355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Сахаров » Екатерина Великая (Том 2) » Текст книги (страница 4)
Екатерина Великая (Том 2)
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:36

Текст книги "Екатерина Великая (Том 2)"


Автор книги: Андрей Сахаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 45 страниц)

6
РАДИЩЕВ

Пока императрица пыталась разделаться с аббатом Шаппом, далеко от «Северной Пальмиры», в маленьком городе Кузнецке Пензенской губернии, на почтовом дворе по комнате шагал молодой ещё человек с живыми глазами и подвижным лицом. Шляпа и плащ валялись на лавке рядом с дорожным поставцом[23]23
  Поставец – ящик или шкатулка, в которой возят в дороге пищу.


[Закрыть]
и чемоданом. Станционный смотритель, старый, сгорбленный, с седыми нависшими бровями, в затрёпанном кафтане, пробегая мимо, спросил:

– Вы, сударь, чего дожидаетесь?

– Лошадей. Мне в Верхнее Аблязово.

– Обычно тарантас приходит поутру. Нынче что-то запоздал…

Не успел он сказать это, как снаружи донёсся звук громыхающего по булыжнику железа. Молодой человек выскочил на крыльцо и увидел рыдван: верх кожаный, высокие колёса обиты железными ободьями, две лошадёнки с подвязанными хвостами и засохшей комьями грязью на брюхе, уныло мотая головами, понуро брели к станции. Кучер, сидевший на облучке, – борода лопатой, на голове шапка с осыпавшимся павлиньим пером, в поддёвке и лаптях – соскочил на землю и стал привязывать вожжи к столбу.

– Откуда вы? – закричал ему приезжий.

– Мы, – продолжая топтаться у столба, отвечал тот, – мы-то из Аблязова.

– Мне как раз туда нужно.

– А раз надо, так и поедем.

Недалеко от Кузнецка раскинулось село Преображенское (иначе Верхнее Аблязово), каких было много на Руси в те времена – рубленые избы, соломенные крыши, колодцы с высокими журавлями, рядом речка, над которой ивы склонили ветви почти до самой воды, за ней холм, на холме – помещичий дом с белыми колоннами.

В недавнее смутное время, когда пугачёвцы ввели новое крестьянское правление и кругом шли бои, соседние помещичьи дома превратились в пепелище, а село это и именье при нём как стояли, так и остались. Поэтому не тронул его и Михельсон, который, гоняясь за Пугачёвым, оставлял на своём пути виселицы и разорённые крестьянские хаты.

Земля принадлежала Николаю Афанасьевичу Радищеву. Помещик был странный человек – не похожий на других: из дому почти не выходил, проводил целые дни в библиотеке, которая занимала самую большую залу, говорил свободно на немецком, французском и польском языках, хозяйством занимался мало, никогда не применял телесных наказаний у себя в деревне, а когда заговаривал с народом, то больше интересовался древними преданиями и рассуждениями крестьян о Боге и святых, чем сбором оброка. Николай Афанасьевич любил петь на клиросе, а «Апостола» читал по памяти. За хозяйством следили старики с выборным старостой, делали это толково, и село выгодно отличалось своей зажиточностью от других.

Соседние помещики прозвали Николая Афанасьевича «сумасшедшим философом», а деревенские старики «Божьим человеком».

Когда народ восстал и помещики, считавшие себя умными, благополучно покачивались на деревьях, а их горящие усадьбы освещали окрестности, радищевские крестьяне спрятали в лесу своего барина с детьми, которых для верности вымазали сажей, чтобы они больше походили на их собственных, и сумели сохранить его дом и имущество.

Старший из семи сыновей помещика, Александр Николаевич, служил обер-аудитором у санкт-петербургского главнокомандующего графа Брюса, потом вышел в отставку, женился, поступил на гражданскую службу, а в именье его видели всего один раз, и то несколько дней. Поговаривали, что он долго жил и учился за границей, пишет какие-то книги, по доброте пошёл весь в барина. Старик Пётр Сума, обучавший барчука грамоте и провожавший его десятилетним мальчиком в Москву, правда, любил говорить, что «ребёночек был ангельской красоты и тихий», но всем было известно, что Сума не прочь выпить и приврать. Сума так и умер, не увидев вновь своего воспитанника и не зная, что тот сохранил к нему добрые чувства на всю жизнь и даже посвятил ему шуточное стихотворение.

О молодом барине стали забывать. Старый Николай Афанасьевич одряхлел, дети разъехались кто куда, помещичий дом затих. И вдруг пронёсся слух, что Александр Николаевич едет из Петербурга навестить родное гнездо.

Стояла поздняя осень. Холодный дождь лил не переставая день за днём. Жёлтые листья гнили в придорожных канавах. Грязь на дорогах была такая, что крестьянские лошадёнки хмуро тыкались во все стороны в поисках проезжего места. Мокрые вороны, уныло каркая, прыгали по чёрной земле. Иногда проглядывало солнце, освещая негреющими лучами просёлочную дорогу, по которой шла, меся грязь босыми ногами и закинув верхнюю юбку на голову, деревенская баба, речку, покрытую застоявшейся зеленью, чёрные голые деревья, намокшие соломенные крыши деревенских изб.

Когда помещичий рыдван с седоком, севшим в Кузнецке, повернул с центрального шляха на просёлок, лошади пошли по брюхо в грязи. Кучер, махнув рукой, повернулся к седоку:

– Тут с версту такая дорога. Далее будет почище.

Молодой человек, с любопытством поглядывая вокруг, спросил его:

– Так как же вы живёте?

Старик погладил рукой бороду, ответил неопределённо:

– Живём помалу!..

– Ну, а всё-таки, – не унимался седок. – Вот я проезжал другие деревни. Там много домов сожжено, крестьяне выселены, взяты в рекруты, а ведь у вас всё благополучно…

– Оно конечно, – отвечал возница, – у нас лучше, только всё равно плохо…

– Да чем же плохо?..

– А тем, что как у них, так и у нас исправник один, как прискачет, так и начнёт: кого в морду, а кого и на съезжую. «Вас, говорит, помещик не учит, так я за него действую».

– Какое же он имеет право? – вспыхнул седок. – Отчего же вы не жаловались?

Старик горько усмехнулся:

– Жаловаться? Теперь за подачу челобитных-то в Сибирь гонят! Нам жаловаться некому…

– Ну, а с хлебом как у вас, сыты?

– Кое-как сыты. Да ведь оброк-то более стал в пять раз. Двадцать лет назад он был руль серебром в год, а ныне пять, вот и живи. Хотя, конечно, и деньги нонешние не те – бумажные. У нас-то ещё слава Богу! Помещик наш Николай Афанасьевич Радищев, может, слыхали, душевный человек. Мы при Пугачёве-то и его с семейством укрыли, и достояние ихнее оберегали. Ныне он со своею супругой-старушкой век доживает. Тоже хорошая женщина – оброк мы им собираем на прокормление семейства, ну, а более они ни к чему нас не принуждают, и обид от них никаких не видно. А в других деревнях – жуть, народ стонет…

Седок подвинулся к вознице.

– Стало быть, при Пугачёве-то лучше было?..

Старик посмотрел подозрительно, оглянулся вокруг, потом наклонился, сказал шёпотом:

– Лучше. То наш был царь, крестьянский. Перво-наперво земля твоя, работай и живи. Второе – права человек приобрёл. Людьми мы себя почувствовали. Держава-то на ком держится? На нас. Хлеб ей кто даёт? Мы. Опять же в армию солдат, защищать отечество, кто даёт? Мы. На другие какие первейшие надобности, на заводах работать или корабли строить, опять же идёт наш брат крестьянин. А живём мы хуже скотины. И ту добрый хозяин бережёт и холит, лишний раз без надобности не ударит Вот она, наша доля, какая!.. – И вдруг, спохватившись, испуганно зачмокал на лошадей и шёпотом добавил: – И то я, старый, разболтался. Вы уж, барин, простите за слова-то мои, а то кто услышит!

Седок весело усмехнулся, хлопнул старика по плечу:

– Всё это чистая правда. Только не вечно же так будет.

Возница перепугался, даже вожжи выронил, потом шёпотом спросил:

– Да вы кто сами-то?

Седок рассмеялся.

– А кто я такой, думаешь?

Старик почесал затылок.

– Да вот я и в сомнении. Сказали мне – съезди на почтовую станцию, може, кто приедет кто в Аблязово – привезёшь. Вот я и поехал…

– Тебя как зовут?

Кучер поёжился:

– Прокофием.

– А по отцу как, фамилия у тебя есть?

– Сын Иванов, прозвище наше Щегловы.

