Текст книги "Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста."
Автор книги: Андрей Гаврилов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)
Космонавт
Достоевский. Возьми в руки Карамазовых, открой «Легенду о великом инквизиторе». На сто лет задумаешься…
Язык у Достоевского нарочно корявый, ухабистый, не текучий как у Толстого и не изящный-красивенький, как у Тургенева. Потому что Достоевский не описывает реальность, а создает ее, вводит в нее читателя, помогает достичь экстатического, безумного, пограничного состояния. Для достижения этого необходимо потрясти читателя на словесных ухабах…
В этом состоянии читатель свободен от оков обыденной жизни, от рациональных мотиваций. Он вместе с автором попадает в «падучее» пространство озарения, откровение нового евангелиста – Достоевского… Неземные, нечеловеческие свойства и законы этого мира позволяют ему испытать на себе, ощутить своим духовным телом боль жертвы и сладострастие садиста, ужас убийцы и горечь уличающего его праведника, побывать и чертом, и Богом, и Распятым, и Вечным жидом, и монахом, и мещанином, и ««святой проституткой», и юродивым. Жаль, что мало кто умеет читать…
Я обычно колеса на «мерседесе» не менял. Потому что у меня была специальная всесезонная резина. В январе 1982 года Москву так плотно завалило снегом, что пришлось мне колеса все-таки поменять. Я поехал на знаменитую седьмую станцию в конце проспекта Мира. Станция обслуживала дипкорпус и всю московскую элиту, гордо разъезжающую на иномарках, и была, разумеется, полна гэбэшниками, как червивый гриб – червями.
Избалованных механиков этой станции регулярно консультировали немецкие специалисты. Они были мастерами своего дела и драли со своих клиентов деньги не по-штутгартски. Мне повезло. Я дружил с Пашей Ивановым, который работал на этой блатной станции кладовщиком. Судьба Паши была трагична. Его возлюбленная насмерть задавила человека, Паша взял вину на себя, сказал, что это он был за рулем. Его осудили. Паша долго сидел в тюрьме, а когда вернулся в жизнь, подруги его и след простыл. Кроме Паши я знал нескольких работавших на станции этнических немцев. Это были хорошие надежные люди. Уже несколько лет они ожидали от советских властей разрешения на выезд в ФРГ. Мы прекрасно понимали друг друга – и с Пашей, и с немцами; мой «мерседес» всегда был на ходу, поездки на станцию были для меня приятным развлечением.
Приехал на станцию, сразу вспомнил Володю Высоцкого, которого тут часто встречал раньше, подтянутого, крепкого, в джинсах в обтяжку, в сапожках на каблучках, в короткой кожаной куртке. Несмотря на малый рост, Высоцкий всегда выделялся в толпе. Вокруг него всегда стояли поклонники-механики, известные станционные шакалы-вымогатели. Я всегда жалел Володю, потому что его на станции беззастенчиво «раздевали». Володина гордость, светло-зеленый «мерс», купленный Мариной, сиротливо стоял рядом с владельцем, который вечно бил его о другие машины или различные препятствия, коварно поджидающие автолюбителя на нелегких московских улицах.
Для того, чтобы поменять колеса, мне не надо было беспокоить моих друзей. Я отдал машину первому попавшемуся работнику станции, а сам пошел поболтать с Пашей. Через полчаса я получил свою машину, оснащенную тяжеленными зимними колесами, и рванул в сторону проспекта Мира. С неба падали неправдоподобно большие снежинки, как в сцене дуэли Евгения Онегина в Большом театре, я слегка задумался, залюбовавшись метелью, проскочил поворот и оказался у эстакады. Вывернул на Рижскую над железнодорожным полотном, крепко газанул и вдруг полетел…
Как в американских мультфильмах. Герой летит высоко-высоко над землей, смотрит в пространство круглыми глупыми глазами и не понимает, что происходит. Лечу я, лечу и вижу метрах в пятидесяти от меня в вышине царственно проплывающий неопознанный летающий объект, почему-то до боли мне знакомый. Потом другой. Не сразу догадываюсь, что это мои колеса выходят на околоземную орбиту. Шок был настолько силен, что я и сейчас не могу с уверенностью сказать, сделала ли моя машина в воздухе сальто. Летел я высоко и, как мне тогда казалось, очень долго. Приземлился я, к счастью, довольно мягко и сразу на все четыре точки. Пощупал себя – вроде живой. Вылез. Поглядел на мой мерс. Машина стояла на четырех дисках, колес не было. Ко мне стали подходить свидетели моего полета.
– Жив? Ну ты и летел, мать твою! Космонавт!
Народ смеялся. И я тоже засмеялся. Все живы, никого не задел, даже «мерс» вроде не поврежден. Мне помогли найти разлетевшиеся в разные стороны колеса. Два колеса валялись на встречной полосе, одно – на железнодорожном полотне, последнее – недалеко от меня. Я позвонил из ближайшего автомата Паше и попросил срочно подъехать. Через двадцать минут Паша был на месте, разогнал зевак, поглядел на колеса и диски. Потом побледнел, посмотрел на меня укоризненно и сказал: «Дрюня, у тебя ж все шпильки подпилены! Что, будем ментов вызывать?»
– Нет, они еще мне остальное допилят, нас пристрелят и скажут, что так и было!
«Шпильками» автомобилисты называют крепежные болты на колесах. Паша вызвал подмогу. Мы погрузили машину на платформу и пошли обмывать мое чудесное спасение.
Кадавр
Славу неодолимо тянуло говорить о жестокостях. Помню, говорили мы о Гоголе. Слава и тут не удержался.
– Андрей, а как Вы думаете, в Тарасе Бульбе, там где мучили Остапа, помните, там кости хрустели, уже вроде все ему переломали, и Гоголь вдруг пишет: «…а потом начались такие ужасные пытки, что панночки опустили глаза». Как Вы думаете, что же ему там такое делали?
Ответить мне было нечего. Пытки меня не интересовали.
Вспоминаю наши долгие ночные разговоры с Рихтером. Часто мне казалось, что со мной беседует не Святослав Теофилович Рихтер, а Свидригайлов, герцог Бланжи или сам граф Дракула.
Сидим мы друг против друга в креслах в его квартире на Бронной. За окнами – московская беспокойная ночь. У Рихтера – тишина. Темно, Слава не любил свет. Рихтер шепчет, и я не знаю – говорит он со мной или проговаривает сам для себя, то, к чему его влечет неодолимая сила…
– Андрей, а Вы могли бы убить? Мне кажется, могли бы! Я бы так хотел мочь убивать, ох, как мне тяжело, что я могу убивать только мух, а Вы, Вы можете, в Вас это есть. Мочь убивать – какое это блаженство!
– Слава, что за чепуха, я зарезал свинью, да. На Кавказе. Поехали на пикник. Затащили живую свинью в багажник, заехали в горы. Двое из компании резать отказались. Один знакомый армянин держал свинью, а я откромсал ей башку. Да, она нас с ног до головы… Отмылись. Шашлык приготовили. Вот мое убийство.
– Как? Ножом по горлу пилили?
– Ну да, а что было делать?
– Ах, как это должно быть заманчиво!
Хорошо, что Рихтер только мух убивал. Или не только мух? Главное-то его оружие – не нож, не топор, а рояль. Музыка.
Однажды я разговаривал о Рихтере с одним знаменитым венским музыкантом, светлым, разумным человеком, родившимся еще в 19 веке. Он сказал мне следующее: «Прошу Вас, Андрей, не обижайтесь, но не только ваш Рихтер, почти все другие музыканты из СССР – кадавры. То, что они делают с музыкой, нам дорого обойдется, так как кадавр обладает неистребимой силой, упорством, нечеловеческой выносливостью, хитростью и непременным желанием мирового господства – и все это при мертвом содержании, но совершенной форме. Это убивает музыку».
И действительно, каждая нота Шопена или Моцарта в исполнении Рихтера – это мертвая нота, яд, убивающий душу музыки и души слушателей. Концерт Грига. Какая музыка! А в исполнении Рихтера – это вообще не музыка, а толкание ядра! Первый концерт Чайковского. Какой-то жук катит и катит бессмысленные катушки и бьет, бьет, бьет по роялю на форте, добросовестно читая нотный текст, как тупой фельдфебель приказ. Вместо лирики Петра Ильича – тупое толкание бессмысленного набора нот. Искрометную сонату Гайдна ми бемоль мажор, полную юмора, света и легкости, Рихтер играет так, что кажется – это жуткий гоголевский мертвец швыряет на мрачном кладбище в разные стороны тяжелые каменные надгробия. При этом все исполняется с фанатической убежденностью и бешеным напором, ломающим публике кости
В некоторых, редчайших, случаях внутренняя мертвенность музыканта подходила к музыкальной задаче композитора. Интересно было наблюдать, как раззадоривался в этом резонансном случае музыкальный «майстер тод». С какой мрачной яростью крушил он в своей игре все живое и превращал душистый, веселый, переливающийся влажными соцветьями, радостно звучащий мир в гнилую кладбищенскую мертвечину, в самого себя…
Три-четыре месяца подряд мог просидеть Рихтер в наглухо затемненных шторами комнатах. Это происходило, когда его же собственная нежить начинала его одолевать. Рихтера терзало какое-то ноющее отвращение к миру, к самому себе. Стоило лучику солнца случайно проникнуть в плотно зашторенную комнату, как его лицо искажалось яростной, болезненной гримасой и он издавал стон или животное рычание. Он рычал и стонал, не как человек! Мне казалось, что у него вырастали клыки и огромные когти.
Иногда он вертел головой и выл: «Ууу-ааа-ууу».
Выл, как ужасный ребенок-оборотень, ростом в два метра. Это было отвратительно, нестерпимо.
В полной темноте Слава не издавал ни звука. Могильную тишину нарушало только цоканье каблучков энергичной Нины Львовны, доносящееся из ее половины квартиры.
В духоте и тьме Славиного логова мне иногда становилось плохо, я испытывал что-то вроде сердечного приступа и, не теряя сознания, падал на пол и бился, как в агонии. Вместо того, чтобы как-то помочь мне или вызвать скорую помощь, Рихтер приободрялся и внимательно смотрел на мои мучения. Иногда даже хлопал в ладоши и говорил «бис».
Слава был фанатиком кинематографа. Можно предположить, что именно кино было главным источником его художественной фантазии. В ранний период нашей дружбы он часто показывал мне мизансцены из впечатливших его фильмов. Это были бесконечные сцены насилия.
– И вот представляете, Андрей, он сажает его в зубоврачебное кресло и…
Тут лицо Рихтера становится сладко-вдохновенным, как у Дракулы в момент прокусывания сонной артерии у девушки. Слава встает, огромный, как утес, угрожающе надвигается на меня, в его огромном кулаке появляется жуткая бормашина. Он показывает и вещает…
– И бор-машиной мед-лен-но высверливает ему все нервы в каждом зубе по очереди.
После подобных показов Слава внимательно смотрел на меня, проверял, получил ли я удовольствие от его представления. И тут же показывал и рассказывал дальше.
Герой фильма влюблен в себя и не знает, как полюбить себя еще больше, все перепробовал…
– И вот он подходит к зеркалу в ванной, обнаженный, кладет ЕГО на золоченую раковину, берет нож и мед-лен-но отрезает его по самый корень. На этом фильм кончается. Настоящее блаженство!
На лице у великого пианиста – мерзейшая плотоядная улыбка. Пересказал он мне и «Заводной Апельсин». И там его привлекали только сцены насилия, избиений, сопровождающиеся музыкой Бетховена. Это и был Бетховен Рихтера! Черного юмора и убийственного сарказма Кубрика Рихтер, кажется, и не заметил. Рассказывал и о фильме Пазоллини «Сало или 120 дней Содома». Тут его влекли самые жестокие, садистские сцены – проглатывание иголок, выкалывание глаз, изнасилования мальчиков, массовые убийства.
– Сало – это лучший фильм! Да, эта сцена с говном, они его едят, да, мерзкая старая проститутка жрет серебряной ложкой дерьмо с удивительно красивого блюда. А дерьмо это наложил прыгающий перед ней мужчина. Да, да, да – это наша жизнь, это настоящий реализм.
Так комментировал Рихтер этот чудовищный фильм. Меня от всего этого тошнило.
Несмотря на явную тягу к умертвлению, к смерти, Рихтер на удивление глубоко чувствовал все живое, подлинное. Я не знал никого, кто бы так быстро откликался на живое. Дело было в контрасте. Мертвяку хотелось быть живым! Иногда он тяжко стонал: «Андрей, я не могу люби-и-и-ть, я не могу чу-у-увствовать, я ка-а-амень, чудовище, кривое зеркало…» Это истинное лицо Рихтера советская пропаганда умело скрывала под маской слегка ироничного, возвышенного, не от мира сего, гроссмейстера фортепьяно – над созданием этого образа Рихтер упорно работал всю жизнь. Он был его главным созданием, его главной ложью…
В брежневские времена гнило и распадалось все – от генерального секретаря ЦК КПСС лично до последней полянки в загаженном всевозможными ядохимикатами и радиоактивными отходами лесу. Если бы Рихтер не принадлежал к племени дракул-кадавров, а был бы просто ЖИВ, непосредственен, свободен и светел – кто бы пустил его на олимп советской музыки? Как бы тогда относились к нему его хозяева, советские маразматики-кадавры?
Вы, дорогие читатели, возможно думаете, читая эти строки: «Ну, тут, Гаврилов преувеличивает, малюет черта там, где его нет!» Нет, господа, есть черт. Спросим об этом у детей. Для нас, воспитанников ЦМШ – игра Рихтера была мучением, скукой смертной, тоской зеленой! А мы любили и глубоко чувствовали музыку своими детскими непорочными душами. Зачарованно слушали музыку барокко, Гульд пленял двухголосными инвенциями и концертами Баха, от Моцарта у нас слезки текли. Малыши трепетно чувствуют все живое и настоящее и мгновенно обнаруживают фальшь и обман. Рихтер же был для маленьких музыкантов хуже касторки или рыбьего жира. Только услышав его имя, мы старались спрятаться подальше. Когда мы стали постарше, он вызывал у нас только любопытство – большой, в синем пиджаке, пуговицы золотые, мелочь бренчит в карманах во время концертов в маленьком зале ЦМШ… Нам было интересно посмотреть, как он «ломает» рояль. Не блеском пассажей, как наши старшеклассники, а всем телом, как хиропракт-костоправ. Ходил Рихтер эдакой лебедушкой – кланялся и вихлял задом. Наши старшие товарищи потешались над его ужимками. Мало кто на его концертах слушал музыку, ее как бы и не было – было театральное выступление злой бабы-великана, хиропракта Рихтера. Ни разу Рихтер ни одному карапузу не улыбнулся. Дети не любили его.
Рихтеровское искусство начинало действовать на музыканта в отрочестве. Когда уходит детская непосредственность, а взамен еще долго не приходит ничего. В это время молодые музыканты начинают подражать авторитетам. С начала семидесятых годов двадцатого века не только в СССР, но и повсюду появились полчища «маленьких Рихтеров», мутантов-подражателей. Эти люди во многом определили стиль музыкального исполнительства на последующие сорок лет.
И меня сия чаша не миновала, и я попал под чудовищный пресс этого механического зомби-великана. Он вовлек меня в свою орбиту, как Юпитер – малую планету. Вытравлять Рихтера из самого себя мне пришлось тридцать долгих мучительных лет.
Только сейчас, через четырнадцать лет после смерти Рихтера, я впервые почувствовал, что мир устал от рихтеровской музыки, устал шагать по безводной пустыне, устал от его командорской поступи… Мир хочет любить, плакать, танцевать, радоваться в музыке. Давно пора сбросить оковы псевдоинтеллектуального, тяжеловесного, фальшиво театрального, ложно многозначительного, претенциозно романтического исполнительского стиля Рихтера…
Спрятался в сортире
Рихтер бросал друзей одинаково. До тех пор, пока друг был ему полезен и предоставлял себя для его вампирических услад – все было хорошо. Когда же Рихтер чувствовал, что ничего не может больше из друга высосать – тот становился для него «неинтересным».
Как показало время, настоящих друзей у Славы не было и быть не могло. Были какие-то подозрительно яркие дружбы, часто заканчивающиеся из-за того, что Слава ослабевал и «впадал в ничтожество». Настоящую дружбу, на равных, он не выдеживал. Либо выл и ныл, юродствовал – называл себя слабаком, говном. Либо запирался в сортире и дверь не открывал.
Десятилетиями ездил Рихтер на загородные дачи, хотя его туда не приглашали, ходил в гости в Москве, тоже без приглашения, к превосходящим его интеллектом и силой духа «друзьям». Эти люди относились к нему с брезгливостью и гадливостью, часто унижали его. Я несколько раз был невольным свидетелем подобных сцен. Рихтеру-мазохисту приятно было быть униженным. Ему хотелось, чтобы его унижали еще и еще. Это заряжало его дьявольской злобой. Оправдывало и подпитывало его латентный мстительный садизм – главную скрытую пружину его характера и его музыки.
Сравнительно долго Рихтер терпел (и жадно сосал) «друзей-рабов», не вылезающих из омерзительного холуйства. Рабы льстили Рихтеру, льстили грязно, вульгарно, грубо. Его ловили, отзывали, валялись перед ним на полу, просили его поплевать им в лицо, нашептывали ему такое, отчего нормального человека бы стошнило, но на Рихтера действовало безотказно. Что-то в нем было от «товарища Сталина». Слава обожал подойти на цыпочках к «глазку» в двери, чтобы потихоньку полюбоваться на униженного «друга», насладиться его угнетенным состоянием, его жалобными гримасами.
Иногда Рихтера мучила совесть. Например, в случае с художником Владимиром Морозом. Этот умный, талантливый человек прекрасно понимал, как следовало развлекать Рихтера. В этом деле он достиг мастерства – его выдумки, проекты, балы-маскарады, затейливые игры приводили Славу в экстаз. Мороз как «друг» имел, однако, один важный недостаток – он не умел и не хотел холуйствовать. Ни перед Славой, ни перед Ниной. Послал однажды при Рихтере «на хер тупую стерву». Та немедленно воспользовалась ситуацией и поставила Рихтера перед выбором – «или я, или он».
– Конечно, Вы, Ниночка.
Мороз был изгнан. Кончил он плохо – загремел в тюрьму на много лет. Даже в центральных газетах упоминали об «отщепенце, разложенце и валютчике Морозе, который втерся в доверие и пользовался покровительством известного советского музыканта». Надо ли упоминать, что Слава и Нина не пошевелили и пальцем, чтобы помочь Морозу…
Все годы нашей дружбы в компании холуев, окружавших Рихтера, царил хаос и непонимание. Кто-то демонстративно обливался слезами ревности, кто-то подличал и изрыгал яд. А Фира наслаждался всем этим. Однажды, он рассказал мне: «Андрей, сегодня у меня был Капелька, он плакал и шептал… Значит, все… Все… Теперь только Гаврилов, а я? Все кончено, да? Так?»
Рихтер проговорил все это и замечательно похоже изобразил несчастного. А затем, превратясь обратно в Фиру, зло засмеялся… Жена Капельки, виолончелистка Гея, всю жизнь положившая на то, чтобы Капельку не выпихнули из «друзей Славы», была вне себя от злости. Добрые люди передавали мне ее слова утешения безутешному мужу: «Не печалься, Капелька, мой сладкий, я просто убью этого гада, эту русскую свинью, и ты будешь единственным у Славы…»
Бедный Капелька плохо кончил. Умер, кажется, от рака костей, и превратился из цветущего еврейского красавца-скрипача в горбатого карлика. А Гея поклялась гнобить меня, пока не сдохну. У нее нашлось много добровольных помощников. Они лгали, клеветали, не гнушаясь ничем. И наш советский сверхчеловек Рихтер не выдержал этого напора. Да и милая его домоправительница Нина опять поставила свой сакраментальный вопрос – «он или я».
Я никогда не скрывал иронии и в лицо высмеивал некоторые черты в характере Славы. Звал его иногда за глаза «лысым». В компании моих юных друзей пародировал его игру. Меня просили: «Сыграй в стиле Рихтера!» Я выбирал какую-нибудь нежную сонату Скарлатти и, сидя по Фириному, ноги в рояль, тело высоко, туша над клавой – начинал толкать ноты как тяжелые ядра. Друзья хохотали. А потом – кто быстрее – бежали на Бронную, докладывать о моих игрищах. В конце концов мои бесконечные насмешки, пародии и язвительные рассказы переполнили чашу его терпения.
Смеешься, мальчишка? Переиграл в Архангельском и хвастаешь? Я хотел тебе весь мир подарить, а ты надо мной насмеялся…
Весной 1982 года Рихтер встретил случайно мою маму, шедшую с рынка, обругал ей меня, истерично плюясь и кудахча. Мама уронила от страха сумку с фруктами в московскую грязь. Она впервые увидела своего кумира без маски.
А за пару месяцев до этого… В назначенное время я поднялся на лифте и позвонил Славе нашим условным звонком. Услышал шорохи и подозрительную возню за дверью. Затем – тишина. Рихтер заперся в сортире.
Протеже Рихтера
В российской прессе бытует мнение, что я сделал мировую карьеру как «протеже Святослава Рихтера». Это один из защитных мифов прорихтеровской клики. На деле все было не так. Победа на конкурсе Чайковского открыла для меня двери лучших концертных залов Запада. Свою карьеру я делал сам, добивался успеха долгим мучительным трудом. Началась эта карьера в 1974 году в Зальцбурге – после моего выступления мировая музыкальная пресса буквально взорвалась хвалебными статьями. Лишь в 1979 году мы в первый раз показались вдвоем с Рихтером на Западе. Это произошло в маленькой аудитории в Туре, в крошечном замке. Я к тому времени уже дал сотни концертов, дважды прокатил с триумфами по всему земному шару. Шел уже ПЯТЫЙ год моей международной карьеры. Внимания широкой музыкальной общественности это наше первое совместное выступление практически не привлекло. Только после того, как звукозаписывающая компания EMI сделала «живую» запись нашего совместного выступления, а западногерманский режиссер Йоханнес Шааф снял тогда же документальный фильм по заказу второго канала телевидения ФРГ, музыкальная общественность, наконец, узнала о нашем сотрудничестве. Случилось это годом позже нашего скромного выступления – в конце 1980 года. Я в это время уже был мировой звездой, хотя и сидел в советской западне.
Мой статус «рихтеровского протеже» был выдумкой, распространяемой вначале исключительно в СССР, а к концу моего невыездного периода, экспортированной и в Европу. Этому способствовали заказные публикации в музыкальной западной прессе. Чувствовалась опытная рука режиссера, которая выполняла специальный заказ. Кто-то подпитывает этот миф и сегодня. Никаким моим «протежированием» Рихтер никогда не занимался. Никогда не замолвил за меня словечка. А вот внушить своим поклонникам, ученикам консерваторий и советским и западным музыкальным начальникам мысль о моем «ученичестве» – это он мог.
Рихтер, испугавшийся за себя, за свое положение и карьеру, был опасен. Нередко орудовал за спиной. Бил и открыто – в лоб. Действовал быстро и жестко. Бороться с его интригами было гораздо сложнее, чем на наших музыкальных сражениях. Сострадания он не знал. Надо было закрыть тему конкуренции Рихтера и Гаврилова, а для этого бессовестно оболгать и опорочить карьеру друга в глазах мирового музыкального сообщества – пожалуйста. Это было сделано «по формальным и неформальным каналам» Рихтером, Дорлиак и их сворой. Сам Слава, в личном разговоре, глаза в глаза, признал свое музыкальное поражение. Дважды. Простонал мне о свой смертельной ране, о своей боли, которую я причинил ему одним своим появлением в музыкальном мире. Но все остальные, весь мир правду знать были не должны. Для всех остальных – «Гаврилов протеже Рихтера».