355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Гаврилов » Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста. » Текст книги (страница 11)
Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста.
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:19

Текст книги "Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста."


Автор книги: Андрей Гаврилов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)

Восьмая соната Скрябина

Во время депрессии конца восьмидесятого – начала восемьдесят первого годов Славе удалось уговорить меня выучить восьмую сонату Скрябина. Три года я увиливал, но отказать несчастному больному Рихтеру у меня не хватило мужества.

– Ну давайте, давайте, Андрей, а то я умру и никогда не услышу это произведение так, как бы мне хотелось, а Вы это можете!

Я согласился, но повесил нос, у меня не было желания погружаться в этот безумно сложный опус. Слава вежливо поставил ноты на рояль в своем зале. Деваться мне было некуда. И я начал потихоньку ковырять эти безумные параллельные кварты, летящие со всех сторон как метеоритный дождь. Слава посмеивался и «подбодрял» меня. Подойду к роялю, а на пюпитре поллитра лежит, или игрушка симпатичная, плюшевая.

Я заучивал проклятую сонату, а Слава почему-то в это время в ванной сидел. Ванная комната отделялась от зала крохотным коридорчиком. Плескался в воде и комментировал. Дурачился. Слава несколько раз рассказывал мне, как пытался выучить восьмую, но не смог. Мечтал сыграть, но жутко ее боялся, так же как и третий концерт Рахманинова. Отложил сонату Скрябина в сторону. А теперь ему было ужасно любопытно – одолею ли я эту музыкальную фурию, хватит ли у меня смелости исполнить ее в большом зале.

День за днем я грыз текст. Рихтер одобрительно крякал из ванной. Что он там делал?

Наконец, я сыграл сонату целиком. У Славы в зале. Слава слушал «премьеру» из ванной. Потом поздравил меня с проделанной работой.

– Жду премьеры в Большом Зале консерватории! – заявил Рихтер и лукаво посмотрел на меня.

Я был не против. Начал подготовку к концерту. Мое коньячнортутное отравление давало себя знать. Иногда меня били внезапные судороги, без всякой видимой причины приходило мучительное предобморочное состояние, нередко заканчивающееся нервным припадком. Слава мило пародировал мои падения и судороги. Своеобразное чувство юмора было у гертруда Светика.

В мае я отправился обыгрывать свою новую программу в городах Золотого кольца. Прибыл в Иваново. Там проходил фестиваль, назывался он, кажется, «Красная гвоздика». Или еще глупее, не помню. Мой концерт там имел такой успех, что даже озадачил рецензентов. В одной рецензии было написано: «Мы, затаив дыхание, слушали концерт и не понимали кто перед нами, новый Рихтер или Клиберн!»

Опять вспомнили «кучерявого» за кольцевой дорогой!

По дороге из Иваново в Кострому, в автобусе, я почувствовал, что ко мне возвращаются симптомы декабрьского отравления. Дыхание прерывалось, казалось, что грудь вот-вот треснет и сердце разорвется. Я прервал турне.

Мои премьеры восьмой сонаты Скрябина в Москве были приурочены к закрытию сезона. Я дал два концерта подряд – второго июля 1981 года – в Зале Чайковского, а третьего – в Большом Зале консерватории.

Позвонил Рихтер. Номер, как всегда, набирала Нина Львовна.

– Иду, иду слушать сонату! – бодрым голосом сказал Слава.

Спрашиваю у Нины: «Заехать за Славой на машине?»

– Не надо, Андрюша, Славочка одевается, пойдет пешком.

Ждал я, ждал Славу и не дождался. Даже начало концерта на десять минут задержал. Спрашивал, спрашивал Захарова, не пришел ли Рихтер.

Так и не дошел Рихтер до БЗК. Не захотел услышать восьмую, сыгранную не им.

Во время исполнения сонаты в зале по моей просьбе был потушен свет. Я чувствовал страшное напряжение в атмосфере. В зале носились безумные призраки, вызванные из небытия «спиритическими заклинаниями», бесконечно повторяющихся надсадных стонов инструмента. Демонические силы заполнили пространство зала. Время захлебывалось в звуках, прерывалось и скакало вместе с темпами. Миры колебались, как паутинки на ветру. Сердца, повинуясь чудовищному давлению этой музыки, грозили вырваться из грудных клеток. Космическое сладострастие, казалось, затопило зал. Публика стонала.

После концерта у меня опять ломило грудь. Решил поехать к Алику Слободянику. Приезжаю на Юго-Запад. Позвонил. Открыла жена Алика – Чижик. Алика дома нет.

– Ой, Андрюша, заходи!

Чижик захлопотала. А я присел на табурете, на кухне. И тут у меня начался припадок. Показалось, что у меня оторвалась и отлетела к потолку верхняя часть черепа от тупого удара в темя изнутри. В глазах встали оранжевые звезды. Через мгновение звезды лопнули…

Я упал с табурета на пол Аликовой кухни, потерял сознание. Когда я очнулся, увидел над собой два искаженных мужских лица. Это были доктор и фельдшер скорой помощи.

– Немедленная госпитализация. Давление 310. Пациент в угрожающем состоянии!

Укололи. Нашел в себе силы отказаться от госпитализации. Меня заставили подписать какую-то бумагу. Подписывал с трудом – не мог удержать в руке ручку.

Утром открыл глаза, приподнял голову – потолок и окно едут в сторону, к горлу подступает спазм. Рвота. Голова кружилась. Встать не мог. От Алика меня увезли Чижик и подруга Вити Третьякова Наташа на их огромной американской машине, где я мог лежать. Дотащили девочки меня до машины, как раненого на войне. Также внесли потом в квартиру на Никитском. Уложили в спальне и уехали.

Ангел из филармонии

Лысоватый, невысокий, с приятным округлым лицом, с которого не сходила лучезарная детская улыбка. Добрые, светло-голубые глаза. Зимой – в сером драповом пальто, а летом – в поношенном плаще. Таким мне запомнился Володя Фридман, работник московской филармонии, святой человек. Появлялся он тогда, когда только святые могут помочь – когда у артистов кончались деньги. Он давал артистам работу. Давал взаймы. Никто ему деньги не возвращал, а он о долгах и не напоминал. Являлся артистам Володя, как правило, в предпраздничные или праздничные дни. Приезжал на микроавтобусе и приглашал «на выезд», сразу на несколько концертов, чтобы можно было подзаработать. Кого я только не встречал в микроавтобусе Володи: Сашу Маслякова и Ларису Голубкину, Аллу Пугачеву и Андрея Миронова, Мишу Казакова и Геннадия Хазанова и многих, многих других московских артистов.

Звонит Володя в канун седьмого ноября.

– Андрюша, сегодня мы поедем в Дом литераторов, в Колонный Зал, в ЦДРИ, на дачу к маршалу Гречко, в Театр Советской Армии и закончим в МВД.

Володя давал нам возможность за один день получить пять-шесть «ставок». Заработать сотню или полторы рублей за несколько пятиминутных выступлений.

Садимся в автобус. Начинаем «турне». Едем на дачу. Застекленная веранда. Мебель Собакевича. За колоссальным столом сидят гости. Посредине восседает министр обороны СССР маршал Гречко, смотрит на нас недобро через прямоугольные очки. Маршал угощает своих отекших гостей целым морем жратвы, выпивкой и любимыми артистами.

Выходим из автобуса, как проститутки. Ждем своей очереди. Девчонки в бикини крутят обручи, гнутся прямо перед столом. Лезут ляжками на зрителей. Те пожирают их глазами. Все довольны, жуют, хлопают в ладоши. Артисты работают на таких дачных выступлениях с ленцой, свободно, зачем шею перед собакевичами гнуть? А Володя составляет договоры и ставит галочки в филармонические документы об оплате.

Когда властители советской культуры посадили меня на невыездную диету, и все от опального артиста отвернулись, Володя не отвернулся. Предлагал мне работу вдвое чаще, чем обычно. Его рейды и заезды стали для меня едва ли не единственным источником дохода.

Едем в микроавтобусе, артисты байки рассказывают, иные и романы закручивают. В ЦДРИ нас какие-то старушки, бывшие работницы культуры, ждут. Концерт. В Театре Советской армии вояки собрались, музыку жаждут; в Колонном Зале работники профсоюзов без искусства скучают; в МВД истомились в ожидании артистов чиновные милиционеры. Заканчиваем поздно вечером. Володя честно развозит всех до дверей. Сам он никаких выгод от этих рейдов не получал, жил на свою крохотную филармоническую зарплату. Но он любил артистов!

Когда я вернулся в жизнь, и стал прилично зарабатывать, Володя начал активно помогать другим. Как-то раз заходит ко мне в одинцовский дом Алик Слободяник и говорит: «Володя Фридман умер. Вскрыли его квартиру, а там одна люстра и та без плафонов».

В Дютьково

Рихтер поддерживал свою физическую форму, совершая далекие пешие прогулки быстрым шагом. В свое время он пришел пешком в Москву с берегов Черного моря. Останавливался на ночлег, как гоголевские бурсаки, где пускали.

Отправились мы однажды в деревню Дютьково. День был солнечный, но не жаркий. Шагалось легко. Вышли из дачи Рихтера на Николиной горе, которую Слава получил стараниями неутомимой Нины Львовны. Слава дачу не любил, но его заставляли туда ездить «для укрепления здоровья». Это был маленький, обшарпанный деревенский сруб с удобствами и примитивным отоплением. Рихтер и Дорлиак не были способны обустроить сами себе даже элементарный домашний уют. Я никогда не видел молотка или гвоздя в сильных Славиных руках. На даче Рихтеру было неуютно. Тут все было слишком по-деревенски. Его тянуло назад, в Москву, в просторную номенклатурную квартиру на Большую Бронную.

Нина Львовна снабдила нас наспех сделанными бутербродами в целлофановых пакетах, которые мы пристегнули к поясам, и сказала: «Отправляйтесь, мальчики, будьте осторожны!»

Почему собственно в Дютьково? Слава просто так никуда не ходил. Ему нужна была цель – старинный парк, церковь, монастырь. Сегодня у нас было целых две цели: Саввино-Сторожевский монастырь и дом-музей Танеева в Дютьково.

К Танееву в Дютьково захаживал Толстой с Софьей Андреевной, влюбленной в Танеева. Как известно, реакцией Толстого на эту симпатию его супруги стала «Крейцерова соната», в которой Лев Николаевич отомстил за свою поруганную честь. Пырнул жену кинжалом за игру с Танеевым-Трухачевским в четыре руки. Как не пойти в такое чудное место!

Пошли по направлению к Звенигороду. Шли то по дороге, то по тропинкам вдоль узенькой и чистой Москвы-реки, натыкались иногда на голых дачниц и дачников. Это был мой первый пеший поход по Подмосковью, я с любопытством глядел по сторонам и наслаждался прогулкой.

Солнце, тепло, мы идем, болтаем. В темах для разговоров недостатка не было. Трепались так, как ручеек течет. Перебрасывались шутками, как легонькими мячиками. Смеялись и дурачились. Славе нравилась наша со Слободяником дурацкая студенческая игра, когда нельзя называть собеседника дважды одним и тем же именем. Рихтер нередко бывал в нашем обществе, он любил и Алика, и меня, ему нравились наши шутки. Слава не был быстр на язык, но был очень внимателен и всегда запоминал смешные имена, которыми мы друг друга награждали. Встретившись с Аликом, мы приветствовали друг друга приблизительно так:

– Привет, Пафнутий!

– Тебе чаго надо, Порфирий?

– Ничаго-то мне от тебя, Григорий, ня надо. Да ты скажи, как ты сам-то, Савелий?

– Да, ведь, сказал же тебе, Калистрат, все окейюшки.

– А ты-то, Сема, как, все кудахчешь? Я от тебя, Зиновий, ничего другого и не ждал, Вася ты голый.

Чушь, конечно, но Слава покатывался со смеху. А мы с Слободяником беседовали серьезно.

Слава спрашивал: «А вы, Андрей, давно Порфирия видели?»

Я понимал, что он имеет в виду Алика Слободяника, и отвечал: «Да вчерась только, Сигизмунд был в отличном расположении духа и лапал рояль».

О музыке мы с ним никогда не говорили так, как это делают музыковеды-специалисты. Слава этого терпеть не мог. Все, что было связано с теоретизированием на музыкальные темы, раздражало его. Он мог даже оттолкнуть от себя и навсегда потерять какого-нибудь хорошего и интересного человека, если тот начинал теоретизировать. Я тоже ненавижу бессмысленное пустопорожнее теоретизирование. Считаю, что о музыке можно говорить лишь в общих чертах, выражая и подчеркивая нечто главное, совокупное, то, что хотелось бы передать собеседнику. Слава просто бесился, когда слышал музыкальные термины, которыми нашпиговывают свои умные разговоры музыкальные семинаристы. Сидели мы как-то раз на половине Нины Львовны. Нас там кормили – в небольшой столовой, примыкающей к залу-студии, которая разделяла две половины огромной квартиры Рихтера и Дорлиак, занимавшей этаж элитного дома. Зашла почему-то речь о Ниловне. Нина Львовна давай ее хвалить. Я фыркнул негромко, положил вилку с кусочком сосиски на тарелку и посмотрел на Славу. Нина Львовна кормила Рихтера, кажется, одними сосисками из распределителя ЦК, а он, бедняга, так любил разнообразие. Слава скорчил пресмешную рожицу. Гримаса его выражала крайнее отвращение и легкое недоумение, свою замечательную мимику Рихтер заимствовал у актеров немого кино. Нина Львовна, сама в прошлом камерная певица, была в восторге от глотки примадонны. Восторг этот она сформулировала так: «Но, Слава, какой аппарат!»

Лучше бы она этого не говорила. Слава подавился сосиской и заржал как лошадь (обычно он смеялся тихо).

– Что-что-что? Какой-такой аппарат, Ниночка, расскажите. Аппарат? Большой? Где?

Нина покраснела, повернулась к нам задом, стройненькая как девочка, цокнула каблучками и, едва сдерживая смех, но не сдаваясь и не признав поражения, ушла к себе в спальню, чтобы мы не заметили ее смущение. Каждый раз, когда Рихтер находился на территории Нины Львовны не один, а со мной, он приободрялся, становился боевитым. Осмеливался даже открыто поддевать Нину Львовну. Это была месть всесильной «домомучительнице» от зависимого от нее «малыша».

Один раз Нина Львовна, торопясь в консерваторию, наскоро написала нам записку и положила ее на обеденный стол на своей половине: «Мальчики, грымза в холодильнике». А мы всю ночь работали и не думали о еде. В первом часу усталость взяла свое. Мы подошли к столу. Я прочитал записку вслух. Мы как раз хотели красного винца попить и закусить брынзой. Слава поглядел на меня с веселым любопытством и спросил: «Как Вы думаете, кого она имела в виду?»

Я ответил спонтанно: «Нина Львовна, по-видимому, имела в виду Г., она спит в холодильнике, заботясь о свежести лица и голоса. Нина Львовна не хочет, чтобы мы ее беспокоили».

Слава хихикнул. Пришла Нина Львовна. Слава посмотрел на нее невинно и спросил: «А что, Ниночка, Вы не хотели чтобы мы разбудили Г.?» Нина Львовна подпрыгнула на месте. Слава хладнокровно продолжил: «Вы же сами написали нам, что она в холодильнике!»

Нина Львовна посмотрела на меня нехорошим взглядом.

До скита мы дошагали без привалов. Побродили по Саввино-Сторожевскому монастырю на горе Сторожи. Распоясались тут большевички после революции – мощи вскрыли, монахов разогнали, а в монастыре военную часть разместили… В те времена, когда мы там с Фирой гуляли, в монастыре все еще царила разруха. Мы полюбовались на старые церкви и дальше пошли.

Свернули в сторону Дютьково. Очутились в вековом лесу, спустились с горы в лощину, скрытую от солнца, как Берендеево царство, и внизу увидели нашу деревеньку. Разыскали музей. Это был большой деревянный дом с амбарным замком на двери.

Закрыто! И все равно – стояли мы рядом с этим старым домом, в глубокой тени от гигантских деревьев, и было нам как-то ужасно по-русски хорошо, пронимала нас радость. До кончиков пальцев. Слава не растерялся, пошел смотрительницу искать. Нашел и привел. Строгая женщина сжалилась над нами, узнав, что мы пришли пешком с Николиной горы для того, чтобы музей посетить. Открыла нам двери, потрясая связкой громадных ключей, оставшихся тут, наверно, еще со времен Танеева.

Внутри было просторно, свежо. Настоящих музейных экспонатов там не было. Стены были увешаны фотографическими портретами.

Мы с трудом узнали Толстого, Танеева. Висели на стенах и вырезанные из журналов картинки. Стали мы их разглядывать, смотрительница молча ходила за нами. Кого только они не понавешали там. Вот Гилельс – с разворота древнего «Огонька», и еще раз Гилельс, Власенко, Оборин, Зак, Софроницкий, Клиберн, Клиберн, Клиберн, целый иконостас. На дворе конец семидесятых, а тут сотня Клибернов, которого уже все давно, казалось, забыли. Нет, не забыли, все еще любят в народе солнечного американского мальчика. И тут меня как молнией ударило. Славы-то тут нет! Мы все стены обшарили – нет Славы! Глянул я на Рихтера – а он зеленый. И смотрительница-тетка смотрит на нас подозрительно-насмешливо. Слава как-то быстро интерес к музею потерял. Мы вышли вон. Тетка опять с насмешкой вдогонку каркнула: «Что, больше не будете смотреть? Закрывать?»

Слава улыбнулся самой гадкой своей улыбкой. Какой – можно на известной фотографии посмотреть: Рихтер вручает Клиберну золотую медаль победителя первого конкурса Чайковского. Уголок рта съезжает вниз, при закрытых напряженных губах, часть зубов в уголке рта обнажается. Как у осклабившегося пса. Этой же улыбкой можно насладиться на обложке тройного концерта Бетховена с Караяном, Ойстрахом и Ростроповичем. Ростропович заставил тогда Славу фотографироваться. А Рихтер был взбешен из-за того, что не репетировали, записали плохо, а также Караяном, который заявил, что репетиция – вздор, а самое главное – сфотографироваться.

И все же эти две улыбки не шли ни в какое сравнение с той, которую Рихтер послал смотрительнице музея Танеева. Он нес ее на лице как важный груз еще добрых полчаса, погруженный в тяжкие думы. На меня он не смотрел. А я гадал про себя, что теперь будет. Мы неслись как мотоциклы. Хотели поскорее оставить позади себя этот злосчастный музей.

Предатели! Повесили всех, кроме Рихтера! Гилельс, Клиберн, Оборин, Софроницкий, и ВЛАСЕНКО! Когда Дютьково скрылось из виду, утонуло в лощине, Слава повернул ко мне свою мощную голову.

– Андрей, как Вы думаете, она узнала?

Такого вопроса я не ожидал.

– Ум-м-м?

Это означало повторение вопроса в сильном раздражении. Я пожал плечами. Узнала или нет? Вроде узнала.

– А еще эт-тот!

Слава смотрит на меня, тяжело дыша, как спортсмен после стометровки.

– Эт-тот, эт-тот, кучеряввый, ч-ч-чево он им дался?!

Я разозлился. Он что, чокнутый, что ли? Да ни все ли равно. Нельзя же до такой степени падать. Хоть бы меня постеснялся. А то, как говорят азиаты, потерял лицо, да так, что и на следуюший день не нашел.

Ну да, Гилельс – это удар номер один, они его отжали в сторону, а он висит себе. Удар номер два – Клиберн. Это – нокдаун тяжелейший. Вот кого народ за окружной дорогой не по подсказке любит. И это – в пик рихтеровской славы! Все получил, а народ все равно любит американца. Удар номер три. Славы вообще нет на стене! Это глубокий нокаут. И еще маленький поджопник. Тетка либо не узнала, либо нарочно сделала вид, чтобы показать, что не везде он царь!

Так узнала или нет?

Физиономия, кажется, уже к телеящику прилипла. Полагаю, Слава и на том свете все еще ждет ответа. Узнала? В те времена я часто был свидетелем того, как бедному Славе прохожие специально давали понять, что они его узнают, но не любят. Это всегда Славу ранило. Зато сейчас все любят. Ах Русь, как же ты мертвых любишь!

Пришли на Николину. Ночевать не остались – поехали в Москву, на Бронную. Слава был мрачен (вот как в народ-то ходить!), мы посидели в его прихожей на его огромном сундуке. Сундук этот Слава любил, как Винни Пух свои горшки с медом. На этом сундуке могли два человека спать, а еще трое – внутри.

Сидим-сидим, в глаза друг другу не смотрим. Собрался я уходить. И все никак в рукава пальто не попадал. Слава подал мне пальто и горько заметил: «Мне раз Софроницкий подавал пальто, я очень был смущен, он это заметил и сказал – ничего, ничего, одевайтесь, мне сам Рахманинов пальто подавал, молодой человек… как Вам это нравится? Вот дурак-то, ум-м-м?»

Театр Гонзаго

Слава мечтал сыграть наш генделевский цикл в театре Гонзаго, в Архангельском. Алгоритм воплощения в жизнь подобных проектов был Славой отработан до мелочей. Дорогой его сердцу проект подгонялся по времени к какому-нибудь совковому празднику или торжеству. Сначала Слава, как бы играючи, озвучивал свое желание в компании «нужных ушей». Потом за дело бралась Нина Львовна – носилась по начальникам и «пробивала» идею. Иногда этого было достаточно для того, чтобы система заработала сама, и люди из Минкульта или Госконцерта начинали проводить в жизнь задуманное Рихтером.

– Ах, этот заоблачный юродивый. Чем бы дитя не тешилось…

Так, дословно, со вздохом и интонацией добрых родителей, говорили начальники культуры совка о Рихтере. Чтобы стать таким «сосущим семь маток дитятей», Славе потребовалось много лет кропотливейшего труда и унижений.

После нашего дебюта в Туре и записи с концерта фирмой EMI Слава хотел «ублажить себя самого». Он обажал Подмосковье, любил Архангельское. Ему было хорошо известно, что театр, построенный Юсуповым специально к приезду императора по проекту и при личном участии итальянского декоратора Пьетро Гонзаго – мировой уникум. И повод для прицепки проекта к «торжеству» подворачивался прекрасный – надвигались Олимпийские Игры 1980 в Москве.

Стали мы идею «продвигать». Ходили, ходили в театр. Пугали администрацию Архангельского. Досаждали и московским чиновникам. Хотя там не то, что играть – чихнуть нельзя, все развалится. Сотрудники музея-заповедника демонстрировали нам чудом сохранившиеся запыленные декорации дворцов, античных пейзажей, пасторалей, намотанные на специальный барабан, переломанные затейливые машины и механизмы для спецэффектов начала девятнадцатого века. Нам обещали и неоднократно, что театр отреставрируют «к олимпиаде». Рихтер был на седьмом небе! И я с ним. Однако, через полгода стало ясно, что нас обманули. Но проект-то уже одобрили в верхах! И вот, предлагают нам, вежливо так, не сыграть ли нам в самой усадьбе, в большой гостиной, что по левую сторону от «церемониальной» спальни. В так называемом «овальном зале дворца». Слава, скрепя сердце, согласился. А ведь он весь проект затеял только из-за загадочной обстановки этого театра иллюзий! В который раз обманули начальники «дитятю».

Выделили нам комнаты на втором этаже усадьбы Юсупова. И вот, сидим мы с Рихтером на окнах в покоях графа, ноги свесили на улицу. Ногами болтаем и на солнышке греемся. Слава в уютной экзотической обстановке всегда превращался в счастливое дитя.

Забыв о Гонзаго, Рихтер забегал вверх-вниз по чудесным лестницам, расставлял горшки с цветами вокруг рояля, носился со своей «специальной» лампой для камерных выступлений с нотным материалом на пюпитре инструмента. Камерную музыку мы всегда играли по нотам, как это было принято в те времена, когда она была написана. Наизусть играть музыку барокко Рихтер считал плохим тоном, и был прав! Некрасиво, уничтожает стиль. Лампа была на длинной бронзовой ноге и с желтоватым абажуром. Слава ставил ее вплотную к инструменту. Я эту лампу всегда брал у Славы напрокат, когда играл Баха. В зале выключали свет, и рихтеровская лампа своим чудесным мягким светом освещала играющего артиста и ноты на рояле.

Несмотря на то, что шел мой первый «невыездной» год и пространство моей свободы катастрофически сужалось, а репрессии против меня усиливались, суета в Архангельском развеяла мою тоску и даже принесла надежду на то, что этот концерт будет шагом в сторону моей «реабилитации». Играя там, да еще на пару с главным пианистом СССР, я автоматически становился участником культурной программы Олимпиады 80!

Никто из любителей музыки, а также из гостей олимпиады, разумеется, на концерт не попал. Публика состояла из «запроданных рябому черту на три поколения вперед» советских корреспондентов, небольшого количества ангажированных, лояльных режиму музыкантов, из «музыкальных критиков» с заранее готовыми статьями для всяческих правд и известий. На концерте присутствовала и вся гнойная головка администрации министерства культуры во главе с министром Демичевым. На первом (из четырех) концерте я с отвращением и ужасом узнал сидящих в первом ряду замов Нилыча – Кухарского, Попова, Иванова и вновь назначенного первого зама – Юрия Барабаша. Этот персонаж удивительно напоминал известного героя Войновича – капитана Милягу. Читая «Чонкина», восхищался его собирательными персонажами, самым собирательным из которых мне казался капитан Миляга – вежливый садист со смазливой мордочкой. Миляга! Какой выигрышный контраст между звериной жестокостью этого типа и его «милой» внешностью и субтильными манерами. В жизни такого не бывает! Ан нет, бывает. При первой же встрече с товарищем Барабашем я даже рот открыл – передо мной сидел капитан Миляга. Во всей красе! Хорошенький, улыбающийся, чистоплотный блондин. Костюм в полоску. Белые волоски в носу, платочек в нагрудном кармане пиджака. Это был садист, упивавшийся своей властью. До него эту должность занимал грубоватый, но человечный Владимир Иванович Попов. Это он выпустил меня в европейское турне в 1979 году не одного, а с матерью. Барабаш, кстати, поиздевался и над Поповым – занял его кабинет, объявив Попову, что делает ремонт. Барабаш каждую неделю вызывал меня к себе и посылал в приказном порядке играть на каком-нибудь бесплатном закрытом концерте, намекая на то, что это откроет мне путь к выходу из опалы. Это было наглой ложью. Он приходил на мои концерты, садился в первый ряд, чтобы позабавиться тем, как я стараюсь отработать себе глоток воздуха. Улыбался своей омерзительной, сладкой как у трупа, улыбкой.

Во время концертов в гостиной графа Юсупова, на ритмически-очерченных частях сюит вся эта советская номенклатурная сволочь притопывала ногами, елозила свинцовыми задницами в полукреслах. На их мордах сияло блаженство надзирателей концлагерей. Всем своим видом они выражали примерно следующее.

– Что хотим, то и воротим! Играешь ты хорошо, мы своими начальственными ножками притопываем, бис и браво кричим, даже встаем перед тобой в конце, как перед паханом. А вот – за кордон выпустить, нет, не выпустим тебя никогда. Будешь тут сидеть, пока не сдохнешь. А начнешь рыпаться – еще и замочим!

Играли мы в Архангельском с упоением. Это был наш лучший цикл. Мне удалось абсолютно все так, как я задумал. Слава играл раскованно и броско. После окончания цикла Рихтер, уже во второй раз, признался мне, что мой Гендель прозвучал лучше его: «И, если в Туре у Вас еще не все было ровно, то здесь, здесь Вы показали уровень, выше которого сыграть трудно».

Сказал, а после – нахмурился и надулся. Может быть из-за того, что зашуршала перепончатыми крыльями дьявольская рать. Зашептали ему в уши шептуны. Побежали слухи. Рихтер проиграл! На глазах начальства!

Недавно я слышал, что театр Гонзаго отреставрировали и собираются открыть через 30 лет после нашей с Рихтером безуспешной попытки привлечь внимание к этому маленькому чуду. Надеюсь, что Слава «там» порадуется тому, что потомки осуществили его заветную мечту. Многое из того, что сейчас бессовестно делается под эгидой его имени, было живому Рихтеру ненавистно. Не любил он мемориальных квартир-музеев, конкурсов, торжественных концертов… Во всем этом Славы нет.

Слава остался в уютных дворцах, где можно сидеть на прекрасном окне и болтать ногами, он разгуливает среди греческих статуй, но не в музее, а на морских просторах и в храмах на вершинах гор.

Бедный Рихтер! Даже после смерти он все еще заложник амбициозной советчины и мифов о самом себе, которые сам же и создал. Но это случилось по его воле. «Ложь жизни Рихтера» материализовалась. И, хотя он ненавидел все, что уважает и любит толпа, он сделал все возможное и невозможное для того, чтобы стать кумиром для серости. Рихтер знал, что такая память прочнее любой другой!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю