Текст книги "Екатерина Великая (Том 2)"
Автор книги: Андрей Сахаров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 45 страниц)
– Ну, слава Богу. Не попустил Господь. Что ещё там?
Бурей ворвался второй гонец:
– Бог милости послал, ваше величество! Прощенья просит принц. Не понял он боя… Напрасно потревожил своим донесением… Отбиты шведы. Флот наш под защитой своих батарей у Сескари стоит… Вот тут всё писано…
Офицер-моряк, полумёртвый от быстрой езды и волнения, подал пакет Екатерине.
Все вздохнули свободней.
Но после этого страха несколько дней были больны и государыня, и Зубов, и многие при дворе.
В близлежащих дачах запрещено было из пушек стрелять, как это случалось в торжественные дни. Фейерверков пускать нельзя было. Каждый выстрел или звук, похожий на орудийные залпы, слишком путал обитателей столицы и её дворцов.
На другой же день после канонады, так напугавшей столицу, пришли совсем добрые вести: Крузе соединился с флотом, стоящим в сорока верстах от Петербурга, в Сескари, а шведы очутились запертыми в шхерах близ Выборга и со дня на день могли ожидать полного разгрома.
Оправясь немного от своего нездоровья, Екатерина решила сама осмотреть флот и повидать своих храбрых моряков, отряды гвардии, которые так отважно делали своё дело.
Ранним июньским утром выехали из Царского Села открытые экипажи.
В первом сидела императрица, графиня Анна Петровна Протасова и Зубов.
Во втором – графы Ангальт и Безбородко с графом Валентином Платоновичем Мусиным-Пушкиным. В третьем экипаже ехали две дежурные фрейлины и одна из сестёр Алексеевых.
В Петергофе, куда направлялись экипажи, стояла наготове яхта, которая должна была отвезти государыню в Кронштадт. Там теперь стояли оба соединённые флота: адмирала Крузе и тот, который был у Сескари, не считая гребных судов флотилии принца Нассау.
Гладкая дорога, хорошее утро, счастливо миновавшая опасность – всё это располагало к бодрому, радостному настроению. И все спутники выглядели очень хорошо и весело.
– Видно, вместе с маем кончена наша маета, – заметила государыня, при случае любившая покаламбурить. – Шведы своими пушками заставили у меня в столице стёкла дрожать. Теперь пусть сами попляшут на воде без выходу… Говорят, все пути им принц своими лодочками отрезал… Боятся они этой флотилии после прошлогодней бани…
– А я слыхал, отозвался Зубов, – что принцем большие ошибки и тогда были допущены. Недаром в заграничных газетах шведский король такой обидной реляцией для нашего оружия свет удивил… Отвечать на всё можно. Не так уж ветрен король, чтобы зря писать. А теперь толкуют… я и от графа Салтыкова, и от иных слышал, совсем не дельно блокаду устроил принц. Генерал Салтыков берётся до последнего брёвнышка шведского весь их флот захватить, если бы ему поручили дело…
– То-то и есть, что он берётся, да ему не даётся. Можно ли принца обижать после всех удач его? И что за охота у моих генералов именно за те дела браться, на которых уже другие сидят? Как будто чего иного найти нельзя, если отличиться воистину охота моим генералам?.. Господи! Да будь я мужчиной… Уж сколько раз сказывала… Не стала бы под других подрываться… Сама бы столько отыскала подвигов для себя… Не слушай ты их, друг мой… Я знаю, ты считаешь себя обязанным графу Николаю Иванычу. Да и то помни: не без личных выгод он принял тебя под своё попечение. У каждого свой расчёт… А мне уж позволь самой думать, кто куда лучше подходит… Сколько лет этим делом занята была. Приловчилась, генерал. Верьте вы мне!
– Да я и в мыслях этого не имел, ваше величество…
– И ты на меня не обижайся за прямое слово. Дело сейчас не шуточное. Не время сахарничать… Вся империя в опасности. А на мне лежит ответ за благо моей земли, всех подданных моих…
– Да я и думать не посмел бы, ваше величество…
– Смел не смел, а вижу я, как ты сейчас нахмурился… Ты бы то помнил, что вся моя жизнь с первого дня царствования посвящена одному: чтобы росло величие России. Так и удивляться нельзя, что всякое горе для неё – двойное моё горе. Всякая обида, ей нанесённая, малейшая несправедливость для меня невыносимы бывают… Не могу молчать я при таком разе. Сил больше нет всё в себе таить, притворствовать, как до сей поры не раз случалось, ради осторожности и благоразумия, по тогдашним обстоятельствам и конъюнктурам. Но чем больше таить в себе злое чувство, тем оно сильнее закипает внутри… И я решила расправиться со шведами как можно лучше. Да и туркам спуску не дать. А в таком разе не свойство и кумовство в дело идут, а люди стоящие… Будешь это помнить, мой друг, сам поймёшь, за кого можно просить, за кого не стоит и время терять.
Наступило молчание.
– А не имел ли вестей от нашего храбреца чудака, от Александра Васильича? – спросила ласково государыня, видя, что строгая отповедь сильно повлияла на её любимца, и желая направить его мысли в другую сторону.
– Как же, ваше величество. Он просит повергнуть к стопам нашей матушки-государыни его благодарность за внимание и память… И что дочку не оставляете, «Суворочку» его, как он её зовёт.
– Премилая девочка. Скоро и невеста. Вот бы брату твоему посватать… Совсем хорошая партия…
– Конечно, Николай был бы счастлив, если бы ваше величество пожелали принять участие в этом, когда настанет время…
– С удовольствием… Я не забуду… Глядите, вон видны и корабли. Какие это?
– Должно быть, береговая охрана, ваше величество… Сейчас узнаем…
В этот день императрица успела осмотреть все морские отряды у Сескари и в Кронштадте.
Поблагодари адмирала Крузе за его распорядительность и уменье, за последнюю победу, раздав ряд наград, подарив милостивым словом осчастливленный экипаж, к вечеру государыня вернулась в Петергоф.
С яхты снова пересели в коляски, и все дремали, утомлённые множеством пережитых впечатлений, когда экипажи, колыхаясь на упругих рессорах, быстро несли их назад, к тенистым садам и паркам Царского Села…
Как бы в ответ на похвалы, на ласку и награды, которыми почтила свои войска государыня, 25 июня произошла битва под Выборгом, в которой русские снова одержали решительную победу над врагом.
Снова зазвучали благодарственные молитвы в храмах столицы, и Екатерина появилась с Зубовым и своею блестящей свитой в Казанском соборе благодарить Господа за одоление над врагом…
Но с юга не было так жадно ожидаемых вестей об успехах русских войск.
Наоборот: Валериан Зубов, Суворов и некоторые другие лица, имеющие возможность писать Екатерине, словно сговорясь, извещали государыню, что светлейший по каким-то непонятным причинам затягивает кампанию, начатую очень удачно, и избегает решительных действий.
Между тем сам Потёмкин писал, что ему необходимо побывать в Петербурге, о многом лично побеседовать с императрицей.
И только её решительные, хотя и очень дружеские, письма удерживали избалованного вельможу от намерения бросить всю армию на произвол судьбы и скакать домой, за две тысячи вёрст…
А дни, недели и месяцы мелькали один за другим…
Только в декабре, после усиленных настояний императрицы, отряд Кутузова обложил Измаил, но не спешил с приступом.
2 декабря прискакал туда в своей двуколке Суворов.
Девять дней ушло на подготовления… Злые языки потом говорили, что было немало переброшено золотых и серебряных мостиков от осаждающих к осаждённым.
Как бы там ни было, 11 числа, после отчаянного штурма и упорного сопротивления, крепость была взята, и Суворов послал императрице обычное, лаконическое донесение:
«Измаил пал перед троном вашего величества».
От Потёмкина с этой радостной вестью помчался его адъютант Валериан Зубов.
Поручение завидное и почётное. Но более сообразительные люди, как и сам «чрезвычайный гонец», прекрасно понимали, что светлейший желал избавиться от неприятного соглядатая. Как ни скромно держал себя Валериан, роль его была скоро разгадана и самим князем, и многими окружающими…
Из Петербурга также друзья светлейшего, особенно управитель его и придворный «всезнайка», Гарновский, извещали, что Безбородко, Воронцов и многие другие с Платоном Зубовым во главе стараются пошатнуть, если не совсем скинуть неприятного им князя. И лучший материал для этого получают, несомненно, от Валериана.
Потёмкин был вне себя. Но он хорошо знал, как сердечно относится Екатерина к красивому, гибкому, но рано испорченному юноше. В каждом письме она писала об этих двух братьях, просила содействия, чтобы «со временем вывести в люди Валериана», этого «писаного мальчика», как она выражалась. Напоминала, что ей будет приятно, если Потёмкин проявит больше ласки к Платону во время предстоящей их встречи.
От Платона Зубова, конечно, по настоянию, а может быть, и под диктовку самой государыни, приходили весьма почтительные и дружеские письма. Всё это обязывало светлейшего, и он вынужден был быть любезным по отношению людям, которые, в сущности, были ему опаснейшими и смертельными врагами.
Но даже этот необузданный человек, избалованный временщик принуждён был покориться мягкой, ласковой, но такой неумолимо тяжёлой руке, какою Екатерина правила всем и всеми, кто только находился вокруг неё, в тени её трона…
Вместе с январской метелью, свежий и розовый, как морозное утро, примчался в Петербург Валериан с радостными вестями о завершённых победах, о новых ударах, какие Суворов и его сподвижники собирались нанести врагу.
– Весьма рада вас видеть, поручик, а со столь приятными вестями особенно, – ласково, нежно, как родного, встретила Екатерина юного гонца, от которого, казалось, ещё веяло пороховым дымом и жаром битвы.
– А я несказанно счастлив видеть вновь ваше величество в добром здравии и столь цветущем виде!
– Всё благодаря победам, которыми, как дождём, орошает мою душу славное войско российское и его вожди, мой маленький льстец! Давайте ваш пакет.
Пока государыня с довольным видом, покачивая головой, читала донесение, адресованное на её имя князем, братья отошли в сторону и тихо о чём-то толковали.
– Увидим, – с неприятным, злым выражением лица сказал Платон, – чья возьмёт! Теперь же осторожно заведи об этом речь, когда государыня станет расспрашивать обо всём…
Не успел он договорить, как Екатерина обратилась к Валериану:
– Великолепно! Хотя классическая реляция чудака нашего, графа Александра Васильевича, и не уступает этой по силе, зато находим в последней подробности, драгоценные для меня и для российской истории. Знаешь, мой мальчик, – по-дружески обратилась она к Валериану, – я успела разработать новый план. Гляди, и ты попадёшь туда, если будешь вести себя хорошо. Не обижаешься, что я с тобою так? Чаю, ты себя уже взрослым мужчиной полагаешь?.. А я так рада нынче, что на всякие дурачества готова! Ну, всё рассказывай мне, что там и как… Нет, – сама перебила себя Екатерина, – французы мои каковы! Князь светлейший для «Дама Дереже», как он его кличет, просит шпагу золотую… И для герцога Ришелье… Да этому ещё Георгия солдатского. «Мол, оказали чудеса храбрости…» Любезный народ, французские дворяне. Умеют платить за доброе гостеприимство и себя прославить… Да что они там натворили, говори, мальчик. Всё по порядку…
– Дрались хорошо, государыня. И наши герои, молодцы. Да как-то просто всё у них выходит. Идёт наш, дерётся, умирает. И не видно ничего. Как будто так и надо. Встал, перекрестился и пошёл. А у них иначе. Вот этот хоть бы… Рожа домашняя. Простите, государыня: Роже де Дама… 11 декабря мы приступом пошли. Морозище здоровый. А он вырядился, как на бал: кафтанчик, перчатки, шляпа. Шпагой машет, вперёд рвётся. Первый на вал впереди своего отряда взошёл… Уж назад нас труба позвала, когда дело было кончено… Тут и встретил нашего шевалье лакей с плащом на руке. А Роже и говорит: «Как кстати! После жаркого боя прохладно стало на улице!» Ну, конечно, об этом только и речей было по лагерю… Герцог Ришелье идёт и свой кивер перед глазами держит. А в кивере – дыра от турецкой пули. И сапоги свои модные порвал на приступе… А уж не взыщите, государыня, кюлоты[161]161
Короткие мужские штаны (от фр. culotte).
[Закрыть] клочьями висят! Взбирался где-то на вал, а сукно нежное, ну и не выдержало.
– Зато и турки не выдержали! Уж так и быть, всё сделаю, как пишет светлейший. Своих не забуду… Особенно графа Александра Васильевича. Но и гостей почту. У меня они тоже тут, чужие, лучше своих управляются. Про Нассау, поди, и туда слухи дошли… Золото, не начальник! И удачливый. Это самое главное. Верная пословица на Руси: «Не родись умён, красив, а – счастлив». Ну и помельче есть тоже люди нужные. Капитан мой Прево де Лоньон так берега укрепил, что врагам и носу сунуть невозможно! Де Траверзэ – чудесный командир… А помнишь Ванжура?
– Как же не помнить! «Двадцатидневный», каковы его матушка, звать изволили.
– Ох, милый! Сорокадневный уж он теперь. А то и поболе… Помер! Да, да… Не печалься. Смерть – дело такое, что её никто не минет. Жалеть надо, а грустить что толку… – утешала Екатерина юношу, а у самой крупные, частые слёзы лились из глаз. Но она их быстро отёрла и продолжала: – Да умер-то как, забавник наш! И тут начудил. Вот слушай. Пустила я отряд башкир для сторожевой службы на берегу. Шведы их как чертей боятся. А мне того и надо. И баталия была на море. Потом сухопутные стычки. Наши десант высадили шведов догонять, которые наутёк пошли. Ванжура славно бился на море. И с отрядом высадился. Да, уж не знаю как, отбился от своих, от моряков. Чай, тут девчонка какая замешалась. Любил он их. Глядь, башкиры патрулём наскакали. Видят: не русская одёжа. За него. Лопочут что-то по-своему. Он по-русски плохо. Своё им несёт. Так, почитай, с полчаса дело шло. Он ершится. Они в задор вошли. Думают: пленник, а какой задира. Да взяли и прикололи его! Уж я так плакала… Ну а ты дальше рассказывай: светлейший что?
– Всё слава Богу. Хотя по несчастью, полагать надо, нездоров был… И до боя, и после баталии, почитай, не появлялся к войскам, и не принимал никого… Доклады по суткам, по двое лежали без резолюции… Мрачен очень светлейший…
– И с солнцем затмения бывают. А ты старших не осуждай. Молод ещё.
– Храни меня Господь, ваше величество. Я лишь говорю всё, что видел, не смея утаить от матушки от нашей ни малейшего, хотя бы и против себя самого. А к князю Григорию Александровичу я со всякой любовью и респектом[162]162
Респект – почтение, уважение.
[Закрыть] отношусь, памятую, сколь много он для государыни моей, для родины хорошего совершил.
– Вот, вот. Помни этой, мой мальчик. И я тебя ещё больше за то любить буду. Ну, а теперь говори, не тая, как начал. Вижу, правду ищешь, а не во вред кому.
– Да я и сказал, ваше величество. Мрачен очень князь… И не то чтобы нездоровье большое. Духом, говорят, тоскует…
– Это бывает у него. Вам сказать могу. Он о далёком часто думает. Старше я его. Могу раньше умереть… А с сыном, с Павлом, у них вражда большая. Так я думаю, из этого вытекает многое. И в архиереи он уж у меня просился. Надумал, что лицо духовное будет и для моего наследника недосягаемо. А того не хочет понять, верить боится, что я сумею иначе его страхи успокоить… Что я могу… Ну, да о том в своё время потолкуем… Только и всего?
– Нет, и на телесный недуг часто жалуется князь, – с совершенно детским, наивным видом сказал Валериан. – Ни один доктор, сказывает светлейший, ему помочь не может… А и хворь-то пустая… Зуб болит, сказывает… Зуб рвать хочет… Так сюда ехать собирается, ваше величество.
Екатерина быстро переглянулась с Платоном и, помолчав немного, испытующе поглядела на юношу.
Тот глядел в глаза государыне своими ясными, красивыми глазами без малейшей тени смущения, открыто и радостно.
– Вот как! Пускай. Может, и так… Говоришь, сюда собирается ехать? Хоть я и просила не делать этого?
– Не знаю, государыня. Все там так говорят, кто к нему поближе. Уже и готовиться стали. Гляди, следом за мной сам пожалует, порадует себя, матушку нашу.
Вторая стрела была пущена с тем же невинным, детским видом.
– Милости просим! Надо, видно, и нам приготовиться… Делать нечего… Вот сейчас пойдём на половину на его. Поглядим, что там да как? Прибрать, поправить чего не надо ли? Самой всё приходится… Вот только Платон твой и помогает мне кой-чем. Идёмте…
* * *
Медленно идут они все втроём по высоким покоям обширного дворцового отделения, предоставленного в распоряжение Потёмкина уже много лет и без перемен. Впереди дежурный камер-лакей открывает запертые двери, приподымает портьеры. Спёртый воздух необитаемых, давно непроветриваемых хором даёт себя знать. Морщится Екатерина, дышит не так свободно, как всегда.
– Здесь обои сменить надо, – говорит она. – Запиши, в штофной гостиной, в жёлтой. Здесь и мебель худа… Но картины зато… Глядите, друзья… Какие редкости! Денег сколько стоило, вспомнить жаль…
– Чудесные картины, – с видом знатока подтверждает Платон. – А эти бронзы… А статуи. Им цены нет!..
– Это что! Вот я вас другой раз в его галерею да библиотеку поведу. Там воистину клады собраны. Умеет раритеты отыскивать светлейший, что говорить!
– Государыня, нельзя ли нынче взглянуть? – с ласковой просьбой обратился к ней Платон. – Очень хочется видеть… Тут вещи, какие и эрмитажным не уступят! И неужто всё его собственное?
– Что-то я подарила… А многое и сам он собрал. Дальше мы не пойдём нынче. Довольно. Вернёмся…
– Уж не откажите, матушка. Глаза разгорелись у меня… Люблю я очень всё такое. Уж пройдёмте… Что стоит? Близко…
– Вижу, генерал, разгорелись глаза. Не стоит себя тревожить. Будет и у вас то же, погодите. Времени много впереди… Скоро войну кончим. Тогда и я свободнее буду о друзьях своих думать… А дальше нынче не пойду. Я сказала.
В словах и в тоне Екатерины звучала непривычная для Платона Зубова решимость. Эта женщина вся поддавалась своим настроениям. Теперь в глубине души зрело у неё решение сломить последнее сопротивление Потёмкина, который, судя по всему, собирается явиться и сделать попытку снова овладеть своей многолетней подругой, её мыслями и желаниями.
И отголоски внутренней решимости, готовности к борьбе отражались и в обращении с человеком, который, собственно, в настоящую минуту был ей ближе и дороже всего на свете, как последняя вспышка радости перед близкой развязкой трагикомедии, называемой жизнью человека.
Но фаворит этого не понял. Замолчав и надув губы, как капризный, обиженный ребёнок, шёл он за повелительницей.
Заметив его огорчение, она вдруг невольно улыбнулась и негромко шепнула Платону:
– А знаешь, ты моложе моего мальчика… Право… по душе!.. Ничего. Это – быстро излечимая болезнь… Ох, мне уж ею не хворать, malgre moi![163]163
как бы мне этого ни хотелось! (фр.)
[Закрыть]
IV
ЭСФИРЬ И АМАН[164]164
По ветхозаветной легенде Эсфирь, иудейская девушка, воспитанная Мардохеем, становится женой персидского царя. Между Мардохеем и Аманом, любимым царским визирем, возникает вражда. Аман собирается повесить Мардохея и с этой целью строит для него виселицу. Но Эсфирь вмешивается, и Амана вешают на виселице, уготованной им для Мардохея. Последний занимает место Амана при дворе.
[Закрыть]
В феврале примчался Потёмкин в Петербург, опередив свой обширный двор и огромный, воистину царский обоз, который всегда и повсюду следовал за ним.
Встреча была торжественная и самая тёплая, радушная со стороны императрицы. Так, по крайней мере, казалось для всех.
Но сам светлейший хорошо знал Екатерину. Это знание и давало ему силу править умной, гордой, вечно замкнутой в себе женщиной почти двадцать лет подряд.
Это же знание подсказывало ему, что игра его если и не совсем проиграна, то и на выигрыш шансов слишком мало.
Потёмкин старался понять, что за личность этот новый фаворит, красивый, как херувим, хрупкий, как женщина, и такой неприметный на вид?
И личные наблюдения, и общий голос подтверждали, что Платон Зубов – совершенно заурядный человек.
Хорошо воспитанный, прекрасно болтающий по-французски, прочитавший много книг, особенно с той поры, как попал в клетку рядом с покоями Екатерины, Зубов любил прекрасное и мог понять высокие порывы души, хотя сам их никогда не проявлял. Недурно играл на скрипке, но без огня. Словом, это был светски образованный, но бездарный в высшем смысле слова человек. А главное, в нём было пассивное женское упрямство, и не было характера, активной энергии, мужской повадки.
Природа как будто создала его быть фаворитом женщины с мужским характером, с железной волей, умной, избалованной властью и удачами жизни, и притом весьма немолодой. Платон Зубов вполне искренно подчинялся воле своей покровительницы. Именно это нужно было теперь Екатерине.
И Потёмкин это понимал, но решил, что без борьбы уступить всё-таки нельзя.
И борьба началась, тем более упорная и беспощадная, что наружно приходилось надевать личину доброжелательства и даже дружбы.
В Страстной четверг, 10 апреля 1791 года, в придворной церкви Зимнего дворца люди наблюдательные могли видеть очень интересную, полную глубокого значения картину: Платон Зубов явился к причастию в один день и час со светлейшим «князем тьмы», как обычно звали недруги Потёмкина.
Екатерина, сама совершенно равнодушная к обрядам, порою позволяла себе даже подтрунивать над ними, называя французским, насмешливым словом: «momerie».[165]165
притворство, фарс (фр.).
[Закрыть] Но религиозность Потёмкина была искренней. Все это знали.
На этом задумала сыграть Екатерина.
И отчасти эта затея ей удалась.
Блестящая толпа, наполнившая церковь во время торжественной службы, больше занималась наблюдением за двумя столь несходными соперниками, которые теперь с таким смиренным видом стояли рядом и слушали священные слова о всепрощении, братстве и любви…
Митрополит с чашей и окружающие его иереи, совершив последние моления, вышли из алтаря, ожидая говеющих, которые стояли большой, нарядной группой с двумя братьями-фаворитами и одним временщиком во главе.
Невольно Платон Зубов и Потёмкин сделали одновременно первые шаги к возвышению, на котором стоял клир,[166]166
Клир – собрание священно– и церковнослужителей.
[Закрыть] сверкая своими парчовыми облачениями, освещённый огнями множества восковых свечей и больших церковных лампад.
С лёгким полупоклоном Платок Зубов остановился, как бы желая пропустить вперёд колосса.
Потёмкин сперва машинально сделал движение, чтобы воспользоваться его учтивостью. Но вдруг какая-то мысль озарила его важное, сосредоточенное в эту минуту лицо. И мысль эта, очевидно, была далека от настроения минуты, от обстановки, в которой находились оба соперника. Что-то злорадно-насмешливое мелькнуло в живом глазу князя, которым он глянул на Платона, слегка повернувшись в его сторону своим грузным телом. Этот взгляд, серьёзный, но в то же время неуловимо-насмешливый, глумливый, смутил Зубова. Он часто испытывал его на себе и в эти моменты готов был вцепиться, как кошка, в это круглое, упорно, по-птичьи глядящее око соперника. Окружающие тоже заметили эту манеру Потёмкина глядеть на фаворита:
– Ишь, петух-Голиаф орлом сбоку на цыплёнка-петушонка зубатенького поглядывает, словно местечко высмотреть хочет, куда бы его клюнуть.
Именно такое чувство испытывал и Зубов. И только обещание, данное Екатерине, да неодолимый страх перед дюжим и страшным во гневе князем удерживали Зубова от резкой выходки.
Сейчас Потёмкин, всё так же глядя на Зубова, вдруг любезно оскалил свои плохо вычищенные крупные зубы и сделал преувеличенно учтивый знак рукой, предлагая пройти вперёд. Так иногда гуляка-щёголь, желая оказать внимание дешёвой куртизанке, раскланивается перед ней.
Пятнами покрылось розовое, холёное лицо фаворита.
Не находя ничего иного, он ещё с большей учтивостью склонился перед «отставным» и сделал даже полшага назад.
Этот балет, конечно, был замечен всеми. Улыбки, смешки и перешёптывания грозили принять явно скандальный характер. Но то, что действие происходило в храме, сдерживало публику.
Но Зубов и брат его чувствовали, что пострадавшими лицами являются, скорее всего, они, хотя сила за ними и Потёмкина никто не любит.
Кто смешон, тот и не прав – вот закон для суждений толпы. А они, маленькие, нервные, суетливые, были теперь именно забавны.
Неожиданно Валериан, как бы набираясь храбрости, стал выдвигаться вперёд.
Платон Зубов в это время обратился прямо к Потёмкину:
– Изволите проследовать, ваша светлость! Я после вас!
– Нет, почему же, ваше превосходительство. Тут мы, перед Господом, без чинов должны… По евангельскому слову… «Последние да будут первыми»!..
– «А первые – последними»! – парировал Платон. – Тогда извольте… – И он уже собирался пройти вперёд.
Но Валериан предупредил старшего брата:
– Я – самый последний… в роду у нас… Стало, по мысли его светлости, мой черёд. – И быстро поднялся к чаше.
Даже Потёмкин снисходительно и без горечи улыбнулся при этой смелой, детской выходке и медленно занял свою очередь.
Екатерина была очень огорчена, когда ей передали подробности мимолётной сцены. Она возлагала большие надежды на такую торжественную минуту, как взаимное прошение о забвении всех обид, которым обменялись накануне Зубов и Потёмкин, и наконец принятие из одной чаши святых Тайн.
– Немудрено, что двое у чаши не поделили: каждому досыта пить охота, а одному всегда больше достаётся, – толковали теперь.
Хотя князь и чувствовал, что на этот раз он сумел потешиться над мозгляком, женоподобным Зубовым, над «левреткой в эполетке», как он его звал, но ему не сулили окружающие его куртизаны, придворные, наушники, сплетники и двуличные льстецы серьёзной победы. Они, правда, забегали ещё с чёрного крыльца к князю, толпились и в его приёмных. Но уж не так, как прежде… И далеко не так, как у Зубова…
Взять к примеру, Державина. Когда встреченный им по пути поэт-царедворец отдал князю очень почтительный, но не лишённый достоинства поклон, где сочеталась рабская льстивость с затаённой амбицией даровитого человека, сознающего себя выше своих господ, Потёмкин поманил к себе стихотворца.
– Здорово, Гавриил. Что стало редко видать тебя? Раньше часто жаловал в мои клетушки. Под новым солнышком крылья греешь, соловей… либо чиж сладкогласый, а?
– Куда нам в соловьи, ваша светлость! Тем более что соловьям и вовсе солнца не надобно: они по ночам поют… Да я не по-соловьиному… по-скворцовому больше теперь чирикаю… Да вот с тяжбишками своими маюсь!
– По-скворцовому?! Не по-дворцовому ли, приятель? Толкуют, в большие персоны попал: шутом у первого человека здешнего состоишь.
– Напрасно обижать изволите, ваша светлость. Человек я маленький… Ваша вся воля.
– Ну, не обижайся. Знаешь сам, я на словах хуже, чем на деле… А так люблю тебя. И дар твой ценю, свыше тебе посланный… Так поёшь понемножку? Вон, ночную кукушку нашу, Платошу-святошу, петь стал? Дело ли?
– И кто сказал вашей светлости? Всё наносы…
– Наносы? А у меня и на бумаге ода та списана… Приходи, покажу. Кстати, дело к тебе есть…
– Ваш слуга покорный… Уж коли на чириканье моё свой слух изволите склонять, счастлив и тем…
– Пой, пой… А я вот читаю теперь… Знаешь, про крыс начал. Умнейшее животное в мире. Прозорливость удивления достойная… Бывает, что кораблю тонуть пора, – они первые с него шмыг на берег. Или в доме пожару быть, а крысы уж вон бегут заранее. Малые твари, а смышлёные…
Державин понял намёк и сейчас же подхватил:
– Есть ещё меньше создания, а того мудрёнее… Коли Эзопу верить – комар и льва победить сумел!
Потёмкин потемнел в свою очередь. Комариное жало Зубова больно ныло и трепетало в его сердце, отравляя кровь.
С кривой усмешкой он презрительно кинул Державину:
– Мужики наши ещё умнее. Какой дрянью поля заваливают. А после хлеб растёт. Во всём нужда порою бывает. Так приходи. Ты мне нужен, Романыч…
Державин молча поклонился уходящему вельможе. Выпрямляясь, он прошептал:
– Я тебе нужен, смерд такой малый, каков есть. А ты вот великан, да мне не надобен… И никому не нужен более… Никому… никому, никому!.. – злорадно почти в слух твердил обиженный сравнением самолюбивый поэт.
* * *
Хмурый, стоит и чутко прислушивается у дверей Захар: что происходит в покое Екатерины?
С другой стороны, у других дверей, в уборной Перекусихина, обе сестры Алексеевы тоже почти прильнули к закрытой двери: казалось, не только слушают, но стараются взорами проникнуть в спальню госпожи своей и узнать как можно лучше, что значит этот громкий говор, взрывы мужского, порою гневного, порою убедительного голоса, который смешивается со знакомым, резким теперь голосом Екатерины, с её рыданиями.
– В такие дни! Ох, Господи, Владычица милосердная! В такие дни и не жалеет он её, матушки нашей… Тиранит-то как! Господи!.. Нешто за Платоном Александровичем спосылать? – беззвучно причитала Перекусихина.
– И думать нельзя о том! – замахала руками старшая девица Алексеева, – мужчины в таком разе хуже дикого вепря становятся. Тут и до смертельной баталии дело дойти может. Ничего. Она, матушка, хоть и плачет, а тоже спуску ему, одноглазому, не даст! Видали мы всяких мужчин. Кричит, так неопасно. Хуже, если молчит да дуется. Тут их больше опасаться надо… Тише ты. Услышит, Боже сохрани. Тут уж нам хуже всего будет…
И слушают, замерев, преданные женщины.
Екатерина полулежит на кушетке, спрятав лицо в подушки. Глаза у неё заплаканы, лицо покрыто пятнами. Чепец съехал на сторону, хотя она порою и поправляет его быстрым движением полной красивой руки, но этим придаёт только новый крен своему лёгкому головному убору.
Порою, пользуясь минутой передышки великана, который со сверкающим глазом, с растрёпанными волосами шагает по комнате, извергая потоки укоров и жалоб, Екатерина начинает очень быстро говорить, вопреки своему обыкновению. И тогда явственнее проступает нерусский, немецкий говор, так живо напоминающий цербстскую принцессу, стройную, тоненькую Фигхен, жену цесаревича Петра, которая вставала по ночам, чтобы лучше приготовить урок для своего учителя русского языка.
– Понять прямо не могу: откуда сие? Чем заслужил такое презрение и забвение, не токмо заслуг… Нет их и не было. Не о них говорить хочу… О любви моей. О преданности безмерной и вечной. Твёрдые доводы к тому давал и давать готов ежечасно… Жизнь сложу тут же по единому слову твоему! Но таковое сносить… Это превыше сил! Брошен, забыт, в шуты поставлен! На общий смех и глум. И кого ради!.. Хоть бы человек был! Пешка… щенок… ничто! И тебя, матушку, словно зельем опоил… Словно чарой обошёл, прости Господи… во дни такие молвить даже грешно. Чего увидала в цыплёнке в том? Что нашла в башке его пустой, в роже его пряничной?.. Мизеришка[167]167
Мизеришка – ничтожный человек.
[Закрыть] подобный. Да глазом мигни: десяток тебе во сто раз лучше предоставлю… А тут!.. За тебя досада, матушка… За тебя сердце болит… Уж о себе и не поминаю почти… Думаешь, неведомо мне, как он помаленьку дела все и тебя самоё в руки свои, в обезьяньи забирает?.. Вот, вот… Сам он на себя портрет пишет. Обезьяна у него по столам да по мебелям скачет. Вещи грязнит да портит, парики у почтенных людей грызёт, кои к фаворитишке поганому являются, тебя почитая… Вот и он сам на ту свою обезьяну смахивает… Ну, его счастье, что тебя я люблю да жалею. Я бы ему!..
– Ах, молчи, молчи, мой друг! Не смей и говорить мне такого ужаса… И не грешно тебе так мучить свою государыню? Я всегда останусь к тебе, как и раньше была… Но дай же мне тоже самой жить, как мне хочется… Боже мой, какая я несчастная. Два моих лучших друга… Ты первый и единственный… И он последний… Пойми, князь: последний… Вот даже Мамонов на что пошёл: оставил меня ради девчонки смазливой. А этот не уйдёт, не оставит, пока сама не захочу. И ты понимаешь это не хуже моего. Так оставь же, князь! Не мучь меня. Дай с ним в покое доживать. Право, он не мешает и не думает идти против тебя… Право, он…