Текст книги "Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста."
Автор книги: Андрей Гаврилов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
Новое ковровое покрытие
В 1981 году Рихтер часто срывался. Это был год, когда многое в нем умирало, чувства превращались в привычки. Мучительное ощущение своего бессилия перед советской машиной, заложником которой он стал, став культурным символом СССР, героем социалистического труда, обладателем специальной квартиры со студией для работы, построенной по специальному указанию Политбюро, было острым как никогда, даже острее, чем во времена Сталина, когда он боролся, отвоевывал право на жизнь. Теперь же, достигнув высшего положения в культурной иерархии СССР, он чувствовал себя заключенным в золотой клетке, в которой не было возможностей для развития его еще могучей натуры. Это был «тупик исполнения материальных желаний», в который он загнал себя сам. С этого времени начинается его умирание как личности, музыканта, человека.
Я чувствовал себя заживо похороненным унтерменшем. Стал пожизненно невыездным по решению правительства в 1979 году, а к 1981 году обрел черты политического врага, подлежащего уничтожению. Слава знал, чем ему грозит дружба со мной. Просто невыездного – еще можно было держать в друзьях, но политического диссидента, в которого меня превратила андроповская карательная машина, терпеть рядом было невыносимо. Рихтер попытался «раскачать ситуацию», бросил последний пробный камень – договорился на свой страх и риск в ГДР с тамошним госконцертом о наших совместных выступлениях в разных городах восточной Германии, так или иначе связанных с именами Генделя и Баха. Это был хорошо выверенный ход. ГДР была абсолютно лояльна СССР. Гедеэровский госконцерт во главе с некой фрау Гонда был средоточием осведомителей и шпионов Москвы. И тем не менее руководители коммунистического СССР тянули с ответом.
Время гастролей, «организованных Рихтером», приближалось. До первого концерта оставалось около недели, я вяло готовился, мне не хотелось выступать, даже при благоприятном решении вопроса о выезде. Рихтер находился в это время в ФРГ и бушевал там как мог. Использовал свои частные каналы. Это был последний бунт Славы. На него никто не обратил внимания. Тогда к делу подключилась Нина Дорлиак. Отправилась по единственному правильному адресу – к товарищу Суслову. Идти к Андропову или Брежневу было бессмысленно, так как они и были моими гонителями, обращаться действительно стоило к влиятельному идеологу коммунизма, который мог бы убедить своих сотоварищей в полной безопасности мероприятия и полезности успокоения «нашего товарища» Рихтера. Вернулась от «Михал Андреевича» Нина Львовна с положительным решением. С тяжелым вздохом опускаясь на стул в прихожей, она категорическим тоном заявила мне: «Я Славочке сказала, что это в последний раз!»
Славе она дала ясно понять, что если Слава начнет роптать, то она сейчас же соберет чемодан и уедет к родственникам в Петербург. Нина Львовна шутить не любила. Рихтер знал, что без нее превратится в бомжа. Дорлиак обладала абсолютной властью над Славой, в ее руках находились нити управления его жизнью. Она контролировала все: его передвижения, гастроли, его благосостояние и здоровье. Без Дорлиак Рихтер превращался в бесправного мальчика Славу, который получил когда-то прописку в Москве. За долгие годы совместной жизни со своей стальной леди Рихтер многократно пытался отстоять что-то свое, что-то, не совпадающее с линией его несентиментальной гражданской супруги. Но каждый раз безоговорочно капитулировал. Рихтер сознавал, что все свои материальные блага он имеет благодаря неустанным трудам и великим политическим талантам своей сожительницы. Ссора с Дорлиак отняла бы у него то, главное, ради чего эти ужасные жертвы были принесены – возможность заниматься музыкой, ни на что не отвлекаясь, не заботясь о добывании хлеба насущного. Дорлиак защищала Рихтера, как Чернобыльский саркофаг, от любого внешнего раздражителя. В этом и был смысл их альянса. Разрушить его – означало для Рихтера погубить себя. Но и жить в ее тисках было танталовой мукой для несчастного Мефисто. Хрестоматийная ситуация для человека искусства, создавшего оптимальные условия для своего творчества, но потерявшего себя.
После положительного решения «товарищей из Политбюро и лично Михал Андреича», меня быстро усадили в самолет, прилепив ко мне стукача в очках минус десять; его белесые глаза неотступно следили за каждым моим движением. Весь он был какой-то белесый, мятый и нечистый. Прибыли в город Халле, туда, где родился Гендель, где крестился Лютер, где у церкви, в которой крестили Генделя, почему-то стоит старинный бронзовый памятник ему от «благодарных англичан». Переночевали в гостинице; на следующий день должен был появиться Рихтер, закончивший гастроли в западной Европе и путешествующий, как всегда, на автомобиле. В назначенный час я спустился в лобби, а за мной и мой сурок в своем мятом, нечистом костюме, очках минус десять, со своей белесой рожей. Хлопнула дверь, и вошел Слава – большой, шумный, активный (в СССР он был на людях другим). Одет он был в свою любимую форму – темно-синий пиджак с золотыми пуговицами и серые брюки. Мы обнялись под настороженными взглядами моего уродца и нескольких гедеэровских его клонов, в том числе и фрау Гонды, сопровождавшей маэстро. Славе стало неуютно и он, еще играя роль бодрячка, кинул взгляд на рекламную фотографию гостиничной сауны, на которой замерла в банном блаженстве беловолосая немка довольно крепкого сложения, и спросил по-немецки: «Это что же, мы все еще в ФРГ?» Гедеэровские сурки отозвались гнилым подобострастным смехом. Скрытый смысл замечания Славы был мне понятен – Рихтер нашел ситуацию жалкой и мерзкой и даже разразился по-147литическим сарказмом. Неслыханно! Нельзя забывать, что одной из главных черт официального имиджа маэстро Рихтера была его общеизвестная юродивая аполитичность. Он притворялся, что не знает, что такое ЦК КПСС, Политбюро, КГБ, не понимает, какая разница между Востоком и Западом. Его шутка по поводу голой немки на картинке была проявлением его затаенного гнева, который он не мог или не хотел больше скрывать.
Это наше турне было грустным и нелепым. Мы оба знали, что оно последнее. Наши горячие разговоры об искусстве, истории, литературе, о сексе и Бог знает еще о чем, были всего лишь прикрытием, намеренным отвлечением от темы, нас по-настоящему волнующей. Мы не хотели говорить о конце большой жизни Славы. Не хотели говорить и о моем положении. Слава держался лучше меня, концентрировался на концертах, внимательно изучал документы и предметы эпохи Баха и Генделя. Я лишь изредко отвлекался от печальных мыслей, часто улыбался без причины или невпопад кивал головой. Мерзкий соглядатай отходил от нас только, если Рихтер хлопал дверью перед его носом. Мы уединялись в номере Славы, чтобы хотя бы немного поговорить без всевидящего белесого ока и всеслышащего уха большого советского брата.
Приехали в Берлин. И тут тоже играли плохо, мертво. Неестественная, наперекор действительности, приподнятость Славы, тяготила своей беспомощностью. Берлинский «Аполлозал» был только что отреставрирован и покрыт новым ковровым покрытием.
Мы со Славой за кулисами, перед выходом на сцену. Зал затих. И тут вдруг происходит что-то совершенно дикое – некий гаденький человечек, в дешевом сером костюме, шепелявый и настырный, хватает Славу за полу пиджака и бормочет что-то ему в ухо. Случись такое в СССР, наш герой соцтруда отказался бы от концертов на год, или впал бы всем назло в бесконечную глубокую депрессию. Я слышу, что шепчет, брызгая слюной, гаденький человечек.
– Я с-советник по культуре при с-советс-с-ском пос-сольстве, меня з-з-зовут товарис-сь З-зукастый, отсень приятно поз-знакомитьса.
Слава дрожит от гнева, но покорно выслушивает до конца эту тираду. Какое чудовищное унижение! Но Слава не дал Жукастому по зубам, а по многолетней советской привычке поджал хвост…
Жукастый направился в зал…
Рихтер трясет брезгливо рукой, за которую его придерживал товарищ советник, как будто смахивая с нее следы его прикосновения. По всему его телу проходит судорога отвращения. Мы выходим, наконец, на сцену. Первому играть мне. Слава переворачивает странички. До нас доносится навязчивый неприятный запах нового коврового покрытия. Сели, Слава поставил ноты на пюпитр. Я замечаю в его глазах опасный блеск, штормовые барашки, предвещающие извержение долго сдерживаемого гнева. Начинаю свою сюиту. Слава, переворачивая первую страницу, наклоняется к моему уху и шепчет: «Знаете, чем пахнет этот ковер?»
Я продолжаю играть, но бросаю вопросительный взгляд в его сторону. И тут Слава громко и внятно говорит: «Не-мы-тым ху-ем!»
Титан
Некоторые произведения Шуберта получались у Рихтера хорошо. Потому что Рихтер тосковал. Его терзала печаль. Всю жизнь он думал об уходе, о прощании с землей и ее радостями. Ни в какое бессмертие он не верил. Он слезно прощается с миром живых, потому что не будет его там больше, его, гениального Славочки Рихтера. Не будет там ни его большого сильного тела, ни его музыки. Тут разгадка его Шуберта. В его музыке Слава находил форму для своей тоски. И играл ее превосходно. Но там, где Шуберт требует тепла, человечности, самоотдачи и любви, Рихтер-исполнитель бил по клавишам, рубил… Вылезал из музыки своим активным гуттаперчевым нутром…
Хотя я пять лет близко дружил с Рихтером, об интимной стороне его жизни я знаю мало.
Слава относился к сексу очень возвышенно, а жил только с полупроститутами или со взбалмошными, непонятными людьми из артистической среды на Западе; я не мог понять, кто они такие – би или не би, гомо – не гомо. Полупомешанные экстремистки-гелфрендихи постоянно встревали между ним и его долговременным возлюбленным, актером, который был то гей, то не гей – гнилая евробогема. Слава мне показывал его фотографии, которые хранил дома, на Бронной – это был красивый, атлетически сложенный, молодой человек. Не мускулистый Геракл, скорее Аполлон с мягкими совершенными формами.
Конечно, вокруг Славы вечно крутились «мальчики-энтузиасты» разных возрастов, готовые его всесторонне ублажать. Норовили прилипнуть. А Слава искал любовь, а не секс. Постоянных, длительных связей в его кочевой жизни было мало – две-три за всю жизнь.
Слава, по его словам, не принадлежал к той части геев, которые ненавидят женщин.
– Нет, Андрей, напротив, мне очень нравятся женщины, и их сущность, и их тела, но я отдаю предпочтение мужским отношениям.
Помню, незадолго до нашего расставания навсегда, Слава пошел со мной в Пергамский музей в Берлине. Там он попросил меня закрыть глаза и, держа под руку, провел к месту, с которого одновременно видны «Ворота Иштар» и подводящую к ним в древнем Вавилоне «Дорогу процессий». Я открыл глаза и ахнул. Слава все сделал как настоящий режиссер, не позволил впечатлению размазаться. Показал перспективу потрясающей Дороги и, резко повернув меня за плечи, ошарашил чернильно-синими Воротами Иштар, которые греки называли Воротами Семирамиды.
Высокие стены ворот были покрыты пронзительно-голубой глазурью. Такой чувственной, сверкающей, переливающейся мне представлялась пряная вавилонская ночь, под покровом которой совершались посвященные Иштар, этой люциферической Астарте, оргиастические мистерии. Из голубого кафельного поля выступали монументальные барельефы мифологических зверей: львов Иштар, драконов-сиррушей верховного божества Мардука и быков-туров Адада, могущественного Бога грозы и ветра. Помню, меня поразили агрессивно поднятые хвосты у сиррушей и щерящиеся зубастые пасти почти белых львов. В древнем Вавилоне за Воротами Иштар возвышался гигантский ступенчатый Зиккурат – Вавилонская башня.
Тогда, стоя рядом с безмолвным Славой в музее, я понял еще одну, быть может главную жизненную составляющую Рихтера – он представился мне львом, драконом, быком, башней, Зиккуратом. Не в брежневской Москве он должен был жить, а в космическом Вавилоне, рядом с царем Навуходоносором. Затем мы прошли к Пергамскому Алтарю. Мраморные греческие скульптуры показались мне бледными после цветного пиршества монументальных вавилонян! Как бы было интересно хоть раз взглянуть на них – в их оригинальном, ярко раскрашенном, виде. Слава надолго ушел в себя. Он созерцал неповторимые по силе экспрессии мужские фигуры сражающихся богов и титанов. И я тоже невольно залюбовался фризом. На стене против лестницы я нашел торс гиганта, повернутого спиной к зрителю. Удивительно мощно разработанная рельефная мускулатура, стройные бедра и круглая упругая задница – все свидетельствовало о мастерстве скульптора, излучало особую, трагическую силу эллинистического времени, чем-то схожего с нашей паршивой эпохой…
– Ничего попка, да? – Сказал заметивший мое восхищение Слава, сознательно снижая разговор, чтобы не портить красоту обессмыслившимися словами.
В который уже раз я подумал, что его истинное место не за роялем во Дворце съездов, а там, в античном мире мифов, среди титанов и богов. Его пленяла красота, сила и брутальная жестокость античности. Он охотно рассказывал мне о том, как именно боги при поддержке Диониса и Геракла убивали титанов. Как они их протыкали отравленными стрелами, лупили молниями, дырявили раскаленным железом и сдирали с них кожу.
Была ли эта тяга к жестокости тайной его сексуальности или прихотливой причудой гения, скучающего и терзающегося в своей «куриной» советской экзистенции, презирающего нашу «безъяйцевую, пресную цивилизацию», где он сам себе казался «беспомощным кроликом» и в которой ему приходилось играть роль блаженного юродивого пианиста, героя социалистического труда?
Иногда Рихтер взрывался – из него как будто вылетали протуберанцы бешеного гнева. Казалось – вовсе без повода. Повод, однако, был – ему, мощному античному здоровяку-титану, обладающему жестким, как меч, жизненным стержнем, ему, которому следовало сражаться в Колизее с такими же, как он, гладиаторами, или сидеть на трибуне императором, ему было тошно играть в реальной жизни какую-то «сопливую советскую тетеньку».
Ему хотелось быть любимым таким же духовным гладиатором, как он сам. Настоящего спутника жизни, достойного его сексуального и духовного партнера, он, по-видимому, так и не нашел. Возможно, он усмотрел его во мне, но я любил моих милых женщин.
К концу жизни Рихтер опустился, снимал в Совке швейцаров-мальчиков «по три рубля штука».
Жалко его ужасно. Он не ко времени пришел. На две тысячи лет позже своей настоящей эпохи или неизвестно насколько раньше.
Некоторые журналисты неоднократно бросали мне в лицо вопрос (ожидая, видимо, что я покраснею, а они об этом с удовольствием напишут в своих желтеньких газетках): «Были ли Вы любовником Святослава Рихтера?»
Отвечаю еще раз – нет, не был. В наших отношениях никогда не было секса, хотя оба мы были так сильно сексуально «заряжены», что это передавалось от нас окружающим. Один, особо наглый, интервьюер (из какой-то правой итальянской газеты) спросил меня еще более приземленно – не приставал ли Рихтер ко мне, не хотел ли хотя бы «Безво оrа1е». В свое оправдание этот человек заметил мне, что ему показался чересчур интимным поцелуй Рихтера и Гаврилова при расставании после совместного генделевского концерта во Франции.
Рихтер никогда не приставал ко мне, как это пытаются делать мелкотравчатые активные геи. Слава был гордый человек. Он надеялся до последнего дня нашего знакомства, что я сам дойду до «высшей мудрости» (его слова). Говорил мне эдаким снисходительно-пророческим тоном: «Я убежден, что после сорока Вы станете гомосексуалистом!»
И ждал этого с плохо скрываемым нетерпением. Никакой «чрезмерной интимности» в нашем прощальном поцелуе не было – оба дурака валяли. Рихтер очень любил «представляться» кем-то и чем-то, чем он не был и не собирался быть. Актерство и желание дурачиться на грани хулиганства были неотъемлемыми его качествами. Дурачил он больше всего, конечно, совковую публику. Иногда свирепел и откровенно издевался. Бросал на концертах в лицо подносимые ему цветы, особенно, если они были ему не по вкусу или были завернуты в целлофан. Бедные, ничего не понимающие, гражданки и товарищи отшатывались от него в ужасе. Рихтер убегал с концертов через черный ход, когда распаленная публика мечтала о бисах. А он назло их не играл. Срывал концерты без всяких причин и никому ничего не говорил, прятался – публика его в зале ждет, а он дома со мной чаи распивает с красным вином и никакими угрызениями совести не мучается.
Слава любил дурачить французов. Начнет, бывало, козлом прыгать или ходить на сцене по-балетному и попой вертеть или, как со мной тогда во Франции, изображать гламурно-интимные отношения, которых и в помине не было. Французская публика легко покупалась на подобное ерничание…
Где-то за 15 лет до смерти Рихтер вдруг «сломался».
Ему стало – «все равно». И тогда он, по-немецки расчетливо, волевым образом, завязал с сексом, чтобы оставалось больше времени и энергии для рояля.
– Знаете, Андрей, мне осталось немного, и я не хочу больше тратить и силы и время на эту ерунду. Ну да, все, шлюсс, надоело!
И тут же, в тот же месяц, он стал хуже играть. И так больше на свой прежний уровень не вышел. Хотя потом еще несколько раз возобновлял сексуальную жизнь, но как бы искусственно и без вдохновения…
Тово-с
Реже всего в наших долгих разговорах со Славой мы говорили на религиозные темы.
Меня крестили в шестилетнем возрасте. В нашей семье верила только мать, ей даже бывали знамения, которые, как это ни странно, сбывались. Меня то тянуло к церкви, то отвращало от нее. Жизнь концертанта – светская жизнь. Мы похожи на спортсменов, на публичных девок – не до религии тут. И ремесло заедает. И общество. Хотя, конечно, и в нашем цеху есть шибко религиозные люди, зачастую смешные и юродивые.
Когда у меня очень верующая подружка завелась, я вообще религию возненавидел. Она изнуряла себя постами, падала с голодухи в обморок, бегала со свечками «на канун» и записочками «за здравие» и «на помин души». Каялась, причащалась, совещалась с «батюшкой» об интимных делах. Надевала платок, ужасно серьезничала, наставляла меня, целовала иконы и плакала от умиления перед гробами со старыми костями, исходила изуверством. А я любил ее здоровой, веселой и скептически настроенной, какой она и была на самом деле, если бы не попы, не посты и не вся эта дурь перед Пасхой да Рождеством.
И Слава, и я любили русские церкви. Слава хорошо знал многие знаменитые русские монастыри и храмы. Зайдем, бывало, зимой в Белого Николу на очень Комсомольском проспекте, оба большие, в шубах. Перекрестится Слава, как медведь, обоим смешно. Музыку любили слушать на Троицу. Два хора перекликаются. Красота, веселая удаль! В этот день наша мрачная византийская церковь вся в листочках зеленых, веточках живых. А то всегда мрак да печаль. Только однажды Слава высказался откровенно на божественные темы. Говорил сравнительно долго, что ему было не свойственно. Зашла у нас речь о поэзии. Слава говорит: «Знаете, Андрей, я поэзии вообще не понимаю, не по-ни-ма-ю! Только Пушкин – там да, все понятно и гениально! А всех остальных – нет, они мне как-то и непонятны, и не нужны».
– Но ведь музыка тесно связана с поэзией!
– Не знаю, мне кажется музыка, гораздо больше всего остального, похожа на театр. Почти каждое музыкальное произведение – это немножко театр, а выступление артиста на публике – заведомо.
– А религия, мессианства всякие, эсхатологии, наш Скрябин, Петр Ильич.
– Ах, да, Петр Ильич…
Тут Слава процитировал свое двустишие о Чайковском:
Петр Ильич любил слугу,
Но об этом ни гу-гу.
Он очень любил нарочито дурацкие двустишия. Часто декламировал мне свои перлы:
Старый Павлов был жесток.
Он собачкам делал шок.
У Малявина был толст
Красок слой, что клал на холст.
Не были чужды ему и политические сарказмы, в полном противоречии с «официальным имиджем» отрешенного от жизни артиста-отшельника:
Гитлер, Геринг, Геббельс, Гесс,
Не заслуживают месс.
«Тихий Дон» украден был,
Автор Шолоховым слыл
O Владимире Ашкенази:
Где же Вова столько лет,
Вовы не было и нет!
Однажды Рихтер попытался родить дурацкое двустишие о нееврействе Тарковского и сочинил первую строчку:
А Тарковский, коль еврей.
Дальше не получалось. Я ему помог:
Так не был бы он Андрей!
– Точно, – воскликнул Слава, и потом часто повторял это двустишие по поводу и без.
– Скрябин, ну да, там больше этого всего, как в Вашей сонате, дамочки там разные, с папиросками.
Слава комично изобразил «нервных эротичных дам», покуривающих «опасные» папироски. После моего концерта в Туре Слава иначе как «Ваша» четвертую сонату Скрябина не называл. Я в четвертой сонате дамочек и папиросок не видел. Мне представлялись в начале сонаты падающие в каких-то «эротических изнеможениях» золотые звезды. По мере безумного ускорения музыки они заполняли солнечными протуберанцами ослепительно сияющий светло-синий космос. Экстатически бурлящий в коде.
– Юдина, вот, была религиозна, и это в ее музыке чувствуется, делает ее убедительной, даже если она и играет все шиворот-навыворот!
– Ну Юдина-то была совсем тово-с.
Слава любил это выражение и часто так называл людей, казавшихся ему безнадежными идиотами, каковых среди музыкантов было много. Тово-с.
Он поморщился чуть-чуть брезгливо и продолжил говорить со своим плавающим немецким акцентом.
– Религия, Бог… Да ну. Что это за штука такая? Сколько раз я хотел верить, а я бы мог, со всей страстью! Но как верить-то, когда никаких подтверждений! Даже никаких знаков! Сколько раз я молился горячо и просил контакта. Дай знак, прокукуй кукушкой семь раз, постучи стуком в потолок или стену, прогреми громом вот сейчас, когда я Тебя прошу! Никогда, ни-ког-да. Одно малюсенькое доказательство – и я бы верил так, как и подвижникам не снилось! А так, ну как верить, когда Он вечно молчит?! Что верь, что не верь – молчит! Ну и махнул я на это все рукой. Нет так нет! В кого верить, когда никого нет? Черт хоть различим, ну там в поступках, в злодействах. Тогда я за черта.
Я шел от него домой тогда морозным вечером через Никитские во – рота. Снежок тонкий с сине-черных небес сыпался. Чистый Скрябин. Так было благодатно, что и никаких ответов не требовалось. Вот он, главный ответ – дышать, идти, смотреть, любить, играть на рояле. Какое счастье! Рай земной. Как же мог Рихтер, всю жизнь проведши между ответами Бога – между Шопеном, Равелем, Гайдном, Рахманиновым – этих ответов не увидеть, этих знаков не понять. И ведь чего захотел? Чтобы ему Господь, как кукушка, кукукал и, как Жучка в цирке, лаял. По заказу лауреата сталинской премии Рихтера. А не вышло, так и губки надул.
Почему-то особенно я его любил именно тогда, когда убеждался, какой же он непроходимый болван. Какой тово-с!