления братьев султана сразу по его восшествии на престол. В древнем Египте власть также, как правило, не делегировалась членам царской семьи. Удаление от верховной власти тех, кто принадлежит к роду правителя, могло заходить и еще дальше. Так, в античной Ассирии высшие чиновники были одновременно и рабами. В империях древнего Востока иностранцы, в особенности перешедшие в ислам христиане, получали доступ к высшим должностям. В империи Ахеменидов высшими управленцами были часто греки, а не «титульные» персы и мидяне. В Монгольской империи высшие управленческие функции исполнялись почти исключительно иностранцами.

Вопреки расхожему мнению, это вовсе не подрывало стабильности общностей, таким образом использовавших инородцев. Напротив, управленческое сословие под властью родового вождя было особенно послушным и «патриотичным», ибо всегда находилось под угрозой самой безжалостной расправы. В случае привлечения в чиновное сословие представителей народа, о котором властитель должен был заботиться, он лишался бы такой возможности. Кроме того, как отмечает Пьер Бурдье, в ряде случаев формировалась система: близкие к власти лишались возможности воспроизводства, близкие по крови – во избежание конкуренции за корону – становились политическими импотентами.

Следует оговориться, что стабильность государства и общества, активно применяющего в системе управления инородцев, определяется жесткостью монархической традиции – прежде всего, преследуемой со стороны монарха и его ближней свиты. И обеспечение этой традиции было делом многих столетий во всех известных истории государствах древности. Ее основа – живой миф, который располагал правителя среди богов.

Страшные боги древних народов становились прообразами страшных вождей и государей, которые могут попирать или менять принятый порядок жизни – то есть, быть суверенами. Первоначально «Они» – это злые боги «Иного», которые постепенно поселяются в самом человеческом стаде и узнаются в некоторых его представителях, выделяющихся своими особенности как «внутренние чужаки». Именно «Он» – внутренний хищник – на стыке «мы» и «они» реализуется в стаде как личность и становится первым источником власти, нерасчлененно слитой с личностью. Иначе говоря, личность возникает в оппозиции стада и его внутреннего хищника.

Представления древних часто объявляют тотемное животное или монстра – первопредком, основателем общины, ставшим в мифе жертвой этой общины или своих родственников и товарищей. Ритуальный характер жертвы, коей в мифологии является первопредок, указывает на него, как на «чужого» в том сюжете, который обозначает создание общины. То есть «чужой» играет в определенных случаях не роль фармакапарии, а роль главы рода. С этого «чужого» заканчивается прежняя история и начинается «своя» история.

Рене Жирар пишет: «Гипотеза то взаимного, то единодушного и учредительного насилия – первая, по-настоящему объясняющая двойственность всякого первобытного божества, сочетание пагубного и благого, характерное для всех мифологических сущностей во всех человеческих обществах. Дионис – и “ужаснейший”, и “сладчайший” из всех богов. Точно так же есть Зевс, разящий молнией, и Зевс, “сладкий как мед”. Любое античное божество двулико; римский Янус обращает к своим почитателям лицо поочередно миротворное и воинственное потому, что и он – знак динамики насилия; в конце концов, он становится символом внешней войны потому, что и она – всего лишь частный модус жертвенного насилия». «Подобно Эдипу, король – и чужеземец, и законный сын, человек из самого серединного центра и с самой далекой окраины, образец и несравненной кротости, и предельного варварства. Преступный и инцестуальный, он стоит и ниже и выше всех правил, которые сам учреждает и заставляет уважать. Он самый мудрый и самый безумный, самый слепой и самый проницательный из людей».

Примитивное сообщество, руководимое внутренним хищником, малоэффективно в сравнении с сообществом, разделяющим особи по функциональным задачам и направляющим агрессию преимущественно вовне. Однако задача формирования такого порядка становится разрешимой только в связи с выделением разного рода охранительных сословий, в которых образ врага становится не только следствием природных инстинктов, но и системы воспитания, общественной морали.

