Текст книги "Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста."
Автор книги: Андрей Гаврилов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
Тигран
Тигран Вартанович Петросян был невысокого роста, довольно хрупкого телосложения, с кругленьким животиком, на котором он уютно складывал свои небольшие руки. Даже прогуливаясь или стоя беседуя с кем-либо, он уютно перебирал пальчиками сложенных на животе рук.
Носил он модные и удобные туфли, аккуратненькие брючки темно-синего или серого цвета с подтяжками, красивые мягкие рубашки и элегантные пиджаки. Летом – легкую бежевую курточку, зимой – уютный толстый вязаный свитер. Любил шляпы и плащи с пелеринкой.
У него было смуглое лицо с большим кавказский носом и оттопыренными ушами, темно-карие, немного печальные, мудрые глаза посверкивали в глубоких глазницах. Во время игры в шахматы он морщил лоб… Мне он казался воплощением уюта и достоинства. Находясь с ним рядом, я невольно вспоминал снежные вершины Арарата – символа и боли армянского народа, слышал чарующие грустные звуки дудука, вспоминал о розовом весеннем цвете персика и сапфировом Севане.
Петросян купил дом в Барвихе и прожил там 16 лет, почти не выезжая в московскую квартиру.
Это был красивый, просторный, двухэтажный деревяннокаменный особняк с огромной столовой на первом этаже. Дворец. Как и почти все другие советские знаменитости, Тигран любил не просто комфорт, а комфорт на американский лад. У него был огромный американский телевизор, американская стиральная машина, холодильник «дженерал электрик», большой американский автомобиль. То ли «кадиллак», то ли «олдсмобиль». Водила машину его миниатюрная жена Рона. Подкладывала под себя три подушки, связанные ремнем. Сам Тигран за руль не садился…
Он и по обочине дороги никогда не ходил, боялся свалиться в кювет…
Рона Яковлевна, несмотря на свой малый рост, обладала энергией ракетоносителя. Они с Тиграном часто вспоминали, как Рона тащила его на финальный матч с Ботвинником. Тигран кричал: «Не хочу, не пойду, устал!». Рона же пихала его руками в спину и шипела: «Нет, пойдешь, лентяй, нет, пойдешь, осел». Кинула его в машину и увезла на матч. Тигран кивал головой, стыдливо улыбался и бормотал: «Ну Роноцька, Роноцька, перестань выдавать секреты фирмы».
Тигран часто ходил в гости к Алхимовым. Жители Барвихи вообще ходили друг к другу в гости регулярно. О политике говорили редко. Обменивались светскими сплетнями (слышали, что Ростропович отравился?), судачили о своих коттеджах, обсуждали кто из соседей что купил, хвастались друг другу удачными покупками для своих домов, даже если это была только золоченая ручка для двери в туалет… Разговаривали почти всегда шепотом, потихоньку… Даже в саду или в лесу. Сталинский страх все еще жил в душе брежневской элиты, так же как сталинские цензоры еще правили бал в брежневских газетах, журналах и на телевидении… Уши были тогда и у деревьев, и у цветов… Тигран говорил нормально, не шептал, но о покупках тоже очень любил поболтать…
У Алхимовых была злая немецкая овчарка по кличке Юпитер. Страшный болван. Он был похож на того советского милиционера, который меня расстреливал у японского консульского дома на Вавилова. Можно было сто раз пройти мимо Юпитера, но на сто первый он обязательно кусался. Тигран был знаком с Юпитером много лет, но однажды эта сумасшедшая собака внезапно ощерилась и молниеносно укусила беззащитного Тиграна. Хотя укус был незначителен, Тигран впал в ужасное волнение, позеленел от страха, он был убежден, что в самом ближайшем будущем у него проявится бешенство, которым, «конечно», Юпитер его заразил. Алхимовы запаниковали, так как знали о безумной мнительности Тиграна Вартановича. Тигран страшно боялся уколов, но в тот раз, кажется, даже попросил, чтобы ему вкололи двойную порцию лекарства против бешенства, терпеливо снес все мучения. Несмотря на то, что Алхимовы вывалили на стол для Тиграна целую гору справок о здоровье Юпитера, Тигран продолжал колоться. И потом еще долгое время с опаской смотрел на воду и в зеркало во время бритья, опасался появления пены изо рта…
Тигран Вартанович страстно любил музыку – классику, джаз, поп… У него дома хранилась замечательная фонотека с редкими записями, которые он всю жизнь собирал. За границей Тигран купил дорогие проигрыватели, магнитофоны, усилители и колонки…
Тигран плохо слышал, за ухом у него всегда висел большой слуховой аппарат кремового цвета. Тигран не стеснялся своего слухового аппарата, постоянно его настраивал, не вынимая его из-за уха, аппарат издавал при этом ужасные звуки, пищал и мяукал, а невозмутимый гроссмейстер продолжал спокойно вести беседу.
Тигран любил уединяться на втором этаже в своем огромном кабинете, где на полках хранились золотые и палисандровые шахматы, серебряные чеканные блюда и кувшины – дары армян со всего мира, а на стенах висело декоративное оружие с инкрустациями и камнями. Сняв свой слуховой аппарат, Тигран врубал на полную мощность свои полукиловаттные колонки и наслаждался музыкой. Дом трясся так, что Рона боялась, что он развалится. В эти моменты никто не имел права его потревожить. Только одному человеку Тигран позволял все – тете Дусе, Дуке, как он ее называл, большой, неутомимой деревенской женщине-домработнице, жившей всю жизнь с Петросянами и преданной Тиграну, как пушкинский Савельич Петруше. Тигран любил кино, особенно комедии. Помню, как радостно, солнечно он смеялся, просматривая подаренную ему мной видеокассету с блистательным музыкальным фильмом «Blues Brothers» с участием гениального Джона Белуши и многих великих джазменов Америки – Рэя Чарльза, Ареты Франклин, Джона Ли Хукера, Кэба Кэллоуэя и других. Он смотрел эту кассету почти каждый день…
C Тиграном я познакомился еще в середине семидесятых, когда судьба столкнула меня со многими московскими знаменитостями. Но подружились мы по-настоящему только, когда я купил дом в Одинцово осенью 1983 года. Тигран любил мою исполнительскую манеру, он был хорошо осведомлен о репрессиях против меня, его доброе сердце не выносило несправедливости, он сочувствовал мне и помогал, как мог. Радовался даже самой маленькой моей победе, негодовал, когда узнавал об очередной позорной акции против меня нашего всемогущего государства…
Когда я купил дом, Тигран вдруг загорелся – он давно мечтал о настоящем бильярде. В его доме, несмотря на солидные размеры, не было места для огромного русского бильярдного стола.
Тигран часто приезжал ко мне, давал мне советы по строительной части, рассказывал о былом. Со мной он как бы снова переживал свою молодость. Этот рано осиротевший сын дворника в тбилисском доме офицеров выиграл титул чемпиона мира в тяжелейшей борьбе и превратился из бедного провинциального армянина в мировую знаменитость, в шахматную легенду. Чем-то наши жизненные пути и творческие судьбы были схожи…
Тигран любил делиться с друзьями радостными, добрыми новостями и увлекать их какими-нибудь веселыми делами. Приехав ко мне с утра пораньше, обсудив в пятисотый раз место, где будет стоять бильярд, и вдоволь покалякав о бойлерах, катодах и диодах, о системе отопления, термовентилях и прочем хозяйстве, он тащил меня в какой-нибудь отдаленный магазин покупать что-то для дома… От своих верных агентов Тигран получал бесценные сведения о том, что где «дают», и тут же делился секретами со мной: «Андрюш, сегодня в Химках выкинули шведскую кожанную мебель – диваны (он говорил – диванцики), кресла (креслица), замечательные шкафы (шкафцики) и гардеробы (гардеробцики), немедленно едем!»
У Тиграна вообще-то не было дефектов речи, обычно его речь была тихой, спокойной и ясной, но, когда его охватывал азарт покупки, он радостно возбуждался и смешно искажал слова. Появление таких уменьшительных-сюсюкающих означало, что Тигран пребывает в самом лучшем расположении духа. Мы садились в машину и перли через весь город за диванциками и креслицами… Приехав, немедленно оформляли покупку… Если у меня не хватало денег, Тигран добавлял своих (когда разбогатеешь – отдашь). Так, благодаря тиграновской разведке, Барвиха пополнялась экзотическими импортными товарами. Единственное, что омрачало подобные триумфы, это то, что все дома наполнялись хоть и красивой, но одинаковой мебелью. Это правило распространялось и на другие товары народного потребления. Газовые плиты Бош, кухонные комбайны АЕГ, итальянские ледогенераторы, стиральные машины с вертикальным барабаном…
Шел 1984 год. Бильярдная у меня еще не была построена, но дом был почти готов. Мы с Тиграном каждый день гуляли в лесу и обсуждали мои дела в деталях. Тигран поддерживал меня и напутствовал перед каждым походом к начальству: «Не медли, но и не торопись, самое главное – это правильный порядок ходов». Это было его любимое выражение.
Я и представить себе не мог, что спокойный, уравновешенный, гармоничный, следящий за своим здоровьем, наслаждающийся жизнью Тигран, стоял на самом деле на краю могилы…
На Тиграна как будто лавина упала. Вначале – боли в животе, потом рвота, госпитализация, анализы, диагноз. Рак поджелудочной железы. Его смотрели лучшие врачи… Надежды не было. Бедному Тиграну ничего не сказали, он бы тут же умер от страха… Тигран поверил в «легкое отравление», говорил: «И цего я такого скусал, надо быть осторознее».
После того, как в ноябре 1983 года умер наш любимец Арно Бабаджанян, Тигран сказал: «Снаряды рвутся все ближе». Это было в моем саду в Одинцово, Тигран проговорил это, не снимая рук с живота…
Все, кроме самого Петросяна, знали, что он умирает. Все лгали ему в лицо, а он ничего не подозревал.
В июне 1984 года, за два месяца до смерти, в его доме собрались многие знаменитости Москвы – врачи, ученые, шахматисты, музыканты. Отмечали 55-летие Петросяна. Были там и мы с Наташей. Все знали, что дни Тиграна сочтены, но произносили тосты за крепкое здоровье, желали долгих лет… Стол ломился от яств. Тигран сидел бледный, худой и печальный…
Тигран не дожил до окончания постройки бильярдной, но дожил до моей первой поездки в Англию, которую ждал с нетерпением.
Незадолго до смерти, в больнице, умирающий Тигран спросил жену: «Как у Андрюши все прошло в Лондоне?»
Рона ответила: «Потрясающе!»
Тигран вздохнул, положил голову на руки Роне и заплакал. Его похоронили на армянском кладбище в Москве.
Только с тобой
Довольно долгое время после победы на конкурсе Чайковского и триумфа в Зальцбурге я был только исполнителем, эксплуатирующим технические навыки хорошей школы…
Пять или шесть лет я занимал нишу «русского чуда»… В конце концов, это мне надоело. Помню, как руководство EMI пыталось ограничивать мой репертуар. Пришли ко мне солидные господа и заявили: «Вы будете играть Рахманинова, Чайковского, Прокофьева и немножко Стравинского». Я поставил условие – я выполняю их заказ, а потом записываю то, что сам хочу. Начал готовить Баха, Моцарта, Шуберта, Шумана. Они приняли это в штыки. Почему? Потому что Шуберта и Шопена играл Циммерман. Шуберта, позднего Бетховена, а также Брамса исполнял Брендель. Все было поделено, как улицы Нью-Йорка у мафии. Пришел ко мне директор отдела маркетинга и говорит: «Люди в растерянности, они не знают, какого композитора покупать в твоем исполнении!»
На что я ответил: «Пусть покупают меня, черт побери!»
Год 1984 начался волшебно. Прилетели англичане из EMI и отправились прямиком ко мне в Одинцово, в русских валенках и варежках, по глубокому снегу. Записывали мы Рахманинова по ночам в Большом Зале консерватории. Романтично! За четыре ночи записали все. К сожалению, англичане не были хорошо знакомы со специфической акустикой этого зала. Качество звука в этой записи не было оптимальным. Тем не менее, диск оставлял приятное впечатление. Спонтанное, живое музицирование…
В конце февраля я отправился в ГДР, второй раз в жизни, в сольное турне с огромной программой. После успеха наших совместных генделевских концертов Рихтер увлекся идеей сделать схожий тур со всеми шестью французскими сюитами Баха. Слава хотел поделить этот цикл со мной и вместе его исполнить. Однако, после моей музыкальной «победы» над ним в Архангельском Рихтер эту идею оставил. А я выучил все шесть французских сюит и включил их в мою программу наряду с Рахманиновым и Скрябиным. Сыграть все это я должен был в том числе и там, где хотел играть французские сюиты Рихтер – в Золотом зале дворца Сан Суси в Потсдаме.
В Берлине меня встретила маленькая черноволосая женщина по имени Лилиан. Моя переводчица и сопровождающая со стороны ГДР. Первый концерт моего тура состоялся в восточном Берлине, в зале Комической Оперы. Концерт имел большой успех. В газетах ГДР появились статьи с заголовками, не характерными для социалистической прессы.
– Вчера состоялся концерт пианиста с явными признаками гениальности.
Моя переводчица покраснела и сказала мне: «А Вы совсем не такой, каким Вас расписывали тут ваши земляки – Рихтер и Дорлиак».
– А что же они обо мне говорили, если не секрет?
– Нина Львовна говорила, что Вы злобный, никчемный и опасный человек, а Святослав Теофилович ей вторил, называл Вас ядовитым болтуном, говорил, что с Вами лучше не иметь никаких дел! Я не понимаю, какое право они имели так говорить!
Услышав это, я даже не разозлился. Зачем злиться на прошедшее время?
Объехали мы с Лилиан тогда всю ГДР и закончили турне баховскими сюитами в Золотом зале. Все концерты имели громкий успех, публика вставала, требовала и получала бисы. После окончания баховского вечера в Сан Суси Лилиан поцеловала меня с гордостью и назвала «триумфатором».
В этот момент следовало бы радоваться и почивать на лаврах, а я с ужасом ощутил всем телом (прямо как князь Мышкин) зловещее предчувствие припадка. Из живота к горлу подкатился спазм. Дыхание прекратилось. Дышать не мог, а сознание ясное. Страшное мучение. Затрясся, забился, глаза чуть из глазниц не вылезли. Потом чуть-чуть отпустило, вдохнул воздух судорожно. Чувствую, держит меня кто-то, как ребенка, на руках. Какой-то небольшого роста, но очень сильный, крепкий человек. Говорит мне ласково: «Не бойся, сынок, сейчас скорая подъедет. Я как чувствовал неладное, очень ты бледный на сцене стоял. Полковник Соколов я, командир местной военной части».
Так добрый полковник Соколов меня на руках и продержал, пока я не задышал.
На следующий день я улетел на родину, где с упоением занялся отстройкой нашего загородного дома. Планировать и воплощать – всегда доставляло мне громадное удовольствие. Нанятая мной бригада работала дружно. Иногда они просили меня: «Владимирыч, сыграй «Элегию»!» Я играл, они плакали.
В то же время я подготавливал Наташу к мысли о побеге. Сначала она наотрез отказывалась об этом говорить. Потом поняла, что у меня нет другого пути. Рыдала, ломала руки.
– Что будет с отцом?
Деловой Алхимов планировал мою жизнь так: сначала заслуженный, потом народный, затем гертруд, продолжатель дела Рихтера, в прекрасном далеке – первый пианист СССР. Богатство, привилегии, награды.
Ему, честному, но советскому до изнеможения человеку, трудно было себе представить, что все это мне не нужно. Наташа была прозорливей отца. Тем не менее, она надеялась на то, что мое желание выбраться на свободу само собой улетучится, как только с меня снимут опалу, и мое материальное и политическое положение улучшится. Со временем она поняла, что это – иллюзия. Смирилась, но загрустила и со страхом ждала наших совместных выездов. Встретила меня после моей поездки в Лондон в июне и прошептала: «Я была уверена, что ты не вернешься».
– Только с тобой.
В мае я прилетел в весеннюю Братиславу для записей с EMI. Долго ждал встречающих, не дождался, поехал в город на такси. Перед тем как уехать из аэродрома, я заметил ищущую кого-то в толпе глазами даму в кремовых брюках, плаще и черной шляпке. Мадам эта любовно поглаживала капот своей вишневой «волги». Потом вдруг замахала ручками, заверещала, запрыгала, обнялась с кем-то, расцеловалась, посадила в свою машину каких-то людей и уехала. Как позже выяснилось, кремовая дама была послана встретить меня, но… случайно заметила в толпе старую подружку, племянницу Герасимова (режиссера), с компанией и, ничтоже сумняшеся, с ними уехала. Когда я подкатил к гостинице, дама эта болтала с кем-то у входа. Ко мне подошли англичане из EMI. Тут мадам поняла, что крепко проштрафилась, подлетела к нам, извинилась. А вечером того же дня – безнадежно в меня влюбилась. А ее подружка (племянница Герасимова) умудрилась втюриться в моего продюсера Джона Фрезера. Эти обезумевшие тетки чуть не сорвали нам работу, гонялись за нами, даже несколько раз врывались к нам в номера гостиницы. Мы на их чувства ответить взаимностью никак не могли – я думал только о своих французских сюитах, а Джон вообще был гей. Дама в шляпке появилась однажды, как мираж, возле моего дома в Одинцово. Я дал наказ рабочим ее не впускать.
В чудесной братиславской филармонии мы записали тогда двойной альбом со всеми французскими сюитами Баха. Это была моя первая запись без спешки и ненужных драм. Диск получил наивысшие оценки сразу по выходе на международный рынок.
Перед отъездом я решил пройтись по старому городу. Встретил там много эмигрантов, активно скупающих хрусталь, кожу и некоторые другие предметы роскоши, стоившие в Австрии значительно дороже, чем в Братиславе. В толпе прибарахляющихся бывших соотечественников заметил Алика Майзенберга (долгосрочного партнера Гидона Кремера), тогда только начинавшего делать сольную профессиональную карьеру на Западе. А Алик заметил меня. Посмотрел на меня косо. Он не понимал, как это Гаврилов, «сидящий в застенках КГБ», оказался в Братиславе. Кроме того, ему явно было неудобно – я невольно застал его за покупкой вульгарного хрусталя. Я читал на его растерянной мине его мысли и улыбался.
Дома нам омрачали жизнь мучительные беседы с Наташей об эмиграции. В это время не только мы, но миллионы других «узников социалистического лагеря» убеждали своих родных уехать вместе с ними. Убеждали пойти на риск, броситься в неизвестность. В СССР заявление на эмиграцию грозило потерей работы и друзей, изоляцией в обществе, иногда и тюрьмой. За границей далеко не всех пришельцев ждали райские кущи. Никто никому нигде не нужен. Боль этих разговоров и решений испытал каждый эмигрант.
Наша маленькая семья – Аида, Наташа и я – пыталась рационально разрешить иррациональную ситуацию. Предстояло снова «рвать узы» и «вязать узлы». Мы не хотели делать друг друга несчастными и, как это ни странно, нашли полюбовное решение. Аида разводится со мной и едет в Лондон. Мы с Наташей женимся, чтобы вместе выехать из совка. Встречаемся все в Лондоне в феврале 1985 года и там решаем, как кому жить дальше. Главное – унести ноги от советского дракона. План был хорош, но мы отлично знали, как легко КГБ ломает планы и кости. Будущее оставалось неясным.
Как всегда в делах эмиграции душу угнетало то, что мы, даже вырвавшись из СССР, оставим в его пасти толпу беззащитных заложников. Наташин сынок, ее отец, мать, сестра, племянница, моя мама, брат. Боснийка Аида не имела родных в совке, но и у нее был свой кошмар – она боялась одна ехать в Лондон без языка.
План наш начал осуществляться. После всех брачных перестановок мы отправили Аиду в Лондон. Там она поселилась в просторном доме моего продюсера Джона и начала учить английский. Мы с Наташей готовились к поездке в Польшу в октябре, которая должна была стать прелюдией к побегу в начале следующего года в Лондон.
Осенью 1984 года мне пришлось второй раз в жизни встретиться с Боковым – я должен был показать ему моего брата, которого из-за меня не выпустили вместе с женой в Рим в декабре 1979 года. Убедить его снять с брата опалу. Игорь, как и все новички на Лубянке, оцепенел, а я, как старожил, только посмеивался и ободрял его. Денис встретил нас с замечательным радушием. О делах мы не говорили. Боков только раз взглянул на брата и мгновенно просек, что он не по его ведомству. Мы пили чай и болтали о моем успешном возвращении в музыкальную жизнь. Боков любезно расспрашивал Игоря о его творческих планах и отечески советовал не пропускать в Италии ничего, что будет ценно для его художественного развития. Вскоре Игорь укатил со своей Ниной в Рим.
Срезался
Ноябрь 1984 года. Я первый раз с Наташей за границей. В Польше. Последняя проверка ГБ перед разрешением выезжать вместе с женой в капстраны. Проверяли мою благонадежность в ГДР, в Праге, в Братиславе, затем два раза разрешили съездить в Лондон. Одному! И вот, наконец, вдвоем! Ну да, Польша, конечно, заграница не настоящая, но мы уверены – Польша будет трамплином, с которого мы прыгнем в свободный мир. В феврале следующего, 1985 года – нас ждут концерты и записи в Лондоне. Туда мы тоже поедем вдвоем! Надо только не сорваться в Польше. Восемь концертов всего. Сольная программа.
Первый мой прыжок из совка в свободный мир состоялся в июне 1984 года. Лондон! После почти пятилетних невыездных мучений. Вышел тогда из самолета в аэропорту Хитроу, пролетел доброжелательную таможню, прошел паспортный контроль и встал на движущуюся дорожку. Еду, еду, смотрю по сторонам. Вот он, мой мир, теперь я дома. Странное, щемящее чувство. Попытался вспомнить все, что случилось со мной за долгие годы московского заключения. И не смог! Как будто ластиком стерли воспоминания. Я проснулся в Лондоне после долгого страшного сна. Западный мир принимал меня назад, как своего. Тут все было родное, знакомое, а ТАМ осталось чужое, хоть и миллион раз виденное, пережитое, но незнакомое. А где Родина? Там, где моя свобода. Тогда, на движущейся дорожке в Хитроу, я это ощутил как непреложную истину и единственную правду! Ту Россию, которую до боли люблю – Россию Рахманинова и Скрябина – я унес с собой, не на подошвах моих, купленных в знаменитой сотой секции ГУМа ботинок, а в сердце. Она всегда со мной, во мне.
Пять лет сдерживал слезы, а тут, в аэропорту, как плотину прорвало. Никто, слава Богу, не видел. А если бы и увидел – не полез бы в душу. Великое дело – английские прайвеси и дигнити.
Солнце, черные кэбы, умные, воспитанные лондонские таксисты. Темза, Саут Бэнк. Концерты, концерты. Квин Элизабет Холл, Роял Фестиваль Холл, Национальный Театр. Лондон меня не забыл, билеты распроданы давным-давно. Восторженные крики публики, лестные рецензии в центральных английских газетах… Шумиха. Интервью, фотосессии, шикарные салоны, знаменитости – все это летит мимо меня, как картинки в пестром калейдоскопе. Успех!
Почему же меня это уже не волнует как раньше? И уже больше никогда не будет волновать. Потому что я смертельно ранен и буду подранком до конца жизни. Годы мучений не прошли даром, что-то во мне изменилось. Реальность как бы потеряла власть надо мной. Физика уступила метафизике – меня жгут новые вопросы, ответы на них я буду искать всю мою жизнь.
Вернулся тогда из Лондона в Москву и – новая странность – ощутил безразличие. А что, если снова замуруют? А мне наплевать! Пусть замуровывают, мучают, унижают. Мне все равно. Все равно, где я. Все равно, какая новая гадина царствует теперь в Кремле. В моей душе – пепел. Я прогорел, как бикфордов шнур в мультфильме. В октябре снова съездил в Лондон. Опять один. Острую радость второй раз не испытал. Потому что жена все еще была у НИХ там заложником. И мать. И брат.
Отец Наташи уговорил самое высшее начальство СССР снять с меня опалу. Этот честный человек предложил себя в «гаранты возвращения Гаврилова» и преуспел. Мы с Наташей планировали дождаться разрешения поехать на гастроли вдвоем и остаться в Лондоне. Намеревались оттуда начать борьбу с КГБ за свободное передвижение по планете, мечтали доказать всем, и советским, и эмигрантам, что время невозвращенцев прошло. Алхимова мы в свои планы не посвятили. Это было единственным слабым пунктом нашей «комбинации». Нас мучила совесть. Единственным оправданием для нас служило то, что мы боролись не за «шоколадные конфетки и шампанское», а за выживание, за воздух для дыхания, хотели прорубить окно в мир для советских артистов, за которыми последовали бы и «простые советские люди». Надеялись все потом Наташиному отцу объяснить, попросить прощения и вместе порадоваться успеху. Первую часть задуманного нам удалось осуществить самим с помощью Наташиного отца, вторую часть – освобождение совков – осуществил великий человек Михаил Горбачев. Но свою лепту удалось внести и нам.
Итак, мы с Наташей в Варшаве. Aэропорт «Шопен». Шопен, оказывается, теперь аэропорт! Есть конфеты «Моцарт», туалетная бумага «Вагнер» (сам видел в семидесятых годах в Байройте, с нотками), пес-киногерой «Бетховен», водка «Чайковский», почему бы Шопену не стать аэропортом? Со взлетной полосой, ангарами, пассажирами и пунктами выдачи багажа. Прекрасно. Садимся в машину и сразу на вокзал. Оттуда поедем в Познань, где и начнется турне. Встречали нас посольские как ВИП-гостей. Опять я «знаменитость и гордость» Совдепии. Спасибо за доверие, дорогие товарищи! Только мне ваши восторги более не требуются. Потому что своим телом узнал, что за ними следует.
Бежим с Наташей к поезду, мечтаем остаться, наконец, вдвоем в купе-люкс. Спускаемся в переход, ведущий к перрону. А там – толпы людей. У всех глаза заплаканные. Почти все в черном. Что такое?
Не сразу до меня дошло, что сегодня третье ноября – день похорон священника Ежи Попелушко. Любимца народа, певца свободы и «Солидарности», проповедника братства любви и независимости. Агенты Службы безопасности МВД Польши зверски убили этого светлого человека. Наверняка с разрешения большого брата. Изуродованное тело бросили в водохранилище, где его нашли только через полторы недели. А сегодня состоялись похороны, в которых участвовало, как я потом узнал, четверть миллиона человек. Эти люди разъезжались теперь по домам.
Мы пробились на перрон. Везде люди. Черное, траурное, рыдающее море. Со страшным трудом втиснулись в поезд на Познань. Тамбуры забиты, в купе, рассчитанные на шестерых, набилось по пятнадцать человек. Некоторые забрались на крышу поезда. Все молчат. Говорю Наташе по-английски: «Ни слова на русском, идем в буфет, мне нехорошо, должен попить». Кое-как протискиваемся в соседний вагон. По дороге смотрю на поляков. В поезде едут почти только одни мужчины. У многих разорваны на груди рубашки. Какие лица! Глаза красные, лица темные, некоторые корчатся от гнева, другие подавлены горем, плачут. Многие сжимают судорожно нательные кресты на груди. Пальцы белые от напряжения. Кресты впились в кожу.
Я никогда не видел в СССР «массового выражения народной любви» к человеку. Любили ли русские кого-нибудь кроме Сталина, Ленина и прочих злодеев? Есть ли вообще у русских «народная душа»? Или на ее месте давным давно стоит тюремная параша?
В прежние времена такая демонстрация народной любви случилась только один раз – когда хоронили Михоэлса в 1948 году, которого убили советские герои-гэбисты – раздавили живого грузовиком. Тысячи людей стояли молча на январском московском морозе. И хотя были, наверное, среди них и неевреи – любовь к Михоэлсу и траур показал не русский, а еврейский народ.
Кого же любили обычные советские люди?
Только, пожалуй, Высоцкого. Он задел их нерв. Помню его похороны в олимпийской Москве. Вышли толпы людей хоронить Володю. Мне они тогда показались овцами, у которых в стаде самый громкий, самый хриплый баран помер. Наблюдал в детстве за курами у нас во дворе. Убъет кошка цыпленка, а курица наскочит в горе на трупик, лапками землю зароет, закудахчет, задергается, кажется – вот-вот умрет от разрыва сердца бедная птица. А через минуту уже не помнит горя и трупика цыпленка, все еще лежащего рядом, не замечает. Как похоже на наших соотечественников!
Тут, в Польше, было не так. На лицах было написано – нет, пане коммуняки, вам это убийство даром не пройдет! Не забудут поляки Ежи Попелушко, как советские хохлатки забывают своих мертвых. Чтобы не довелось польскому народу еще пережить – не забудут, не простят. Бесстрашный ксендз будет и мертвый вести свой народ к свободе!
Поезд летит к Познани. Сгущается мрак. Некоторые мужчины молятся истово. Другие лупят себя в грудь кулаками, рвут на груди рубашку…
– Езус Мария! Горе нам! Горе!
Ходят по поезду волнами гнев и рыдания.
Тут мое отравленное тело не выдержало, замордованная душа, казалось, захотела от мучительной боли из тела вырваться. Ведь я – русский, советский, меня сюда прислали убийцы, я их именем должен играть Шопена для поляков. Я убил!
У меня начался припадок падучей. Из последних сил прорываюсь в тамбур, разбрасываю по дороге в стороны здоровых мужиков. Перед тем как потерять сознание, успеваю дернуть стоп-кран. Визжат тормоза так, как будто Луна в Землю врезалась. Глаза режет фиолетовый свет…
Через несколько минут, а мне кажется, через годы – вижу смутно лицо моей Наташи. Мы почему-то не в поезде. Вокруг – деревья. Мы в осеннем лесу! Свежий воздух со свистом входит в легкие. Я закрываю глаза. И теряю сознание на руках у моей жены.
Очнулся я в консульском автомобиле. Консул совещался с врачом.
– Можно ли его везти на машине в Варшаву?
– Смотрите, он у Вас тяжеленький.
На врачебном жаргоне это значит – живым вряд ли доедет. А у меня гудело в голове – ууу-ууу, не видать нам теперь Лондона. Гастроли коту под хвост. Не выдержал я последней проверки. Срезался!
И те, кто вытаскивали меня из советского небытия, в раздражении от меня отвернутся.
Я лежал, скорчившись, на заднем сиденье лицом к спинке и молчал.
C-moll Op. 48 No. 1
Ноктюрн до минор – одно из самых мощных произведений Шопена. В музыкальном мире господствует мнение, что он написан под влиянием Листа и его венгерских мотивов. Мне кажется, что это заблуждение, связаное с некоторой ВНЕШНЕЙ ритмической схожестью пьесы Шопена с музыкой Листа. На самом же деле никакого глубинного сходства между ними нет.
Речь в пьесе Шопена идет не о Венгрии. И не о танцах. В ноктюрне до минор Шопен рельефно документирует свое горе, свою реакцию на подавление польского восстания русскими войсками в 1831 году. В боях с войсками Дибича и Паскевича погибли многие близкие друзья Шопена.
В первой части этого ноктюрна мы слышим голос композитора (в верхнем регистре). Шопен оплакивает своих людей. В нижнем регистре музыка имитирует звуки то отдаленных, то приближающихся пушечных залпов и взрывов снарядов. Сочетание этих двух музыкальных тем (рыдание и пушки) производит ошеломляющее впечатление. Слушатель присутствует в гуще сражения, он слышит траурные сетования Шопена и сопереживает ему.
Средняя часть этого ноктюрна могла бы стать польским гимном.
Эта музыка – страстный и гордый призыв к борьбе за свободу.