Текст книги "Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста."
Автор книги: Андрей Гаврилов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)
Отрезали
Восьмого декабря 1979 года должен был состояться мой первый концерт рахманиновского цикла с Караяном в Берлинской филармонии. Четвертого декабря я должен был вылетать в Берлин. Две недели перед отлетом я яростно занимался в звукоизолированной квартире Славы на Бронной. Рихтер дал мне ключ – для подготовки по ночам. Второй концерт Рахманинова уже летал под пальцами. Игрался «как нечего делать», «хилял» (студенческий консерваторский жаргон). На сердце – праздник в предвкушении предполагаемой высшей точки карьеры – долгосрочного сотрудничества с Караяном! И вдруг…
Второго декабря вызывают меня в ЦК. Срочно! Встретил меня человек в черном костюме. Фамилия Кузин. Пожилой, сухой, мертвый.
– Садитесь.
Сажусь. Кузин говорит как-то тоскливо, не глядя на меня: «Товарищ Гаврилов, знаете ли Вы, что оркестр берлинской филармонии под руководством Караяна ездил недавно на гастроли в Китай?»
– Да, слышал, слышал еще, что случилась маленькая неприятность с самолетом на посадке. Музыканты и, в том числе, Караян серьезно не пострадали.
– Так вот, наше правительство не приветствует подобное сближение с Китаем; мы Вам рекомендуем воздержаться от выступлений с Караяном.
– Так! – брякнуло у меня в голове. Ноги ослабли в коленях, гнев схватил за горло и кровь ударила в лицо. Все ясно. Китай-то уж тут точно не при чем.
Молчу. Товарищ в черном костюме тоже помолчал и вдруг предложил: «Давайте пошлем телеграмму в Берлин, напишем, что Вы заболели, а?»
– Нет, – говорю, – не надо. Мольер вот сыграл мнимого больного и помер! Я так не хочу!
Костюм уставился на меня еще тоскливее.
– Так что, Вы против телеграммы?
– Ка-те-го-ри-че-ски.
– Ну ладно, идите, а мы посоветуемся.
Я вышел из здания ЦК на Старой площади и полетел домой, к телефону, звонить в Берлин. Тогда как раз открылась возможность разговаривать с заграницей без предварительного заказа. Влетаю в квартиру, а там – брат в ужасе, мать в остолбенении. Что такое? Узнали про меня? Нет. Рассказывают. Им позвонили в дверь. Кто там? Два товарища в черном, с удостоверениями ГБ.
– Товарищ Гаврилов? Игорь Владимирович? Покажите, пожалуйста, ваш заграничный паспорт и билеты на самолет в Рим.
Я и забыл, что мой брат на каникулы в Италию собирался. Со своей женой, полуитальянкой-полурусской. Тесть пригласил. Рим, Флоренция, Венеция. Для любого художника – обязательная программа. Да и дед их ждал замечательный в Риме, со своим ранчо и лошадками. В прошлом – коммунист, ныне – пенсионер. Паспорт и билеты гэбисты забрали, сославшись на неточности с печатями.
– Мы привезем, как только неточности будут исправлены, не беспокойтесь.
Только их и видели. Посочувствовал брату и – нетерпеливо – к телефону. Набираю. Телефон не работает! Тут до меня начинает доходить. Тут не просто «невыездной». Бегу на Бронную. Там никого. Слава с Ниной в Европе. Звоню агентше в Берлин.
– Алло, алло, Доротея?
Доротея Шлоссер – знаменитая монополистка на советских артистов в западном Берлине, при Гитлере певшая в оперном театре, а ныне – колоритная стареющая дама при хороших деньгах. От прежней красоты осталась у Доротеи лишь рыжая копна волос.
– Доротея, меня не выпускают на концерт, брата лишили паспорта, телефон отрезан, я звоню с Бронной, все, пока.
Доротея потом рассказывала, что после моего звонка она села у телефона на пол. А очухавшись, давай звонить в Госконцерт. Не тот уровень! В Госконцерте новость узнали чуть ли не от нее. Ночью Доротея позвонила мне на Бронную: «Андрей, иди завтра и дежурь с утра у Демичева, там будет весь Госконцерт». Выслушал, понял, и за рояль.
Третье декабря. Десять часов утра. Иду к Нилычу, в министерство культуры СССР.
– Демичев? Занят. У него директор госконцерта Супагин.
Ага, думаю, значит по моим делам. И тут… Роскошные двери кабинета Демичева, белые, тяжелые, с золотыми инкрустациями, не то что распахиваются, а выбиваются сильнейшим ударом ноги. Оттуда вылетает красный, с бешеным взглядом, крепкий и коренастый, лысый товарищ Супагин. Поднимает голову кверху, как пророк к небу, и вопит во весь голос: «Бляди, суки, ох-х-хуели со-о-о-все-е-ем!»
Я стоял в полуметре от корчащегося Супагина, ни говорить со мной, ни даже смотреть на меня он не мог; перестав орать, он несколько мгновений сверкал багровой от гнева лысиной, тупо вращал своими налитыми кровью, как у быка на арене, глазами. Затем сиганул по алой ковровой лестнице вниз и исчез. А гулкое министерское эхо еще долго отбрасывало, как мячик, от стен и потолков его дикие вопли.
Четвертое декабря. Черный день моего календаря. В этот день в 1970 году скончался мой отец. После открытия персональной выставки друга, в Твери. При загадочных обстоятельствах. Сорока семи лет от роду. Не люблю этот день, не люблю декабрь, не люблю позднюю осень и начало зимы – в это время покинули землю все мои родные – и мать, и отец, и брат.
Доротея до сих пор не сообщила Караяну и филармонии о моих проблемах. Бесполезно. Будем бороться до конца, а там видно будет. Пришел домой, на Никитский. Захожу в спальню. Там моя жена, Танечка, рыдает и трясется. Через несколько минут до меня доносятся крики, визг и топот из прихожей. Ба! Тесть и теща орут на мою мать что-то бессвязное, Бобориха бьется в истерическом припадке злобы, как взбесившийся павиан. Псивые голоса певичек и в театрах-то слушать мерзко… Папаша Кимов говорит матери что-то вроде: «Вы с ума сошли. Как Вы смеете, что это за абсурдные обвинения, Танечка, собирайся!»
А случилось вот что. Мамина старая знакомая, кэгэбэшница на пенсии, евшая еще из рук Дзержинского, вынесла на хвосте первые новости с Лубянки: «Донос, донос Брежневу! Через Галю, от Кимовых. Приказ задержать Андрея. Лично Брежнев приказал!»
Мама вызвала Кимовых на ковер. И выложила все. Те побрызгали слюной, побились в истерике, порычали, как звери, увели дрожащую дочку. Особенно Бобориха отличилась, слышал потом и у других певиц особый такой «тембр», учат их, что ли, в консерватории рычать?
То, что мама так быстро узнала об их подлости, сбило их с толку. Вы спросите, а как мамина знакомая на такую информацию вышла? Ясно как. Это ведь Совок! Тут даже стратегическая информация утекает с кухни на кухню. А мое дело было совсем не стратегическое. И пошла утечка.
Пятое декабря. Берлин. Новости первого канала Западногерманского телевидения.
– Сегодня, пятого декабря Герберт фон Караян и оркестр берлинской филармонии четыре часа ждали солиста, советского пианиста Андрея Гаврилова. Андрей Гаврилов на репетиции так и не появился. Во второй половине дня пришла телеграмма из Москвы, от Госконцерта, содержание которой вы сейчас видите на экране.
Камера наезжает на телеграмму и показывает ее крупным планом. Это не телеграмма, а телекс, наклеенный на бумажку. Новости эти я видел в записи спустя шесть лет в Берлине. Видел и телеграмму, мне ее даже подарили.
– Андрей Гаврилов, к сожалению, не сможет прилететь в Западный Берлин из-за интенсивных гастролей по Советскому Союзу.
И все. На большее фантазии не хватило. А то, что контракт был за год до этого подписан советской стороной, что полсотни фирм участвовали в этом проекте, что концерты и записи обсуждались и визировались на самых верхах – и министерских, и политических – все это в Совке вдруг забыли. Провалы в памяти, и персональной, и коллективной, и даже народной – очень характерны для нашей «щедрой» страны, раскинувшейся от Балтики до Тихого океана.
H-Dur Op. 32 No. 1
В ноктюрне си мажор Шопен вовлекает слушателей в любовную интригу, напоминающую любовный треугольник. Начало пьесы – это повествование от лица автора. Постепенно в музыкальную ткань прорывается неудовлетворенность. Или злость. Музыкальное повествование гневно обрывается. Появляются два женских голоса – сопрано и контральто.
Два женских голоса завлекают лирического героя, успокаивают его. Раздраженный Шопен пытается изменить ситуацию – он рвет музыкальную ткань, как бы говоря – хватит, надоело! Женские го-104лоса настойчиво, и сладостно, и томно «убеждают» его в чем-то, сулят ему наслаждения. Их прерывает польское музыкальное восклицание. Это голос автора. Первый возглас – с раздражением, второй – с горькой интонацией безнадежности. Женские голоса вновь начинают волшебную песнь. И снова автор грубо «разрывает» музыку. После всех этих разрывов музыкальной ткани женские «силы» старательно воссоздают необыкновенную эротическую атмосферу этого ноктюрна. После двух «неудачных» попыток автора разорвать эти упоительные цепи, в ноктюрне вдруг появляется смерть. Веет могильным холодом. В коде звуки исходят как бы «из-под земли», они замораживают жизнь. Мы слышим музыкальную «подпись» смерти, обрывающей ход этой пьесы. Мне эта пьеса представляется истинно провидческой.
Райкины тайны
Запад шумел, но ничего не делал. Рихтер пропал. Да если бы и рядом был – не помог бы. Не тот человек. Я пытался расслышать что-то вразумительное по радио, но глушилки работали в этом проклятом декабре 1979 года на полную мощь. Пропагандистская машина СССР готовилась к новому витку противостояния со всем миром. Вот-вот должно было начаться крупномасштабное вторжение Советской Армии в Афганистан. Мне же казалось, что я слышу только гул от моего скандала по радио. Я сидел за овальным павловским столом под прекрасной папиной картиной, изображавшей «ню», прижимал к груди моего плюшевого медведя, с которым с детства не расставался. Тер виски. Задавал себе бесчисленные вопросы и не находил на них ответа. Какая-то непонятная мне сила парализовала мою волю, затуманила голову. В таком незавидном состоянии меня застал Сеппо Хейкинхеймо, который прилетел из Европы меня поддержать. Поддержка эта заключалась в том, что он поболтал со мной часок, а потом смылся. Перед этим щелкнул меня мыльницей со вспышкой. Под картиной, с медведем. А через неделю Нина Львовна Дорлиак рассказывала мне: «Огромное интервью с Вами опубликовано во всех главных западных газетах и журналах. Вы там на фотографии сидите, голову обхватили руками трагически, на коленях у Вас – плюшевый мишка, а над Вами – картина ню».
Слова маминой подруги не выходили у меня из головы. Донос Брежневу. Через Галю. От Кимовых. «Через Галю» – значит, не от Кимова, а от Боборихи донос. Почему моя собственная теща решила меня уничтожить? Что я ей такого сделал? Начал я тут разворачивать в памяти, не спеша, день за днем, события этого сумасшедшего года, с момента моего знакомства с Кимовыми. Поплыли передо мной картины.
Вот, мы на кухне, Бобориха кокетничает, как гоголевская Солоха, напевает что-то, красуется, грудью мраморной потряхивает. Глазами своими с поволокой, как из арбалета, в меня стреляет. Мы одни. Кимов непонятно где. Танька в школе, к выпускным экзаменам готовится. Дочку Бобориха не любит, чуть ли не ногами ее пинает, мужа тоже никогда не любила. Вышла замуж за золотую медаль от Чайника. Талант у Боборихи есть, амбиции до Луны, а успехи скромные.
А дома у Боборихи только одна любовь – попугай жако, здоровый, сантиметров сорок, серый в зелень – Степа. Степа говорил, пел, свистел, пародировал кого не лень, хрипел голосом генсека, подражал радио. Кимов выучил его свистеть последние хиты Дассена. Жако свистел лучше, чем сам Дассен на пластинке. Кроме того, Степа был, как Отелло в Дездемону, влюблен в Райку! Бобориха из попки-дурака сексуального маньяка сделала. Вот огонь-баба! Обычно сидел Степа в своей большой клетке на кухне, где любил заниматься Кимов. Вот и сейчас – сидит красавица птица в клетке и свистит под Дассена. Райка мурлычет мне теплым бельканто что-то эротическое из своего репертуара. Затем открывает клетку Степы легкими своими перстами с отточенными как пики узкими ноготками и подставляет свое матовое обнаженное плечо. Степа медленно, бочком из клетки вылез – и на плечо. А Райка губы сердечком сложила и давай его в клюв и в морду целовать. Целует его, как Земфира молодого цыгана. Бедный Степа! Вижу, птице нехорошо! Распластался на райкином предплечье, то кошкой кричит (мяу-мяу-мяу, Мурррррр), то Брежневым хрипит (дорохие товарищи, хм-хм-хм), то, как радио, говорит (а теперь – производственная гимнастика – раз-два-раз-два). И кончает по-своему, по-птичьи.
– Раюшка, перестань, укошмаришь несчастную птицу!
А Бобориха поет тихонько грудным своим красивейшим голосом: «Я друго-ого люблю, умир-р-раю любя». Степу назад в клетку сажает. И ко мне ластится.
– Андрюшенька, сладенький мой, давай я тебя угощу, поешь мой серебряный, золотой мой!
Чем это она меня угощать собралась? Готовила Райка, пальчики оближешь. И мясо, и супы, и канапе с икрами всевозможными, и вина лились рекой. Из-за Боборихиной еды потолстел я за месяц на пятнадцать килограмм. Накормит меня, бывало, на колени ко мне тихонько так присядет, и давай как Степу ласкать. Танька, бедная, краснела как маков цвет, но не от стыда (стыда в этой семье не знали), а от ревности, губы кусала, глазенками сверкала – и вон из комнаты. Как же это я нежности нафталиновой Земфиры терпел? Сам был зеленый еще и глупый, как попугай. Лаской брала меня Райка, лаской и актерским мастерством! Не знаю, кто бы устоял. Опасная женщина – Бобориха. Без тормозов. Да еще хороша собой, сексуальна не в меру, талантлива, сильна физически, коварна как Берия! Кимов-то, знаменитый наш скрипач, ученик Ойстраха, был женат, когда с Райкой повстречался. И жену любил, и жена его любила. А Райка его с ума свела. И жена его вдруг заболела, покрылась вся синими пятнами и умерла. Рассказала мне это очень добропорядочная дама с весьма известной в музыкальном мире фамилией. Рассказала, а потом руки на груди в мольбе сложила, и попросила со слезами в голосе: «Андрюшенька, умоляю Вас, никому и никогда этого не рассказывайте, я Вас жалею и боюсь за Вас, эти люди на все способны. И помните – у меня есть сын!»
Бобориха – отравительница? Леди Макбет Мценского уезда? Миледи? Дама-то была, возможно, права. И улыбающееся красивое лицо Розиты Бобровой превращалась в моем воображении в свирепое акулье рыло, с тройным рядом зубов и застрявшими между ними рваными кровяными остатками сожранных жертв. Прожил шесть месяцев рядом с Райкой, нежился, как паршивый барбос, от ее ласок, жрал ее икру – и не заметил, что она хищница. Поехала крыша у паренька – 23 года, дел куча, занятия с утра до вечера, а тут красавица, соблазнительница, попугай, золото ручьями, вино рекой, меццо-сопрано, голос чарующий, Царица Тамара, Амнерис, Любаша.
Попытался я и дальше наше знакомство в памяти восстановить. Раскручиваю время назад. Соображаю лихорадочно. И тут меня осенило – я ведь никогда не слушал, что она мне говорит. Относился к ней, как к взбалмошной дурочке. Только следил, чтобы она Таньку не слишком обижала и совсем уж не наглела. Как же это я не понял, что она очень серьезна? Что в каждой ее фразе открывались детали ее преступлений. А я думал – шутки, ирония, бравада неудавшейся примадонны. Ах, я дурак! Райка-то на деле – великий комбинатор, Кимов – ее шестерка со Страдивари, а дочка их – игрушка для прикрытия. Один попугай в этой семье порядочный человек!
И все-таки, зачем ей меня уничтожать? Зачем Бобориха меня вначале привлекла, а потом на плаху отправила? Помню, все было до какого-то момента нормально, а потом, вроде бы, затишье началось. А затем она мне голову откусила, акула. Вспоминай голова, вспоминай, что Райка тебе «болтала». Разговор ее был двух родов: «спокойный» и «истерический». Спокойно она говорила, когда приставала ко мне. Рассудок ее был холоден, и душа холодна, только тело раскалялось. А вот когда она смеялась истерически – тогда дрожала ее душа. От страха и лютости. Да, да, да. Я-то дурак, а Бобориха – мастер маскировки. Перемежала речь истерическим смехом, чтобы не подумали, что важное говорит. А там тайна и лежала. Если умный – сам догадайся, да в дело входи. А если дурак – мимо ушей пропусти. А я как раз эти пассажи мимо ушей и пропускал! Что она брехала об этой петрушке на таможне? Когда и ее, и Кимова арестовали? Хохотала тогда истерически, значит важное было. А я не понял.
Вспомнил. Говорила она о том, как она таможенников обдурила. Случилось это во время нашего свадебного путешествия на Кавказ. Райка была сексуально накалена до предела. И каждый день накалялась все больше и больше. Солнце, солоноватый морской воздух, изумрудная водичка, свобода, прекрасное вино, целый хоровод кавказцев вокруг нашей «звездной компании». Как-то вечером, перетанцевав со всеми красавцами-грузинами, поприжимавшись в полупрозрачном марлевом платье к их крепким телам, Райка потеряла голову. Мы тогда крепко выпили в баре на сваях у симпатичного бармена Сережи, в сухумском порту. А глубокой ночью, в спальне, Бобориха поведала мне истерическим шепотом одну из своих тайн. Обыск, оказывается, произошел по наводке, настучали на них. Камни и ЭТО они таскали через границу всю жизнь. Профессиональные контрабандисты. Денег-то мало в Совке платят, а Райка хочет жить, как королева. Стукач, кажется, уже на дне Москвы-реки гниет. Оба они мечтают о «семейном трио с Гавриловым». Бриллианты будем туда-сюда роялями таскать!
Вот, горячая сухумская ночь. В Кимовской спальне одиноко храпит скрипач. Мы с Танькой нежимся в постели… Райке не спится. Лезет в спальню, жадно разглядывая наши голые тела. Хватает меня за места, за которые теще хватать не полагается. Я делаю вид, что не замечаю.
Если Танька от мамашиных штучек морщится, Райка орет на нее: «Молчи, корова, смотри, дура набитая, как надо мужа ласкать!» Танька-корова тихо скулит. Крыша у нее уже едет, но она боится матери и подчиняется ей, как солдат генералу. Бобориха пьяна, возбуждена, лопочет быстро и хохочет истерически: «Эти козлы нашли только мелочь, ха-ха-ха-ха, самую никчемную мелочь (драгоценные камни). Самые крупные у меня были в перчатках, ха-ха-ха, в кончиках пальцев, а перчатки были на два размера больше руки, ха-ха-ха, и я их, ха-ха-ха, как бы в гневе и истерике, бросила на пол, ха-ха-ха. А они не догадались перчатки поднять! Коз-з-злы! А там мешочки и камни».
Стоп. Стоп. Вот она, разгадка всему! Камни, мешочки. Героин-кокаин? Конечно. Проболталась Земфира в горячей спальне! А я тогда ее не слушал, только простынкой прикрывался, руки ее отбрасывал и Таньку любил. А Бобориха-то мне в это время самое важное рассказывала, в шайку свою затягивала, пытаясь меня своей урочьей удалью покорить.
– Ах, Андрюша, какой ты соблазнительный, а я видела, видела, ха-ха-ха.
– Что ты видела?
– Как ты мою Танечку.
Танька не выдерживает: «Ну, мама!»
– Не лезь, корова!
А Кимов в соседней спальне храпит и не подозревает, что его благоверная выкидывает. Или привык? И пикнуть боится, чтобы грибками какими не накормили? Говорил мне Козловский, прославленный наш всесоюзный козлетон, на ступенях Большого зала консерватории. Наклонил голову и пальцем в лысину себе тычет.
– Видишь волосы?
– Нет, все чисто.
– Вот, это все от баб. Сторонись их, – взвыл Козловский и бодро порхнул к какой-то молодке, нетерпеливо его ожидавшей на лестнице парой ступеней выше…
Райка продолжает: «Да мне все равно, у меня, Андрюшенька, одна женщина есть, близкая моя подруга, помогает мне часто, а я ей. Эта женщина так сильна, что все на свете сделать может, а уж московскую таможню разогнать для нее – пустяк. У меня ее телефончик есть, что я попрошу – она все сделает. Ну и я для нее – тоже все. Дозвонилась я ей тогда, нас мигом отпустили и извинились еще, козлы, за ошибку… Долго к телефону не пускали».
А на следующий день Райка была задумчива, даже грустна. Не выспалась, думал я, побледнела и на нас с Танькой не смотрит. А мы по-прежнему кутили, гуляли, купались, вечера проводили в порту под неусыпной заботой бармена Сережи. Но что-то произошло. Помню, сердце сжималось тогда у меня как у барашка, которого на заклание ведут. Райка больше ко мне в штаны не лезла, а на дочь орала постоянно: «Молчи, корова! Молчи, тупая! Не лезь, ку-у-у-урица!» Танька ревела, я грустил. Обратно до Москвы ехали, почти не разговаривая. Кимов был невозмутим. Райка поджала губы, часто задумывалась о чем-то и молчала, старалась на меня не глядеть. Я ее не узнавал. Тогда, на пути домой, на Военно-Грузинской дороге, где Терек едва пробивается через мрачное ущелье, Бобориха решила меня сдать. Уничтожить. Через Галину Брежневу. Ушла в себя, обдумывала, как дельце обделать. Может быть, даже меня жалела или отпевала. Прощай, мой несостоявшийся возлюбленный, лидер семейного трио Гаврилоф и ко, добрый молодец, который от счастья отказался. И слишком много знал. Переночевали в кемпинге в Пятигорске. В Москве разошлись по квартирам: мы с Танькой – на Никитский, Кимовы – в свою башню на площади Восстания.
Как все просто! Старая история. Иосиф и жена Потифара. Я неподвижно лежал у себя в спальне, на кровати. Тосковал. Таньку забрали в высотку. Ее с сентября, как мы с Кавказа вернулись, в консерватории запугивали, говорили, что выгонят, если от мужа не уйдет.
После операции Тане сказали, что у нее никогда не будет детей. А она спросила своими от глубокой анестезии пересохшими губами: «Как там мой любимый? Как он себя чувствует?»
Таня металась между мной и своими безжалостными родителями, о делишках которых и не подозревала. Мне было ее ужасно жаль. Но я думал о том, как же мне теперь живым из капкана выбраться. На улице Наташи Кочуевской мне намекнули, что у меня только один выход есть – работать на них. Тогда, сказали, подскажем, как тебе себя вести, как из ямы вылезти. Блефовали. Я к тому времени уже все понял, все ниточки этой мерзкой истории в руках держал. А что толку?
С такими примерно мыслями отправился я под Новый год на Николину гору. По приглашению Славы. Сказал Рихтеру, что немного побуду у него на даче, а встретить праздник хочу с Таней. Хочу, дескать, попробовать наши отношения спасти. Потянуло меня тогда к жене. Таня назначила мне «тайное свидание» у дома на Восстания. В десять вечера.
Слава был со мной в тот новогодний вечер очень деликатен. Постарался мне внушить, что надо вооружиться терпением и ждать. Но ждать не пассивно, а работать, как ни в чем ни бывало, пестовать мастерство и расширять репертуар. А когда придет долгожданный день освобождения, тогда – «всем им показать». Какие же мы все мастера советовать, когда больно не нам, когда не нас бьют!
Я был готов жить так, как советовал Слава, но меня грызла мысль о несостоявшемся сотрудничестве с Гербертом Караяном. Мне так хотелось поработать с этим блестящим артистом, который тогда находился на пике славы, влияние которого на весь мировой музыкальный процесс невозможно переоценить. Я чувствовал, что его эпоха быстро уходит. И действительно, ко времени моего «освобождения из советского плена» здоровье его было сильно подорвано. Наши рахманиновские планы ушли в небытие.
Мы со Славой, как всегда, увлеченно беседовали, когда я вдруг вспомнил, что назначил свидание Тане. Я попрощался и газанул на своем «мерсе» через замирающую в новогоднем обмороке Москву к площади Восстания. Подъехал к высотке около одиннадцати. На условленном месте никого не было, мела метель. Таня меня не дождалась. Она знала, где я был сегодня, и решила, что я о ней «там», с «этим», забыл. Я бегал по тротуарам вокруг мрачного здания, искал жену. Так я встретил новый, 1980 год.