Ницше писал об аристократической природе высших форм морали, в которых образ врага присутствует как неизменный атрибут: «Способность и обязанность к долгой благодарности и продолжительной мести – все это лишь по отношению к равным себе, – изысканность в возмездии, утонченность в дружбе, известная потребность иметь врагов (в качестве отвлекающего для аффектов зависти, сварливости, заносчивости – для того, чтобы быть способным к доброй дружбе): все эти типичные признаки благородной морали…».

Следуя классификации Юлиуса Эволы, агрессию внутреннего хищника следовало бы назвать титанической, агрессию охранительную (а значит, связанную с высшими формами морали) – героической. В подходе к этому вопросу русского философа С.Булгакова необходимо различать героизм интеллигентский, обусловленный страстью к переустройству мира на основе одной из политических утопий «светлого будущего», и героизм, связанный с подвижничеством. Подвижнический героизм отличается подвигом не во имя свое, а во имя Божие. Но все ж таки, враг здесь присутствует вполне конкретный, вне зависимости от мотивов подвижника. Лишь только сам подвижник видит в этом конкретном враге воплощенное мировое Зло.

Стоит привести к этому суждение К.Шмитта: «…в тысячелетней борьбе между христианством и исламом ни одному христианину никогда и в голову не приходило, что надо не защищать Европу, а, из любви к сарацинам или туркам, сдать ее исламу. Врага в политическом смысле не требуется лично ненавидеть, и лишь в сфере приватного имеет смысл любить "врага своего", т. е. своего противника».

Кроме того, образ врага также видится в самом себе – собственная трусость, компромиссность, слабость духовная и физическая. Последнее, впрочем, есть акт рефлексии, не совместимый с самим моментом подвига, в котором перед взором есть только враг, которого необходимо сокрушить, и одухотворение силами небесными, окрыляющими героя.

Общество издревле находит врага в самом себе. Из истории древней Спарты известен факт, когда эфоры наложили штраф на царя Агесилая за излишнюю благожелательность к своим сторонникам и к своим политическим врагам. Причиной такого решения, пишет Плутарх, было мнение, что спор и вражда есть причина всякого рождения и движения. Соперничество рассматривалось как средство воспитания добродетели среди достойных граждан, а благожелательство, достигнутое без борьбы – как проявление вялости и робости. Заметим, что здесь речь идет именно о достойных гражданах, то есть уже имеющих определенную репутацию и родословную. Именно соперничество между ними формирует личность государственного мужа, достойного защитника отечества.

Сословная структура общества требует специализации, иерархии различных «мы»—групп, слитые в единое «Мы». В этом случае для отдельной «мы»-группы другие группы единого «Мы» характеризуются как участники дружелюбного диалога – «вы». «“Вы” – это не “мы”, ибо это нечто внешнее, но в то же время и не «они», поскольку здесь царит не противопоставление, а известное взаимной притяжение. “Вы” это как бы признание, что “они” – не абсолютно “они”, но могут частично составлять с “нами” новую общность. Следовательно, – какое-то другое, более обширное и сложное “мы”. Но это новое “мы” разделено на “мы и вы”. Каждая сторона видит в другой – “вы”. Иначе говоря, каждая сторона видит в другой одновременно и “чужих” (“они”) и “своих” (“мы”)».

Титанический героизм соответствует предличности, которая расходует жизненные силы социума, рушит «мы», самообожествляясь и обожествляя свой хищнический инстинкт. Для него нет ничего, кроме образов врагов, для него нет «вы», а значит нет развитого социума. Подвижнический героизм связывает темный инстинкт и просветляет личность надмирным авторитетом – божественной Личностью, которая дает ему видение «ты», то есть иных личностей, комбинирующихся в различные «вы».

Героизм – преодоление врага

В порядке политкорректности нормативные акты современных государств старательно избавляются от установок на сверхусилия, которые всегда требуются особенно на войне, а в общем – всегда и повсеместно, но всегда и повсеместно бывают неудобны для деятельности бюрократического аппарата. На войне душа нации востребуется бюрократией ради собственного спасения – так поступил Сталин, воззвав к «братьям и сестрам», вернув Церкви возможность окормлять идущих на смерть граждан. Но окончание войны связано с иными запросами бюрократии – с унижением личности воина, раскрывшейся при защите Отечества. Проблема послевоенного развития связана с тем, сумеет ли нации сохранить эту личность от давящего воздействия бюрократии.

Бердяев писал: «Не случайно великие добродетели человеческого характера выковывались в войнах. С войнами связана выработка мужества, храбрости, самопожертвования, героизма, рыцарства. Рыцарства и рыцарского закала характера не было бы в мире, если бы не было войн. С войнами связано героическое в истории. Я видел лица молодых людей, добровольцами шедших на войну. Они шли в ударные батальоны, почти на верную смерть. Я никогда не забуду их лиц. И я знаю, что война обращена не к низшим только, а и к высшим инстинктам человеческой природы, к инстинктам самопожертвования, любви к родине, она требует бесстрашного отношения к смерти».

Опасность отталкивается бюргерским и бюрократическим самосознанием, опасное положение объявляется безнравственным и старательно избегается, а реальное столкновение со злом наблюдается даже не со стороны, а как бы из-за угла. Героизм, напротив, принимает на себя отрицания, о которых предупреждает страх – вплоть до отрицания собственной жизни. Дегероизированное общество возникает именно в связи с тем, что оно не может ужиться со страхом, преодолеть его.

Эрнст Юнгер, видевший перед собой виновника унижения Германии веймарским капитулянтским режимом, писал: «…опасное предстает в лучах [бюргерского] разума как бессмысленное и тем самым утрачивает свое притязание на действительность. В этом мире важно воспринимать опасное как бессмысленное, и оно будет преодолено в тот самый момент, когда отразится в зеркале разума как некая ошибка». Бюргерское государство «заявляет о себе во всеохватной структуре системы страхования, благодаря которой не только риск во внешней и внутренней политике, но и риск в частной жизни должен быть равномерно распределен и тем самым поставлен под начало разума, – в тех устремлениях, что стараются растворить судьбу в исчислении вероятностей. Оно заявляет о себе, далее, в многочисленных и весьма запутанных усилиях понять жизнь души как причинно-следственный процесс и тем самым перевести ее из непредсказуемого состояния в предсказуемое, то есть вовлечь в тот круг, где господствует сознание». Трусливому индивиду-бюргеру Юнгер противопоставляет тип – личность, идентифицирующую себя не индивидуальными отличиями, а признаками, лежащими за пределами единичного существования, то есть, в сфере духа. Этот тип выражает нацию и защищает ее.

А.Ф.Лосев в своем изложении античной философии отмечает внеличностный характер рабовладельческой формации и одновременно диалектическую целостность общественно-государственного строя. Надличностным принципом выступает здесь судьба, а логикой, объясняющей события – фатализм. С другой стороны, надличностный принцип определяет, что «боги, демоны и герои не суть личности в полном смысле этого слова, потому что они являются в античности только обобщением природных свойств или явлений. Но, отражая на себя все целое и потому творя его волю, они являются героями, так что чувственно-материальный космос есть оплот всеобщего “героизма”».

При переходе к новым историческим формациям, личность вступает в свои права, но надличностный принцип остается в сфере героизма. Как отмечает современный исследователь Светлана Лурье, обычно ситуации выбора связаны с «малыми пограничными ситуациями» – кризисными моментами в жизни человека, требующими самостоятельного поступка. Именно в малой пограничной ситуации и происходит соединение между личным поведением человека и «национальным характером» – только в подобной ситуации человек может «поступить как русский».

Овладение надличностным принципом осуществляется только личностью, делающей сознательный или интуитивный (но все равно личностный) выбор в пользу такого поступка, и именно этим поступком личность отождествляется с нацией, противостоит ее врагам и становится героической.

Этнос и биологическое родство

Изучение современной этнополитической ситуации и расовой проблематики требует начать восстановление смысла слов, терминов и исторической ретроспективы, которая только и может быть осознана с пользой для государственных дел, если будет покоиться на верном понимании используемых понятий. Лишь разрешив терминологические проблемы и поняв смысл межэтнической конфликтности, можно вернуться в проблемное поле этнополитики, до сих пор слабораспаханное научной мыслью именно в связи с увязанием в спорах вокруг общих вопросов и выдуманных представлений о должном и сущем.

Невнятность советской этнологии можно проследить в определении, которое давал этносу Л.Н.Гумилев: «Этнос – это коллектив особей, противопоставляющий себя всем прочим коллективам. Этнос более или менее устойчив, хотя возникает и исчезает в историческом времени. Нет ни одного реального признака для определения этноса, применимого ко всем известным нам случаям: язык, происхождение, обычаи, материальная культура, идеология иногда являются определяющими моментами, а иногда нет. Вынести за скобку мы можем только одно – признания каждой особе: “мы такие-то, а все прочие – другие”. Поскольку это явление повсеместно, то, следовательно, оно отражает некую физическую или биологическую реальность, которая и является для нас искомой величиной».

В то же время, мы имеем здесь и научную задачу – поиска, выявления объективной биологической реальности, которая скрывается за универсальным самоопределением этноса и не выводится им самим сознательно из комплекса физических черт.

Те же признаки проблемного определения мы можем видеть в ставшем для советской науки классическим определении Ю.В.Бромлея: «Этнос может быть определен как исторически сложившаяся на определенной территории устойчивая межпоколенная совокупностью людей, обладающих не только чертами, но и относительно стабильными особенностями культуры (включая язык) и психики, а также сознанием своего единства и отличия от всех других подобных образований (самосознанием), фиксированном в самоназвании (этнониме)».

«Межпоколенная совокупность» здесь – остаток некоей «физической реальности», осознаваемой опосредованно через отличение и обособление своей группы в культуре, языке, этнониме. Это последнее – отличение (иными словами, определение в системе координат «свой-чужой») – стало для этнологии главной проблемой, поскольку проблема «физической реальности» оказалась недоступной для исследователей ХХ века – в начале века в силу ограниченности естественнонаучных методик, в конце века – в силу политического табу.

В конце концов «физическое» отступает на задний план и исследователю остается лишь «этничность» – некий конструкт группового сознания, по сути дела миф. Но тем самым этнология приближается к политологии (разумеется, при отнесении к историческим народам, а не к диким племенам) – мы имеем для этого и дихотомию «свой-чужой», и культурный миф (в современном обществе неизбежно политизированный). Способствуют этому и идеологические столкновения по поводу судьбы государства и нации, сближение определений «нации» и «этноса».

Современная этнология, подпав под влияние либеральной парадигмы, стремится устранить из определения этноса все биологическое и историческое. Даже уклончивая позиция советской этнологии, близкая к «примордиалистам», оказывается для этнологов «демократической» эпохи неудовлетворительной. Нигилизм постсоветской этнологии доходит до прямого отрицания существования собственного объекта исследований – этноса. Марксистские уступки в пользу культурно-исторической концепции этноса и отказ видеть его социологическую природу, уже не устраивали «потрясателей» науки.

От имени «потрясателей» был выдвинут следующий обличительный тезис вполне политического свойства: «опасаясь впасть в идеологическую ересь… вместо того, чтобы оценить реальную силу духовной субстанции, – мифотворческого фактора… сотворили миф о безусловной объективной реальности этнических общностей как неких архетипов». В противовес выдвинута собственная мифотворческая доктрина: «Этносы… есть умственные конструкции, своего рода “идеальный тип”, используемые для систематизации конкретного материала… Они существуют исключительно в умах историков, социологов, этнографов… в действительности же… есть некое культурное многообразие, мозаичный, но стремящийся к структурности и самоорганизации континуум из объективно существующих и отличных друг от друга элементов общества и культуры». Постсоветские этнографы стали претендовать на разрушение этнических мифов и замену их другими мифами – мифами об отсутствии объективных причин для этнической солидарности. Место этноса в либеральной парадигме заняла этничность – набор признаков, определяемых некими химерами группового сознания, которые требовалось систематически изживать. Мол, этноса как такового нет, но есть этничность. Этническая идентичность становилась «проклятой иррациональностью», которую надо разоблачать как наивное и опасное заблуждение, сочиняя от имени науки «реквием по этносу».

В схватке двух подходов – номиналистов и реалистов возникает два неудовлетворительных для науки вывода, подобных «основному вопросу» марксистско-ленинской философии, о первичности либо этнического сознания, либо этнической материи. Первые выступают в роли социальных конструктивистов, вторые – эссенциалистов, первые выводят все категории из исторического контекста и состояния сознания общества, вторые – исключительно из объективных явлений.

Доминирующее ныне конструктивистское представление об этносе представляет собой совершеннейший научный типик, в котором барахтаются сотни приверженцев идей Просвещения, для которых этнос – игнорируемая сущность, подменяемая нацией-государством, понимаемым исключительно как некий общественный договор. В соответствии с таким подходом, этнос – «лишь миф». То есть, ложь, «воображаемая общность», осуществляемая как «перманентный психоз». В крайнем случае, признается, что этнос – некая статистическая совокупность без признаков субъекта или же феномен, порожденный желанием к объединению. Возникает вопрос, каким же образом этнос все-таки фиксируется статистикой (хотя бы по каким параметрам) и откуда же берется желание сохранить единство? На эти вопросы постсоветские и западные этнологи-конструктивисты ответить не могут и не хотят, переводя вопрос в область политической догматики. То же происходит и с отношением к термину «нация».

Если эссенциалисты, стоящие на базисе марксистской философии, еще способны к научным изысканиям, то конструктивисты превращают объект исследования – этнос и нацию – в артефакт, от которого, в крайнем случае, остается лишь этноним (переносимый также на нацию). В последнем случае этносом или нацией становится то, что люди думают об этничности и национальности. А думают они разное. Соответственно, этнос и нация меняют свои лики в зависимости от текущего состояния общества и даже отдельных составляющих этого общества, для каждой из которых этнос и нация имеют собственные черты. Немалую роль в этих установках, превращающих саму науку в фикцию, сыграли уничижительные домыслы – вроде «потри любого русского и найдешь татарина».

Безусловно, гибридная природа этноса, определяемого не только близкородственными признаками, но и заимствованными чертами пришельцев извне, составляет важную проблему этнологии. Нет смысла протестовать против расовой доктрины этноса, когда разнообразные расовые признаки присутствуют в каждом этносе и в каждом индивидууме. И дело даже не в том, что некоторые из них являются биологически доминантными, в другие могут и вовсе вымываться из этнического генотипа с течением времени. Дело в том, что некоторые расовые признаки могут оказываться культурно доминантными, «просыпаясь» в определенных условиях даже вопреки биологическим задаткам, имеющим статистическое преимущество. Именно таким образом происходит взаимодействие природно-биологического и духовного в человеке – типично русский фенотип может сочетаться с совершенно нерусским культурным стереотипом. И напротив, фенотипически нерусское лицо может принадлежать человеку с «истинно русской душой» – казалось бы, подавленные биологические корни «русскости» становятся для него доминантными в повседневном поведении. Судить о личности по экстерьеру опрометчиво. Атлетический торс может принадлежать трусу, а в хлипком теле может заключаться могучий дух. То же касается физиогномики. То, что лицо – зеркало души, узнаешь только после опыта длительного общения с человеком.

Не разворачивая подробных обсуждений, мы можем сказать, что этнос соединяет в себе и объективную природу человеческого родства, и чувство (духовное чутье) этого родства. Этнос – это группа людей, соединенная чувством биологического родства (пусть даже весьма отдаленного и «замутненного» факторами родства с иными общностями), закрепленным в традиции (мифе). Утрата чувства родства разрушает этнос, несмотря ни на какие биологические причины для единства. Утрата биологического базиса делает родовую солидарность фальшивой, а фальшь рано или поздно разъедает родовой миф и этнос исчезает. Этническая природа нации ставит перед ней задачу культурного поддержания тех биологических доминант, которые изначально присутствуют в образовавшейся общности. Соответственно, возможна и необходима национальная этнополитика, целенаправленно проводимая государством ради собственного сохранения, означающая подкрепление заданных природой человека признаков племенного родства. Речь, разумеется, не о тотальной евгенической чистке, а о социальных практиках подкрепления биологических доминант данного народа и формирования из него нации – общности, в которой культурная среда пробуждает традиционные типы поведения, соответствующие определенному расовому типу.

Оппозиция этнических статусов

Известный специалист по фашизму Р.Дарендорф дал объекту своих исследований такое определение: «Под фашизмом я имею в виду сочетание ностальгической идеологии общины, делящей всех на своих и чужих, новой политической монополии, устанавливаемой человеком или «движением», и сильного акцента на организации и мобилизации, а не на свободе выбора. Правление закона приостанавливается; диссидентов и лиц с нестандартным поведением сажают за решетку; меньшинства подвергаются суду народного гнева и официальной дискриминации. Фашизм в этом смысле не обязательно подобен немецкому национал-социализму; он не обязательно проводит политику систематического геноцида, хотя вероятность последнего весьма высока. В любом случае это – тирания правого толка, поскольку она опирается на военных, другие силы “закона и порядка”, взывает к реакционным чувствам и предается мечтаниям – но не о лучшем будущем, а о прекрасном прошлом».

Если отбросить из этого определения эпитеты, которые являются просто инструментом заострения уничижительных формулировок в адрес политического противника, станет ясно, что под фашизмом здесь понимается такая организация общества, где ясно различается образ врага, наблюдается национальное единство, ликвидирована межпартийная грызня, осуществлена мобилизация перед наиболее опасными вызовами, элементы разложения и измены оперативно локализуются и удаляются, а политический режим обходится без мифологии «светлого будущего», опираясь на консервативную прагматическую идеологию и национальный эгоизм.

Мы видим, что «антифашистская» доктрина в качестве собственного образа врага избирает биологически и социально заложенную в понятие «политического» оппозицию «свой-чужой». Врагом для «антифашиста» становится тот, кто осознает наличие враждебных замыслов, направленных против него, и не соглашается на гуманистические фантазии о всеобщем равенстве и братстве людей. «Антифашист» старается морально унизить того, кто в этом самом «антифашисте» видит своего врага, посягающего на его этническую и культурную принадлежность, на право защищать свой род и свою Традицию.

То, что либералы называют «фашизмом», на самом деле есть представление об этнических статусах, которые они надеются изжить в общегражданской нации (или в «общечеловеческом братстве»). Там, где либералы намереваются обезглавить этику, консервативное сознание восстанавливают сложную иерархию «мы-они», признавая за «они» личностные компоненты. Там, где либералы плодят добронравную чернь, всегда готовую вогнать заточку между лопаток зазевавшегося приятеля, консерваторы выстраивают сословные барьеры и инфраструктуру общества. Иными словами, либералы становятся идеологами черни, консерваторы – идеологами новой формы аристократии. И все это происходит вокруг основополагающего признака цивилизованности – способности иметь врагов и друзей. Либералы против этого, ибо не способны на соответствующие нравственные переживания, и стремятся к компенсации своей ущербности, не будучи способными иначе проявить себя в политике и политической науке.

К огорчению либералов, этнические статусы сохраняются даже в относительно благополучной Европе. Например, факторами, которые сохраняют возможность фашизма (то есть, законодательной фиксации этнических статусов) сегодня считаются:

– авторитарный тип мышления и воспитания;

– элементы расизма и антисемитизма на уровне обыденных ориентаций и моделей поведения;

– чувство ущемленного национального достоинства, связанное с поражением в войнах, в том числе локальных;

– мелкий бизнес, опасающийся большой концентрации экономической мощи;


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю