Текст книги "Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста."
Автор книги: Андрей Гаврилов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)
Румыния
Весной 1977 года – гастроли в Румынии. А у меня за день до отправления – температура, кашель, простуда. Что подумал бы в этой ситуации нормальный музыкант в нормальной стране? Надо лечиться. А что думает артист советский? ОНИ решат, что я специально не хочу ехать в социалистическую страну! Заподозрят в злостной нелояльности и вообще выпускать перестанут. До сих пор я ездил только в Польшу с Кондрашиным в 1975 году и на «Пражскую весну» в 1976. От остальных социалистических поездок удавалось отбрехаться без скандала. Температура, простуда? Ничего, не сдохну! Хоть раз в год надо «сосиски сраные» посещать. Зашел в Госконцерт, забрал у «заботливого» референта бумажки (на Вас лица нет!), откланялся и улетел в Бухарест. Румыния, так Румыния. Должно быть живописно. Хуже чем в совке все равно не бывает! Нет, бывает, и еще как.
Встретила меня высокая, отчаянно молодящаяся крашеная блондинка. Переводчица. Шляпка, белый плащ, перчатки. Нос крючком, губы – как черви, выражение лица – брезгливое, сардоническое.
– Здравствуйте, Андрей, меня зовут Нонна Фурман.
Рассказал потом в Москве Алику Слободянику о моей «переводчице». Алик вздрогнул и нахмурился.
– Эта твоя Фурман – самая ядовитая тамошняя стукачка и провокаторша.
Я был, кажется, единственным артистом, на которого Нонна не настучала.
Бухарест – красивый город. Зал «Атенеум», где мне предстояло сыграть 24 этюда Шопена, просто замечательный! Но отель! Развалина. Вода – с четырех до восьми. Электричество – с восьми до одиннадцати. Я от неожиданности открыл рот и так до конца гастролей его не закрывал.
Нонна наслаждалась моей реакцией. Ей вовсе не требовалось меня «провоцировать» на ругань в сторону диктатуры Чаушеску и на «очернение» социалистической действительности Румынии. Сама страна провоцировала более чем достаточно. Хочу, впрочем, подчеркнуть – не бедность и убогость поразили меня в Румынии, бедность была мне известна не понаслышке. Как и в СССР, больше всего поражало и возмущало несоответствие идеологической картины мира и реальности. Уровень жизни тогдашней Румынии был существенно ниже советского. А идеологический и «прямой» гнет клана Чаушеску – наоборот, выше и жестче брежневского.
Я проголодался. Нонна потащила меня на вокзал. Такие вокзалы я видел только в кино о войне. Кругом нищие. Закатывают глаза. Демонстрируют культяпы. Море цыган. Беспризорники попрошайничают. Инвалиды. Грязь, вонь, шум, гам. Черт меня дернул притащиться в этот ад, да еще с простудой! Нонна купила мне «гогоши» – нечто среднее между пончиком и хачапури. Я еле эти гогоши прожевал. Нонна осведомилась глумливо, понравилась ли мне румынская еда. Гогоши были так себе. Подарили мне дикую изжогу. Надо было репетировать и заниматься.
На мой концерт в Бухаресте пришла нарядная, интеллигентная, культурная публика. Откуда? Повзрослев, я понял, что духовная культура умирает не так быстро, как материальное благополучие. В середине семидесятых в Бухаресте еще жили старые, докоммунистические поколения, носители европейской культуры.
Диктатура и государственный идеологический гнет подчас стимулируют духовное развитие человека даже больше, чем свободное общество. Человек идет к Баху и Моцарту и погружается в их музыку для того, чтобы не слышать назойливого шума настоящего. К сожалению, возможности этой протестной культуры, или культуры отчужденных от реальности людей, невелики. Люди, как и металлы, устают. Устают жить, устают бороться. Задыхаются в своих нишах.
Концерт в Бухаресте получился на редкость удачный! В болезненном состоянии я играю лучше, чем в здоровом. Откуда эта странная аномалия? Сильная болезнь, конечно, не помогает играть, только разрушает. Не убивающая, а только мучающая нас, хворь заставляет серьезнее относиться к исполнению, концентрировать все силы, использовать душевные резервы, те самые, в которых хранятся тайные энергии, драгоценные лучи, святая святых творчества.
Я вел себя с Нонной подчеркнуто галантно, сахарно-вежливо. Я чувствовал, что этого требует каждая клеточка ее ядовитого, закомплексованного существа. Играть великосветскую даму в таких декорациях, на такой сцене было не только трудно, но и унизительно. Нонна боялась, что над ней жестоко насмеются. Этот страх порождал постоянную готовность к отпору и к мести. Отомстить Нонна могла только доносами.
Мы поехали с концертами по стране. Тимишоара, Тыргу-Муреш, Клуж, Байя Маре. Чудесная природа, красивые города, живописные улочки. И везде – бедность, разруха, грязь, цыгане, нищие, беспризорные дети, голод. А народ – красивый, породистый. Мне хотелось там в Румынии кричать во все горло: «Как же вы себя довели до такой жизни, люди?!» Но я ни разу не крикнул. Ни в Румынии, ни в совке. Отыграл свои гастроли. Расцеловался на прощание с Нонной, которая со мной явно расслабилась, не злобствовала, даже с красивыми дочками познакомила. И улетел в Москву.
Антон
Не верьте исполнителям и профессорам, утверждающим, что музыка такого-то композитора должна звучать так-то и так-то. Это снобизм. Кто знает, как должен звучать Бетховен? Он сам этого толком не знал! Изменял отношение к собственным вещам и играл их по-разному. А затем почти совсем оглох, стал слышать музыку искаженно и в этом состоянии наткнулся, как Колумб, на новый музыкальный континент, совершил удивительные открытия…
Антон Киреев стал моим другом на первом курсе консерватории. Худенький мальчик в толстых минусовых роговых очках. Большой лоб, нос картошкой, грустные карие глаза. Говорил он всегда немного в нос.
Антон имел красный диплом и поступил в консерваторию из Гнесинки без экзаменов. Консерваторию закончил тоже только на пятерки. Антону не нужно было готовить домашние задания или записывать за профессором на лекции – он обладал удивительной памятью и запоминал лекции целиком, почти дословно. Даже тогда, когда, казалось, их и не слушал. В 20 лет он знал все на свете. Есть такие люди – их знания приходят не из книг, даже не из личного опыта, а даются им свыше. Его блестящие способности и обширные знания не превратили его, однако, в педантичного консерваторского всезнайку, потому что он обладал чудесным чувством юмора и воспринимал самого себя критически и не без иронии.
Антон был мастером словесных игр. Говорил тихо, как бы про себя.
– Певица может быть голосистой, а певец может быть только голосатым или голосоватым, не правда ли, Андрей?
Антон придумал смешное слово для обозначения публики – «сторож». Сто рож. Это прижилось, после концертов мы спрашивали друг друга: «Ну как? Сторож в столице был хороший? Понимающий?»
Антон рано и неудачно женился на студентке, у них были маленькие дети, все они ютились в ужасной квартире, недалеко от консерватории. Антона любили и педагоги, и студенты. На рояле он играл очень своеобразно. Антон никогда никому не подражал и, кажется, даже не собирался у кого-то учиться. Его игра убеждала. Мне не нужно было с ним говорить. Мы часто молчали по нескольку часов и при этом интенсивно обменивались информацией и энергией на каком-то другом уровне бытия. Нечто подобное я испытывал в последующей жизни только с Рихтером. Излучение Славы было темным, разрушительным, вагнерианским. Антон излучал тепло и внимание к ближнему. Его аура походила на теплое, очень русское свечение души Петра Ильича Чайковского…
Я приезжал к Антону ночью, он вылезал из окна низкого второго этажа, и мы уезжали куда-нибудь подальше от Москвы. Катили по Ярославке, заезжали в маленький старинный городок и встречали там рассвет, любуясь куполами церквей и слушая предрассветное щебетание птиц. И его, и меня раздражали советские праздники, поэтому мы уезжали из Москвы ночью, перед всеми этими первомаями и великими октябрями. Сидели потом на кремлевской стене в Ростове Великом или в Суздале и смотрели жалкую и трогательную провинциальную демонстрацию. Девочки с обручами, мальчики с гантелями. Полуживые поддатые ветераны с медалями.
Однажды Антон спас нам обоим жизнь. После ночного побега из Москвы и долгого праздничного дня мы мчались в Москву на моих зеленых «Жигулях». Смертельно хотелось спать. И я заснул за рулем. Уронил голову на грудь. Антон заметил, что я еду по встречной полосе, и тут же мощно тряхнул меня и громко закричал. В последний момент я успел вырулить на нашу полосу.
У Антона было какое-то хроническое заболевание, о котором он никогда не говорил со мной. Ему приходилось часто ложиться в больницу. Если его палата была на первом этаже, я залезал к нему через окно. Когда он лежал выше, Антон спускал мне веревку или связанные простыни, а я прикреплял к ним трехлитровую банку с красным вином «Изабелла». Антон поднимал банку, и палата больше не скучала.
Когда ГБ наложило на меня свою тяжелую лапу, я стал реже встречаться с Антоном. Не хотел ставить семейного друга в опасное положение. Тяжкое это было время. Многие тогда как-то нелепо умерли. Другие бежали из совка, как от чумы.
Однажды, осенью 1981 года, мне позвонил один из наших общих с Антоном друзей – Дима Климов. Он сообщил мне, что Антон умер.
Простуда, жар, бронхит. Жена вызвала скорую. Врач вколол Антону антибиотик, на который у него была непереносимая аллергия. Он умер на игле у врача.
Моцарт
Многие мелодии Моцарта легко ложатся на слух и на отсутствие слуха. Много ли толпе надо?
А сцена провала в преисподнюю Дон Жуана оркестрована и воплощена так, как это только Мусоргскому могло бы в голову прийти, в белой горячке.
Моцарта мучило сомнение в себе. Власть имущие зачастую держали за дурака, считали его музыкальным болтуном, относились к нему, как к забавной погремушке. Моцарта не принимало и светское общество. Мария Терезия писала августейшему брату: «Не пускайте Моцартов на порог, они вульгарны, как цыгане!»
То, что в его музыке часто воспринимается как уверенность Моцарта в себе, было его маской, попыткой самоутверждения, протестом против унижения, борьбой за свое достоинство и место в обществе…
На него давили, а он демонстрировал уверенность и легкость там, где их вовсе не было.
Вслушайтесь в его фразы. Иногда он «забывает» о том, что надо протестовать и самоутверждаться, тогда Моцарт – настоящий, великий и трагичный.
Проявившийся в его лучших произведениях гений Моцарта невозможно охарактеризовать человеческими словами. К нему не подходят никакие человеческие эпитеты, он уводит нас в саму беспредельность, в невозможное и небывалое…
В этом он очень близок к Пушкину.
У Моцарта почти во всех произведениях есть бриллиантовые россыпи, но произведений-бриллиантов от первой до последней ноты – раз-два и обчелся. Чистый бриллиант – его концерт ре минор K.V.466.
Пушкин доонегинский тоже часто многословен и пуст. После Онегина Пушкин стал ровнее. Пушкин как бы повзрослел раньше Моцарта на одиннадцать лет. Моцарт достиг зрелости в период написания «Волшебной флейты» и «Реквиема». Перед смертью.
Пушкинскую прозу не превзошли по мастерству ни Толстой, ни Достоевский, ни Лермонтов, ни Гоголь. Плачу от «Капитанской дочки» и «Повестей Белкина».
Пушкин вкусный. Читаешь… Как будто золотое шампанское искрится в бокале. Такова же и музыка Моцарта. Эльфы.
Мертвецы в Георгиевском зале (семидесятилетие Брежнева)
Эмиграция. Россия многие века была дурой-самодурой, а теперь стала еще бандиткой и воровкой…
Раньше они были советскими паханами-номенклатурщиками, партийно-комсомольскими боссами, хряками-чиновниками, коррупционерами, гэбистами-душителями, генералами армии, циниками и профессиональными бездельниками, милиционерами, палачами и взяточниками… Почти все они саботировали стремления Горби очеловечить СССР. То, к чему стремился этот наш «великий крестьянин», их до смерти пугало. Главным их кошмаром было – потерять свои привилегии, лишиться государственной синекуры… Теперь наступило время их реванша. Отбросив, как змея, старую кожу, свои партийные книжки и ненужную им больше коммунистическую идеологию, сменив имидж, вампиры опять нашли свои ниши, присосались к природе и народному горлу. Обыдлевший и спившийся народ уже и не замечает, что с ним делают новые хозяева этой земли. Уехал оттуда? Правильно. Сохранил себя, жену и детей.
Приехал я утром в Кремль для рекогносцировки. Нужно было попробовать рояль и освоиться в новой обстановке. Припарковал свой «жигуль» по специальному разрешению около Манежа и побежал советской трусцой по морозу в Кремль. На входе показал пропуск. Гордо вытащил бумажку из внутреннего кармана болгарской дубленки. Забежал в роскошный Георгиевский зал, покрытый золотыми росписями на темы былой русской славы, поглазел на высоченный потолок, на стены. Глянул на помещение и… заржал. По залу ходили генералы в брюках с красными лампасами, в роскошных кителях с орденами и медалями. В руках они держали пластиковые опрыскиватели для цветов. С невыносимо серьезными минами, как будто делая важнейшее государственное дело, прыскали они в воздух некие кремлевские благовония. Выпятив свои нелегкие пуза. Кордебалет топтыгиных. Сдержать смех было невозможно.
Много лет спустя я вспомнил эту сцену, когда смотрел «Амаркорд» Феллини. Там, в сцене угощения принца местной красавицей Градиской, залу любви тоже «подготавливали» карикатурные генералы. Одетые в какие-то фантастические униформы, увенчанные гротескными головными уборами, в изящных сапогах, они выделывали какие-то генеральские неуклюжие па. Комично приседали, как бы разминаясь перед любовью, с бокалами шампанского в руках… Перед тем как покинуть залу, последний генерал грозит томному принцу многозначительно пальчиком… У Феллини все было задумано и исполнено как милая карикатура, пародия, шарж. Наши же, георгиевские курносые топтыгины, были серьезны и сосредоточены, как на экзамене, и, конечно, вовсе не понимали, насколько они смешны. Мерно трясли цацками на мундирах, как дворняжьи суки сосками. Дзинь-пшш, дзинь-пшш…
По залу слонялись артисты – гордость культуры Совка. Я узнал Цыгана и вечно рычащую, как реактивная турбина, певицу по кличке Ниловна. Прозвище это дали ей завистливые коллеги за ее горячую дружбу с Петром Нилычем Демичевым, тогдашним министром культуры, опущенным в министры из кандидатов в члены Политбюро.
Юморист Хазанов мыкался среди цензоров – они были озабочены тем, что ему можно говорить, а что нельзя. Хазанов делал тогда лишь свои первые шаги в коридорах власти; он сдавленно хихикал. По залу гулял и национальный русский Бас, нестерпимо серьезный господин. Бас с глубоким удовлетворением предвкушал скорое продвижение по карьерной лестнице.
В Георгиевский зал Большого Кремлевского дворца не пригласили пожирателей огня, женщин-змей, вращательниц обручей, жонглеров, актрисок, поющих сладкие песенки и обладающих соответствующими формами. Этот контингент щедро использовался для пикничков на загородных дачах и приемов иностранных гостей из братских стран. Не было в зале и обычных нимфеток в пачках, задранных до носиков, чтобы все снизу было видно. Помнится, я отводил глаза от этих накрахмаленных трусиков, обтягивавших фасолевидные детские задницы. Почему-то у этих бедных девочек и мальчиков, которых сотнями держали в помещениях за сценой Кремлевского дворца, ножки были в фиолетовых крапинках, что вызывало во мне особенную жалость.
Я попробовал инструмент – это был вполне сносный Стейнвей. Мне предстояло сыграть этюд Скрябина, и, неизбежный на таких мероприятиях и поэтому набивший оскомину, «революционный» этюд Шопена. Проверил акустику. Неплохая, по крайней мере не «бумкает», как это часто бывает в больших залах без мебели, не приспособленных для концертов. Поехал к себе на «Динамо» немного отдохнуть…
Вечером меня сразу провели на мое место. За большим Т-образным столом уже восседали члены Политбюро и ЦК КПСС. Главное начальство – на поперечной палочке, второй сорт – на ножке. Чуть в отдалении расположилась импровизированная сцена, высотой метра полтора, на которой стоял рояль. Стол для артистов стоял параллельно длинному столу и почти впритык к сцене. Охранники хоронились около стен и на глаза не лезли.
От ИХ лиц меня сразу стало мутить. Почти все начальники были маленького роста, сам Леонид, выступавший в программе «Время» эдаким крупным мужем, был на самом деле пузатым карапузом. Лица у всего партийного начальства были отвратительного цвета, с плохой, часто щербатой, кожей. Прокуренные, почерневшие, редко расставленные зубы были похожи на мелкие порченые кукурузные зерна. Одеты были начальники в импортные костюмы, подогнанные по их скверным фигурам. В центре стола торчал, как жердь, «аскет» Суслов, похожий на вурдалака с бледно-синюшным лицом. Рядом с начальниками сидели их жены. Почти все – толстые, туповатые «нюрки». Запомнилось выражение жадности на их заплывших жиром лицах. Маленькие свинячьи глазки.
Передо мной были преступники, каторжане, урки. Раньше я судил о них по развешанным везде портретам и по телевизионной картинке. Леонид Ильич посетил завод, дал там всем важные указания. Вручил ордена и медали руководителям братских социалистических стран. Брежнев представлялся многим добрым русским медведем. Всепонимающим дядей Леней. Все мы были овцами, которым государственная машина изо дня в день навязывала положительный, незлобивый образ волка. Мы жили в непрекращающемся оптическом обмане, в мираже. Примерно также, как громадное большинство живет и сейчас. И всегда…
На НИХ невозможно было смотреть тогда, в Георгиевском зале. Несмотря на то, что почти все они были еще живчики, бегали и ржали, мне показалось, что это мертвецы, вышедшие из могил покуролесить и побалагурить на именинах своего атамана-мертвеца. А после банкета и концерта все они отправятся обратно на кладбища, в свои сырые склепы, к червям.
И вот, сидим мы за своим, артистическим, столом. Вокруг нас – свиные рыла, вурдалаки в костюмах и свиноматки в пестрых платьицах. Тосты, кряхтенье, хрюканье, звон хрусталя. Время от времени по сигналу человека в штатском кто-то из нас поднимается и восходит на сцену-эшафот. По очереди орут певцы. Блеет Цыган. Басит Бас. Оторала и Ниловна. ИМ нравится. Я отстрелял свои этюды. ОНИ слушали, даже не чавкали. Волшебная сила искусства. Для НИХ главное – громко и «с чувством»! А у интеллигентной советской публики – ровно наоборот. Играть надо тихо и прохладно. Меланхолично-отрешенно и без сентимента.
Вот пошел на сцену Хазанов. Совсем, бедный, стушевался, ничего от его репризы не осталось, только его блеющий голос. Изображал придурка со знанием дела. ИМ и это понравилось. Приятно смотреть на придуривающегося артиста, изнуренного подобострастием. Отрадно наблюдать за гримасами униженного совка.
Несмотря на высокое положение этих гусей, выгибающих свои короткие жирные шеи от важности, их, казалось, терзали мучительные комплексы. Понимали ли ОНИ, что вся их шайка состоит из уродов, подонков, бандитов? Властители половины земного шара. Замордованной, больной половины. Мне кажется – да, понимали тогда, и их нынешние наследники сейчас понимают. Оттого и злятся бешено на гордых, независимых и свободных людей.
Я жадно следил за разыгрывающимся передо мной в кремлевском цирке экзотическим действом. Меня окружали редкостные создания природы. Чудовища. В то время, когда Хазанов мучился на сцене, я стал невольным участником немой сценки, которая меня насмешила и сконфузила. Напротив меня, на ножке буквы «Т», сидела какая-то тетка невероятных размеров в пестром кокетливом платьице. Платье это, хоть и было из очень дорогого крепдешина, но выглядело деревенской ситцевой пеструхой. Эта тетка в платье стала манить меня пальчиком и кокетливо кивать мне своей большой головой с малюсенькими глазками. Ну и дела, подумал я, чья-то очень ответственная жена зовет меня совершенно недвусмысленно. Что делать? Встаю, озираюсь. Кивание усиливаются. От стены отделяется какой-то детина. Детина смотрит на меня, делает страшное лицо и вертит башкой от плеча к плечу, это означает – нет-нет-нет, ни-за-что. Сажусь опять на свое место, а эта чертова тетка кивает еще сильней и пальчиком манит, проявляя явные признаки раздражения. Я опять встаю, детина с рожей посылает мне знак – нет-нет-нет. Опять сажусь. А тетка опять кивает и манит. Черт побери! Решаю – сидеть, как ни в чем не бывало. Задираю голову вверх и изображаю усталость после выступления.
Так и просидел чуть не час. Пока Хазанов не толкнул меня в бок. Я осмотрелся. Какой-то мужик в темном костюме (прокуренные чернокукурузные зубы, порочное лицо, сухая кожа, мертвые глаза) беседует с артистами. Жестикулирует Цыган, токует, как глухарь, Ниловна, гудит с подобострастной улыбкой невозмутимый Бас. Хазанов меня просветил, рассказал, что мужик в черном костюме – это большая шишка, завотделом культуры ЦК, товарищ Кауро. С ним можно решить самые различные вопросы. Можно у него попросить машину, квартиру, прописку для родственников, звание, хоть гертруду (так называли тогда звание героя социалистического труда) – все, о чем мог мечтать совок, вознесенный на кремлевские небеса славы!
Товарищ Кауро присел и около меня. Я инстинктивно поджал колени и отодвинулся. Он интимно приблизился, дыхнул на меня цековской вонищей и сказал: «Добрый вечер, Андрей, позвольте выразить благодарность от имени ЦК за ваше выступление. Как Вы смотрите на то, чтобы совет министров рассмотрел вопрос о выделении Вам концертного рояля «Стейнвей?»
Надо ли тут говорить, что я мечтал о «Стейнвейе», у меня тогда был один старенький трофейный «Бехштейн». Отвечаю автоматически, будто и не я, а кто-то другой: «Огромное спасибо, у меня есть два отличных инструмента, и я совершенно ими удовлетворен».
Кажется, товарищ Кауро остался моим ответом доволен: «Ну еще раз благодарю Вас и, если что, обращайтесь к нам. Сейчас артистов будет благодарить Политбюро и лично…»
Мы встали рядком, члены Политбюро поднялись из-за своего стола и гуськом подошли к артистам. Любезно калякали, жали руки. Леня потрепал меня по шевелюре и поставил мне засос на правой щеке. Пококетничал с Хазановым на сортирную тему (это была единственная разрешенная ему реприза – об описавшемся придурке). Леня был бодр, весел и весьма гламурен. После рукопожатий и целований банда удалилась, за ними поспешили люди в черном из стен. Торжество кончилось.