– Так вот, Прокофий Иванович, если в гости к себе позовёшь, то и скажу, кто я такой…

– Конечно, милости просим, только чудно что-то… Какой вам у нас интерес?..

– Я Александр Николаевич Радищев, сын Николая Афанасьевича…

Старик пристально посмотрел серыми запавшими глазами на молодого барина, лицо его просветлело. Он снял шапку, перекрестился, потом взмахнул кнутом в воздухе, и рыдван, подскочив на ухабе, покатился по дороге к селу.

…Радищев нанёс визиты соседним помещикам, они ему ответили тем же. Всё это были дворяне, отбывшие военную или штатскую службу и теперь угрюмо сидевшие в усадьбах за своими заборами. Многие находились в бегах во времена Пугачёва – вернулись на пепелище, другие потеряли родственников. Теперь они с ненавистью говорили о крестьянах:

– Вся и пугачёвщина с чего началась? Обрастать стал народ жиром. Мужика-то надо держать впроголодь, по воскресеньям в церковь водить, по субботам на конюшню – плёточкой постегать. Вот и будет тишина. Яицкие-то казаки оттого и взбесились, что воровство их прежнее прощалось.

Из окрестных помещиков один Николай Петрович Самыгин был исключением. Он некогда служил в одном из гвардейских полков, потом уехал в Париж и вернулся оттуда в своё большое имение. После смерти отца Николай Петрович построил великолепный дворец, в котором находился кабинет в два света,[24]24
  Т. е. с двумя рядами окон, расположенных друг над другом.


[Закрыть]
названный им «Парнасом». Кабинет был заставлен французскими книгами и украшен бюстами Вольтера и Руссо.

Когда Радищев приехал к нему в гости, он застал хозяина за переводом известного стихотворения: «О Боже, которого мы не знаем…»

Подали французское вино. Гость и хозяин сели у камина.

Самыгин, изящный, не старый ещё человек, в элегантном кафтане, коротком пудреном парике, шёлковых чулках и лаковых туфлях, заложив ногу на ногу и пригубив бургундского, сказал со вздохом:

– Знаете, дорогой Александр Николаевич, я никак не могу примириться с отсутствием человеколюбия у здешних дворян. Осенняя грязь, грубость нравов, невежественные соседи, кои век свой проводят в пьянстве, забавах с крепостными девками и сплетнях… О мой Париж, с его голубым небом, уличным весельем, изящными женщинами, балами и театрами!.. А французские энциклопедисты[25]25
  Вольтер, Ш.-Л. Монтескьё, Ж.-Ф. Мармонтель, Д. Дидро, Д'Аламбер и другие выдающиеся умы были авторами и редакторами «Энциклопедии, или Толкового словаря наук, искусств и ремёсел…» (Париж, 1751–1772) – замечательного выражения эпохи Просвещения.


[Закрыть]
с их светлым умом!..

Радищев молча пожал плечами.

Самыгин сделал недоумевающий жест:

– Неужели вы не разделяете идей французских энциклопедистов?

Радищев усмехнулся, допил свой бокал, поставил его на маленький, красного дерева столик:

– Я, конечно, полностью приемлю идею свободы, равенства и братства людей. Я противник крепостного права!..

Самыгин от удивления раскрыл рот и уставился на соседа. Радищев продолжал:

– Но я считаю, что освобождение крестьян в России и переустройство империи в могучее и свободное Российское государство, основанное на братстве народов, должно идти своим собственным путём. Я против подражания Западу. Во Франции великие люди, подобные Вольтеру и Дидро, непрестанные преследования терпят от короля и властей французских, и там пока не меньше свинства, чем в нашей крепостной России…

Самыгин стал бледнеть и даже потерял дар речи.

– То есть как свинства?.. – произнёс он, заикаясь.

Радищев стал раздражаться.

– Самого обыкновенного, сударь. Крестьяне французские, пожалуй, ещё в худшем положении, чем наши, губернаторы – первые воры. Париж – вертеп, где всё снаружи блестит, а внутри сгнило, где по ночам грабят и убивают за франк. Да позвольте вам доказать фактами…

Радищев вытащил из кармана маленькую тетрадку, в одну восьмую листа, в серой обложке:

– Вот, пожалуйста, это рукописные копии писем Дениса Ивановича Фонвизина из Парижа и Ахена к Петру Ивановичу Панину.[26]26
  В 1777–1778 гг. Фонвизин совершил поездку по Франции и Германии, свои впечатления он описал в «Записках первого путешествия», состоящих из писем к П. И. Панину – двоюродному брату Никиты Ивановича Панина, у которого тогда служил Фонвизин. При жизни Фонвизина публикация «Записок» была запрещена.


[Закрыть]
Разрешите прочесть.

«Грабят по улицам и режут в домах нередко. Строгость законов не останавливает злодеяний, рождающихся во Франции почти всегда от бедности, ибо, как я выше изъяснялся, французы, по собственному побуждению сердец своих, к злодеяниям не способны и одна нищета влагает нож в руку убийцы. Число мошенников в Париже неисчётно. Сколько кавалеров святого Людовика, которым, если не украв ничего выходят из дома, кажется, будто нечто своё в Доме том забыли».

«Мнимой свободы во Франции не существует: король, не будучи ограничен законами, имеет в руках всю силу попирать законы. „Lettres de cachet“ – суть именные указы, которыми король посылает в ссылки и сажает в тюрьму, по которым никто не смеет спросить причины и которые весьма легко достаются у государя обманом, что доказывают тысячи примеров. Каждый министр есть деспот в своём департаменте. Фавориты его делят с ним самовластие и своим фаворитам уделяют. Что видел я в других местах, видел и во Франции. Кажется, будто все люди на то сотворены, чтобы каждый был тиран или жертва. Неправосудие во Франции тем жесточе, что происходит оно непосредственно от самого правительства и на всех простирается. Налоги безрезонные, частые и тяжкие, служат к одному обогащению ненасытных начальников; никто, не подвергаясь беде, не смеет слова молвить против сих утеснений. Надобно тотчас выбрать одно из двух: или платить, или быть брошену в тюрьму».

Самыгин развёл руками:

– Стало быть, я вижу, вы всё-таки отрицаете влияние французских энциклопедистов, коих даже её величество, государыня императрица, высоко почитает.

Радищеву надоело спорить, он махнул рукой и спрятал тетрадь в карман.

– Не отрицаю сего благотворного влияния на многих особ во всём мире и у нас. Но не Вольтер и Дидро создадут новый свободный век во Франции…

– А кто же, позвольте вас спросить?

– Да сам народ, – спокойно сказал Радищев, – низвергнет короля и устроит своё правление…

Хозяин встал, ноги его плохо слушались…

– Знаете, сударь, – сказал он тихо, – вы опасный человек!..

Радищев молча поклонился и пошёл к выходу.

Самыгин находился в смятении: гость казался ему опасным своими крайними идеями, но долг хозяина обязывал быть гостеприимным.

– Куда же вы, Александр Николаевич, так можно подумать, что мы с вами поссорились!..

Радищев вернулся, но разговор не клеился.

– Долго ли вы думаете пробыть в наших местах? – спросил Самыгин.

– Да нет, пробуду ещё несколько дней и направлюсь в Москву…

– Осмелюсь спросить: по служебным делам или по личным?

Радищев помолчал, ответил неохотно:

– Да так, повидать хочу кое-кого из друзей…

Когда они прощались, хозяин, стремясь загладить неприятный осадок, оставшийся после разговора, усиленно стал приглашать Радищева заехать к нему на обед. Радищев обещал и, уже садясь в экипаж, в досаде на самого себя, что дал согласие, пробормотал:

– Боюсь, что ежели снять с этого «просветителя» французский наряд, так останется один помещик…

Мрачный и раздражительный в кругу дворян, Радищев становился другим человеком, весёлым, общительным и ласковым, когда сталкивался с простыми людьми. Александр Николаевич не выносил петербургских светских барынек – намазанных, фальшивых в каждом своём жесте, интересы которых не выходили из рамок парижского журнала мод. В деревне он с трудом сдерживал себя, молча слушая рассуждения соседа-помещика о необходимости телесных наказаний для крестьян, и мог часами разговаривать со стариком пасечником о том, как живут пчёлы и как должны жить люди.

Однажды под вечер Александр Николаевич решил навестить Прокофия Щеглова, прозванного, несмотря на годы, «Прошкой-извозчиком», потому что его иногда посылали с поручениями на почтовую станцию.

После дождливых холодных дней вдруг наступило бабье лето. Заходящее солнце освещало красными лучами поля, деревенскую улицу, избы. У самого выхода в поле стояла изба Щеглова. Большой лохматый пёс спал у ворот.

Радищев вошёл в калитку, пёс приподнял голову, посмотрел на него умными карими глазами, щёлкнул зубами на пролетевшую муху и снова улёгся на прежнее место.

Посередине двора молодая девка, подоткнув подол и сидя на корточках, равномерными движениями доила тучную серую, в коричневых пятнах корову. Ровные струйки молока глухо постукивали, падая в деревянное ведро. Её сосредоточенное лицо, покрытое загаром, сильные красивые обнажённые руки, тяжёлая русая коса были багряными от заката.

Радищев невольно остановился – так она была хороша. Девка окинула его равнодушным взглядом раскосых зелёных глаз, не прерывая работы.

На крыльце показался Прокофий, босой, в белых коломянковых[27]27
  Коломянка – шерстяная домотканая ткань.


[Закрыть]
штанах и синей рубахе, подпоясанной шнуром с кистями.

– Батюшка, – взмахнул он руками, – Александр Николаевич, что же это вы так-то… нежданно пожаловали?

– Да вот шёл мимо и решил заглянуть.

Радищев вошёл в избу Большая горница была перегорожена на две половины. В передней стоял стол, покрытый скатертью грубого полотна, вдоль стен расставлены лавки, между ними – самодельный шкаф с посудой, в углу перед иконой светилась лампада.

– Марья! – закричал Прокофий. – Иди встречай гостя!

Из-за перегородки вышла женщина лет пятидесяти, ещё стройная и красивая. Её зелёные глаза, такие же, как у дочери, казались печальными. Она была одета в лапти на белоснежных подвёртках, подвязанных накрест до колен, короткую шерстяную в клетку юбку и белую рубашку с широкими вышитыми рукавами. В её волосах, расчёсанных на прямой пробор и стянутых на затылке в тугой узел, светилась седина.

Марья молча поклонилась в пояс.

Радищев сел на лавку. Прокофий засуетился.

– Марья, накрывай на стол… Я сейчас, Александр Николаевич, я мигом… – и выскочил на улицу. Ему не терпелось позвать соседей, чтобы все видели, как сын барина пожаловал к нему в гости.

Впрочем, в этом не было никакой надобности. Мальчишки уже стояли перед воротами и даже заглядывали в окна избы. Два старика – один толстый, рослый, в белой рубахе, полотняных штанах и лаптях, с седой окладистой бородой и другой маленький, худой, носатый, с выцветшими глазами и волосами, торчавшими на голове во все стороны, как у ежа, в синей ситцевой косоворотке и плисовых[28]28
  Т. е из грубой пряжи с ворсом, похожей на бархат.


[Закрыть]
портах – тихо разговаривали между собой.

Прокофий, увидев их, замер на месте.

– Егор Иванович, Пантелей Фёдорович, заходите в дом, что же вы?

Егор Иванович подумал, погладил бороду.

– Зайти можно, только не знаю: прилично ли?

Маленький старичок вытянул голову, у него вылез кадык, он стал похож на птицу.

– Оне, баре-то молодые, иногда знаешь заходят по какому делу?..

Прокофий открыл рот.

– По какому именно?

Пантелей хихикнул.

– Известно, по какому. Насчёт малинки, по бабьей части… У тебя Танька-то девка гладкая…

Прокофий покраснел, сделал шаг вперёд.

Егор Иванович посмотрел на маленького старика.

– Ты, Пантелей, как был дурак, так дураком и помрёшь!

Прокофий стал дышать часто, закричал:

– Ворочай от моего дома, зашибу, вот те крест!

Двое мальчишек – чумазый в рваной рубахе и белобрысый в синих коротких штанах – подошли ближе.

Белобрысый зашептал чумазому:

– Сейчас Пантелея бить будут!

Пантелей оглянулся, потом плюнул:

– Тьфу тебе! – и пошёл прочь.

Егор Иванович покачал головой, погладил бороду.

– Ты, Прокофий, того, не расстраивайся… Он сроду был такой вредный мужик… Чего гостя-то одного оставил, пошли, что ли?..

Во дворе они наткнулись на Татьяну. По-видимому, она слышала разговор на улице, потому что лицо у неё было злое. Татьяна шла медленно в дом, покачивая бёдрами и держа ведро с молоком в руках, такая же, как была во время работы – с растрёпанной косой и подоткнутой юбкой, твёрдо ступая по ступенькам крыльца полными загорелыми крепкими ногами.

Прокофий зашипел:

– Танька, ты что, приличия не понимаешь? Приберись! Вот я тебя ужо!..

Татьяна повернула гордую красивую голову и усмехнулась, зелёные глаза её подобрели. Отца она не боялась, в семье её никогда не били.

Между тем Радищев сидел за столом и гладил толстого старого белого кота, который из любопытства пришёл посмотреть на гостя и, соскочив с печной лежанки, прыгнул на лавку.

Егор Иванович поклонился. Радищев протянул ему руку. Старик медленно подал свою – большую, твёрдую, как доска, с выпуклыми, похожими на пуговицы, мозолями. Прокофий скрылся за перегородкой.

Егор Иванович сел, заняв пол-лавки, и неопределённо крякнул. Помолчали. Егор Иванович погладил бороду.

– Погодка-то больно хороша! Душа радуется…

Радищев посмотрел на него.

– Погода отменная. Вы давно здесь живёте?

– Отроду. Шестьдесят годов. Ты меня, наверное, запамятовал. Уж извини за моё обращение. По-нашему, лучше по чести тыкать, нежели с подвохом выкать. А ведь я брата твоего в лесу прятал, когда Пугач здешние места захватил.

Радищев смутился.

– Да! Мне рассказывали. Всё это я припоминаю теперь, как во сне. Да и вы, наверное, изменились.

– Конечно, с той поры, как бы сказать, много воды утекло…

– Что же, по-вашему, лучше стало жить?

Егор Иванович подумал, покачал головой.

– Так ведь как сказать… Мы-то живём хорошо. Батюшка твой, Николай Афанасьевич, человек богобоязненный. Больше находится на пасеке с отцом Палладием. У матушки твоей тоже доброе сердце. Окромя оброка, мы ничего не знаем. Разве что исправник наскочит. А вот сестра моя замужняя живёт ужасть как плохо…

– Почему же?

– Проживает она в шестидесяти верстах от нас в селе Анненковом…

– Это имение Василия Николаевича Зубова?

– Вот именно. Ведь у крестьянина какой помещик, такая и жизнь. Помещик ихний – господин Зубов – человек, как бы сказать, повреждённый. Своим крестьянам он ни жить, ни умереть не даёт…

– В каком смысле?

Егор Иванович погладил бороду.

– Среди зверей такого существа не встречается. Прежде всего отобрал он у мужиков хлеб, скотину, лошадей. В рабочую пору установил кормить их на своём дворе. Нальют им в большие корыта для свиней щи – и хлебай. Чуть что – розги! А не то сажает в острог, который построил в соседней деревне. Одного приказчика держал он там на цепи более года. К тому же господин Зубов сам всех женит и лично ни одной девки не пропускает…

Радищев помрачнел.

– Я что-то не возьму в толк…

Егор Иванович вздохнул:

– Очень это просто. Скажем, живёт мужик с бабой. Родился у них мальчонка, дорос годов до десяти. Мужику нужна ещё работница в хозяйство. А Зубов тут как тут: «Бери, говорит, девку с соседнего двора, ей двадцать лет, здорова как кобыла, да и жени сына на ней». Мужик, стало быть, чешет в голове: девка-то нужна, да какой из мальчонки муж!.. «Бери, говорит, я приказываю, мальчонка не справится, я помогу» И помогает… Как, стало быть, ночь – коты выходят на улицу и помещик с ними…

Радищев засмеялся, потом задумался:

– Это что-то непонятное!

Егор Иванович кивнул головой.

– Вот и мы не понимаем. Бывает, конечно, и в других деревнях, что барин балуется, но такого кобеля ещё никто не видел. Худой, злой, еле ноги таскает, а не только что баб, ни одной пригожей девки не пропускает. Вот и у моей сестры дочь, племянница, стало быть, моя, Глаша, складная такая девица, уже её от Зубова прятали, на улицу не выпускали. Увидел всё-таки! И присылает камельдинера. А камельдинер у него человек старый, тихий, зовут его Афанасий Петрович. Сестра спрашивает Афанасия Петровича: «Вы зачем к нам пожаловали?» Тот вздохнул и говорит: «Барин велел Глашу привести – баню протопить»… Сестра в плач. «У вас полон дом дворовых людей, зачем она вам?» Афанасий Петрович вздохнул, потом вынул платок и сам расплакался.

Радищев вскочил:

– Ну и чем же кончилось?

Егор Иванович махнул рукой.

– Тем и кончилось. Прискакали слуги, схватили её в охапку и увезли в усадьбу. А через неделю она сама пришла – еле душа в теле.

Радищев хотел что-то сказать, но в это время из-за перегородки показалось шествие. Впереди шла Татьяна в сарафане, русые волосы её перевязаны были широкой алой лентой. В руках она держала поднос с рюмкой водки и кусочком густо посоленного хлеба. За ней Марья несла на блюде жареного гуся. Сзади двигался Прокофий с четвертью травника под мышкой. Татьяна поклонилась не смущаясь и, глядя на Радищева зелёными раскосыми глазами, сказала:

– Не побрезгуйте нашим хлебом-солью!

Александр Николаевич выпил рюмку зелёной, настоянной на черносмородинном листе, водки, закусил хлебом с солью, поблагодарил и, вынув из жилетного кармана золотой полуимпериал,[29]29
  Монета, соответствующая по ценности половине империала – 5 рублям.


[Закрыть]
положил его на поднос. Татьяна теперь уже молча поклонилась и отошла в угол. Радищев, Прокофий и Марья сели за стол.

Когда выпили ещё по рюмке, Прокофий осмотрел всех повеселевшими глазами и, наливая по новой, спросил:

– О чём тут гуторили, Егор Иванович?

Егор Иванович понюхал настойку, покачал головой:

– Ах, хорошо пахнет! – Опрокинул рюмку, взял поджаренное гусиное крылышко и с хрустом стал его пережёвывать белыми крупными зубами, потом вытер губы кусочком хлеба. – О помещике Зубове говорили…

Прокофий мотнул головой, усмехнулся:

– А ты не сказывал Александру Николаевичу, как он сам себя выпорол?

Егор Иванович махнул рукой:

– Суще глупый он кобель, и больше ничего.

Прокофий рассмеялся:

– Нет, погоди, надо рассказать. Стало быть, недели две назад созывает он крестьян и говорит на сходе: «Вы все лентяи. И для того я вас порю, дабы вы работали и Бога не забывали. Однако же сегодня, встав поутру, почувствовал я и в себе самом леность и для сего в пример всем приказываю себя высечь!» А рядом с ним стоит его камельдинер Афанасий Петрович, человек тихий, пожилой, в синем кафтане и баках, и качает головой. Господин Зубов быстро скидает с себя штаны, рубаху и остаётся в чём мать родила, ложится на лавку и кричит: «Афонька, пори!» Афанасий Петрович взял тоненькую веточку и нежно его разика два стеганул. Господин Зубов вскочил, показав весь срам народу, и на Афанасия: «Пори как следует, а то засажу на цепь в тюрьму!» Афанасий Петрович, конечно, испугался, схватил розги с колючками и говорит: «Мужики, держите барина за голову и за ноги!» А потом как почал его драть со всей силы! Барин, стало быть, молчит – крепится. А мужики кричат: «Афанасий, поддай жару!» Наконец и сам господин Зубов не выдержал, стал дёргаться и орать, а потом в натуральном виде побежал к дому.

– Вы что же, это сами видели? – спросил потрясённый рассказом Радищев.

Прокофий рассмеялся:

– Как он объявил, что себя будет пороть, вся наша деревня, кто бегом, а кто на лошадях, бросилась смотреть. Такого праздника отродясь не бывало!..

Александр Николаевич хмуро на него посмотрел:

– Чему вы радуетесь? Ведь этим он только показал свою зверскую натуру. Надо на него всем миром подать челобитную, написав в ней, что сие не есть жалоба, а указание на особливый случай, унижающий достоинство дворянина и помещика. Тогда над Зубовым назначат опеку…

Егор Иванович усмехнулся, покачал головой:

– Ежели сами господа о том не пишут, куда нам соваться… Ноне за жалобы на помещика на каторгу посылают.

– Известно. Однако какой же вы видите выход из сего положения? – спросил Радищев.

– Чудной ты, барин! Неужто не знаешь, правда-то всегда в лаптях, а кривда хоть и в кривых, да сапогах!

Прокофий махнул рукой, налил ещё по одной.

– Выпьем, дорогие гости! Марья, подложи-ка ещё капустки да солёных грибков! Ты, Александр Николаевич, пойми нашу жизнь. Пугач-то во как поднялся, а чем кончил! Сейчас мужик как рассуждает? Лишь бы прожить! «Хоть бит – да сыт!»

– Но ведь сами вы рассказывали, что Зубова мужики голодают, да и у других помещиков не видно, чтобы попадались богатые деревни…

Егор Иванович вздохнул, погладил бороду, глаза его помрачнели:

– А откуда ему, богатству, быть? Добро идёт к помещику, а он его по ветру пускает на разные забавы, а то и просто в один вечер в карты проиграет. Россия-то наша голая, только кафтан поверх надет богатый!.. Так что и говорить тут не о чем… Ты бы, Прокофий, песни завёл, что ли?

Прокофий вскочил:

– Танька, ты где?

Татьяна сидела около печи, сложив руки и молча слушая, что говорят за столом. Она отозвалась с неохотой:

– Здесь я…

Прокофий взмахнул руками:

– Ну что за характер у девки! Ты ей стелешь вдоль, а она знай меряет поперёк. Спела бы ты вместе с Марьей хотя бы величальную.

Марья встала, подошла к ней, и они запели вдвоём:

 
Уж и чей-ат двор на горе стоит,
На горе стоит, на всей красоте?
Александрин двор, Николаевича.
Уж из той горы три ручья текут,
Три ручья текут, три гремучие.
Как первый ручей ключева вода,
А другой ручей изо сладки меды,
А третий ручей зелено вино.
Зелено вино Александру пить,
Александру Николаевичу…
 

На дворе уже давно стемнело, и только матовый свет луны проникал из окна в избу. В полумраке приглушённо звучали женские голоса. Александр Николаевич снова заметил, что Татьяна была удивительно похожа на мать.

«Пройдут тридцать лет тяжёлого изнурительного труда, и у неё, как у матери, побелеют волосы, огрубеют руки, появятся вот эти резкие складки около рта, согнётся спина, – подумал Радищев. – Тридцать лет без радости, заполненные одной только работой на помещика и заботами о доме».

И когда песня оборвалась, Радищеву стало грустно, и он почувствовал, что не может больше оставаться в избе.

– Пора идти, – сказал он и, распрощавшись, вышел на улицу.

Деревня спала, только изредка слышался лай собак. По ночному небу плыло, пожирая звёзды, серое облако, похожее на хищную рыбу.

Радищев на мгновение остановился и подумал: «Вот так и на земле – хищные рыбы пожирают звёзды радости у людей», – и медленно пошёл к усадьбе, белевшей вдали на тёмном фоне леса.

Было в Радищеве что-то отличавшее его от всех других дворян, с которыми сталкивались крестьяне. И они чувствовали с ним себя свободно. Какой-нибудь дядя Егор, ещё вчера стоявший перед своим барином потупя глаза, переминаясь с ноги на ногу и держа в негнущихся пальцах облезлую шапку-ушанку, теперь, заслышав о Радищеве, приходил к нему в соседнее село и за столом высказывал такие мысли и о земле, и о крепостном праве, и о государственных интересах, что можно было только подивиться его мудрости.

Странное поведение приехавшего из столицы дворянина, ходившего запросто к крестьянам, послужило темой для пересудов уездных дворян, на что, впрочем, сам Радищев не обращал никакого внимания. К тому же он стал собираться в Москву. Перед отъездом Александр Николаевич решил снова заехать к Самыгину, приглашавшему его несколько раз на обед «в надежде на взаимное удовольствие».

Снег плотно покрывал землю, лежал на почерневших ветвях в лесу, блестел под солнцем на крышах изб. Радищев, раскрасневшийся, помолодевший, жадно вдыхал свежий морозный воздух, свистевший навстречу летевшим саням. Когда вспотевший конь, роняя пену, остановился у большого с колоннами подъезда великолепной усадьбы Самыгина и Радищев сбросил шубу на руки лакеям, чтобы подняться по лестнице наверх, он заметил на лице дворецкого, пожилого человека в серой ливрее, плохо скрытое смущение. Тот, видимо, хотел его удержать, но не решился.

Александр Николаевич, не ожидая доклада, быстро и легко взбежал по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, и открыл большие двухстворчатые двери в кабинет хозяина.

Взору его представилось странное зрелище. В глубине кабинета на возвышении в кресле сидел Самыгин в чёрной шапочке и чёрном плаще – одеянии, похожем на форму французских судей, – и произносил речь. Перед ним стоял, моргая белёсыми веками, мужичонка в заплатанной холщовой рубахе, плисовых портках и лаптях. Руки его за спиной были связаны верёвкой. По бокам караулили два здоровых гайдука в синих поддёвках и высоких сапогах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю