Текст книги "Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста."
Автор книги: Андрей Гаврилов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
Охота
24 января 1980 года скончался Станислав Генрихович Нейгауз. Не дожил двух месяцев до 53 лет. В мрачном пастернаковском доме собрались его ученики. Сын Стасика, маленький Гаррик, в расклешенных по моде штанишках вызывал всеобщее сочувствие. Не находила себе места возлюбленная Нейгауза – красавица-француженка Бриджит Анжерер. В платке и с зареванным лицом она сразу превратилась в русскую бабу. Православный священник, бывший музыкант, начал панихиду. Профессора-евреи, приехавшие на скорбную дачу, как по команде, вышли во двор. И стояли там без шапок в глубоком снегу.
На следующий день состоялась гражданская панихида в Большом Зале консерватории. Слава играл «Террасу» Дебюсси, то и дело забывая текст. Рядом с гробом играть трудно. К чужим смертям Слава относился равнодушно. Но на панихидах смущался, не знал толком, как себя вести, порой не к месту шутил и смеялся. И ошибался в тексте.
По Большому залу слонялись пьяные консерваторские придурки с красными повязками на рукавах – дежурные по похоронам. Доцент фортепиано и завкафедрой иностранных учащихся, Иван Олегов – балагур, стукач и сексуальный маньяк, едва держался на ногах. Похороны потому так любимы многими русскими людьми, что можно поплакать, и легально, на людях, налакаться водки.
Говорили, что у бедного Стасика пошла горлом кровь и «внутри все полопалось». Я заметил запекшуюся в уголках рта трупа кровь. Прощай, Стасик! Безобразно рано ты от нас ушел. И вообще все паршиво! Советский лицемерный спектакль, ошибающийся Рихтер, стукачи и пьянь…
В феврале ко мне стали наезжать иностранные гости – агенты из Германии, продюсеры из Англии. Проверяли, в каком состоянии тело. Тело было в порядке. Первые «невыездные» месяцы не так трудны. Все кажется, вот проснешься завтра утром – и кошмар кончится. Защитная реакция психики. Опытные сидельцы рассказали мне, что «самые трудные – второй, седьмой и одиннадцатый годы». Утешили.
Мало кто догадывался, кто стоял за враждебными действиями против меня, поэтому ко мне по-прежнему приходили люди. Иногда я веселился, но по ночам мне становилось плохо. Грудь давил век-волкодав. Когда подступало отчаянье – я не садился в арбатский троллейбус, а залезал в свой любимый «мерседес» и колесил до изнеможения по пустой зимней Москве.
Таня то застревала у меня на недельку, то пропадала на полмесяца. Вместо сближения, еще недавно казавшегося неотвратимым, мы отходили друг от друга все дальше и дальше. Между нами росла невидимая стена. Достопочтенные родители моей жены из кожи вон лезли, чтобы вовлечь Таню в учебный процесс и делание карьеры. Она была тогда на первом курсе консерватории, ей надо было завоевывать медали на конкурсах и сдавать зачеты-экзамены.
И Рихтер тоже делал все, чтобы Таня «покинула мое сердце» и побыстрее. Ревновал к ней меня безумно. Дело доходило до отвратительных сцен. А я любил их обоих (по-разному, разумеется) и пытался, как мог, разрядить ситуацию. При Славе – не упоминал и имени Тани. В разговорах с Таней – забывал о существовании Рихтера. Помогало это мало. И Рихтер, и Таня, чуть что, превращались в злобных и вздорных ревнивых баб.
Заходим со Славой к одному знакомому пианисту. У него там девушка сидит. Красивая, высокая, стройная. Слава вскрикивает, как будто его тарантул ужалил: «Это что, ваш Пупсик?!» Так я иногда Таньку дразнил. За кукольную физиономию.
– Нет, нет, Слава, Пупсик совсем другой, эта девушка моего друга.
Он успокаивался, расслаблялся, и мы спокойно болтали всю ночь напролет.
Увидит Таня меня где-нибудь случайно с Рихтером. Потом дома орет: «Опять ты шляешься с этим старым педерастом? И не надоело тебе ему задницу подставлять?!»
Ко мне тогда стала иногда заходить моя давнишняя поклонница, юная японка Хидеко, дочь японского дипломата. Она брала частные уроки фортепьяно у моей матери. Хидеко исправно посещала мои концерты в Западной Европе, присутствовала на генделевских вечерах с Рихтером в Туре. Хидеко была похожа на изящную статуэтку из слоновой кости – маленькая, хрупкая, с изумительной фигурой.
Однажды она осталась у меня ночевать, засидевшись допоздна за фортепиано. На следующий же день ко мне пришел наш участковый милиционер. Я попросил его прийти в другой раз, он повиновался. Зато в следующий раз пришел с бумажкой.
– Подпишите, пожалуйста!
Читаю бумагу.
– Если гражданка Японии Кобаяси Хидеко еще один раз останется после 24 часов на площади квартиры такой-то, то Вы, гражданин Гаврилов, согласно постановлению такому-то, будете высланы на проживание за 101 километр…
Чудная бумажка. Подписал, а что делать? Участкового я знал давно. И он меня тоже знал и уважал. Поэтому он и давал мне эту бумагу и принимал ее от меня с печалью. Его голубые глаза выражали сочувствие и преданность. А крепко сжатые прокуренные губы наоборот, казалось, манифестировали извечную отговорку палачей – приказ есть приказ!
– Андрей, Вы уж не нарушайте! – Не совсем уверенно произнес участковый и посмотрел на пол. Я положил ему руку на плечо и уверил: «Не буду, не буду нарушать».
Он ушел, покашливая хриплым баском и скорбно качая головой. Звериный инстинкт подсказал мне – на меня началась охота.
Развод
В апреле 1980 года я чуть было не убил мою жену Таню.
Подъехал я к тротуару на площади Восстания, где она меня обычно ждала. Таня села в машину. Только один раз взглянув на ее дрожащие губы и округлившиеся от ярости глаза, я понял, что сейчас начнется безобразная сцена ревности. Какая-то пружина сломалась в ее милой головке. Моя несчастная приходящая жена явно дошла до ручки. Мне было ее жалко. И в то же время я чувствовал, что до ручки дошел и я, испугался сам себя, попытался взять себя в руки.
А Таню уже несло как лодку по перекатам горной речки. Она задыхалась от собственных слез и криков. Бешено крыла меня и Славу площадным матом.
Подумал – вот оно это, кимовское, вылезает на свет, как дракон из пещеры, не даром абсолютный слух у моей женушки, все запомнила и теперь, как серной кислотой, на меня прыскает. Через несколько минут я уже не понимал, что кричала Таня, мне казалось, что ее матерные слова, как дикие псы, кусают Славу за сердце. В искаженном от злобы лице Тани я узнал гримасу Боборихи.
– Старуха! – мысленно вскрикнул я в ужасе, как безумный Германн. У меня помутилось в голове. Неожиданно для самого себя, я ударил Таню в висок. Она онемела и стала вываливаться из машины, теряя сознание.
Ага, подумал я, заткнулась, стерва! Убью!
Еще одним ударом я выбросил ее из машины на тротуар, потом, не помня себя от ярости, отогнал мой «мерс» задним ходом и нажал на газ. Слава Богу, колеса забуксовали, автомобиль завертелся на обледенелом асфальте, Тане удалось вползти на четвереньках на лестницу и так спасти свою и мою жизнь. Там, где она ползла, на снегу остались маленькие капельки крови.
Весь мой аффект проходил, как это пишут в плохих детективах, как будто при замедленной съемке. Где-то внутри головы я слышал задумчивый голос Славы – да, Вы можете убить! Развернулся резко у самых ступеней мерзкого сталинского подъезда. Из под колес «мерса» вылетел снежный веер. Я понесся на Кольцо. Сделав десяток колец по Садовому, я успокоился. Перед глазами у меня еще долго маячила картинка – моя бедная жена, распластавшаяся на подъездной лестнице.
И капельки крови на обледенелом московском тротуаре. Хватит! Развод и как можно быстрее! На следующе утро позвонил Наумов: «Гаврик, что ты делаешь, Танечка лежит с сотрясением мозга!»
Попросил его не вмешиваться в наши дела. А сам подумал – хорошо, что она не в морге, а я не в тюрьме. Подал на развод, приложил справку о болезни жены. Приняли. Попросил ускорить. Вняли. Назначили дату. И года не прожил с женой! А сколько пережили.
Декабрьские мои кошмары, да и вообще все прошлые события показались мне делами давно прошедшими. Время взяло бешеный темп. Сижу, вроде, в опале. А шесть лет интенсивных гастролей со скачками по всему свету представляются мне теперь чем-то вроде медленной сарабанды. Время… никогда не понимал, что это такое! Может быть, время идет себе, как ему и положено, тикают, тикают гринвичские часы, а я, этот самый пианист, спятил. Мои внутренние часы взбесились.
Стою в назначенный день у Краснопресненского ЗАГСа. Нет, думаю, не придет. Появилась. Да не одна, а с пиковой дамой – с Боборихой! Райка одета, как всегда элегантно, но неброско. Танюшка была в своей длинной дубленке со светлой меховой оторочкой, цветными вышивками и в вязаных варежках. Никогда она перчатки не носила, только варежки. Я их всегда хотел ей на ленточке через рукава продеть, как у первоклашек. Показалась мне тогда Татьяна пронзительно беззащитной. У Боборихи в когтях. Райка тут последний камень бросила: «Андрюша, не делай этого, не поправишь!»
Ах ты, сука, думаю, зачем ты-то сюда приперлась! Ты же, гадина, всему виновница. Взял за руку Таню, и, ни слова не говоря, побежал с ней наверх по лестнице. Объявили нам, что мы разведены. Печать, подписи.
– Вот и все, – прошептала Татьяна дрожащими губами. Я проглотил комок в горле и, не оглядываясь, побежал к машине, не хотел смотреть на ее слезы.
Застрелю, бля
Мы с Хидеко решили: не надо дразнить гусей. Хидеко перестала ходить ко мне, зато я стал все чаще заходить к ней на Вавилова. Мы надеялись на то, что паханы, правящие тогда в советском государстве, не посмеют тронуть семью Хидеко, пользующуюся статусом дипломатической неприкосновенности, да и меня, по крайней мере там, оставят в покое.
Так бы все и было, если бы я не был заложником тоталитарного государства. Безопасность гражданина СССР в семье иностранного дипломата – какая безумная надежда!
Однажды, в ледяной декабрьский вечер я подошел к дому Хидеко на Вавилова. Поровнялся с будкой милиционера перед входом в огороженный двор. Все тамошние «милиционеры» знали меня в лицо. И я тоже их знал. Кивал им иногда, и они кивали в ответ. Знал я и того, который там сейчас сидел – с рыжеватыми усишками и рачьими зенками. Каждый раз меня поражало сочетание безграничной тупости и бесконечной же агрессии, не сходящее с его насекомой морды. Обычно, он помалкивал. Но тогда, получил, видимо, «сверху» другую инструкцию.
Покинул будку и вырос вдруг передо мной, как живая преграда, и, дрожа от ненависти, прохрипел: «Не положено!»
– Что не положено?
– К иностранцам заходить не положено!
– Ты что, меня первый раз видишь? Полгода хожу и ничего. Решили Москву в зону превратить? Ты хоть знаешь, кто я, что я?
Тут рожу милиционера перекосило от злобы. Он заговорил, плюясь, распаляя сам себя праведным гневом.
– Гаврилов ты, сука продажная, предатель, застрелю, бля!
Тут я впервые в жизни увидел дуло пистолета, наставленного на меня. Мерзавец целил мне в лицо. На его подлой роже сияло какое-то торжество, вся его кривая фигура в отвратительной шинели напряглась и… Он не успел выстрелить. Изо всех сил я ударил его ребром ладони по руке с пистолетом. Грохнул выстрел, как будто харкнул железный великан. Что-то обожгло мне ухо.
Я убежал. Из ближайшей телефонной будки позвонил Хидеко. Она вышла, взяла меня под руку, положила голову ко мне на плечо. Дрожа от страха, провела меня мимо будки с убийцей. Милиционер никак себя не проявил.
Во время маленькой схватки я был холоден как лед. Но вечером меня затрясло от брезгливости и гнева. ОНИ готовы меня убить! Я решил сделать перерыв в моих визитах к Хидеко. Пора было серьезно подумать о том, как жить тут дальше.
F-moll Op. 55 No. 1
Ноктюрну фа минор можно дать название – «Одинокий странник».
Это произведение Шопена посвящено одиночеству человека среди других людей. Ноктюрн Шопена лаконичнее, абстрактнее и убедительнее чем известная фантазия Франца Шуберта на ту же тему. Одинокий странник. Изгнанник. Диссидент. Человек, опередивший время.
Средняя часть ноктюрна – это музыкальные картины-рассуждения о любимой родине Шопена – Польше. В пунктирных ритмах узнается польская кавалерия. Гордые польские офицеры. Повстанцы. Борцы за освобождение бесконечно униженной родины от российского засилья.
В репризе Шопен строит гениальную мечтательную модуляцию, выводящую музыку в светлое, победное настроение. Секвенционная модуляция наглядно показывает ограниченность темперированного строя. Ясно, что эта цепочка ломаных хроматизмов не должна быть скована никаким строем. Шопен умудрился соткать ее из воздуха и пространства музыки. Если артист, исполняющий этот ноктюрн, правильно касается пальцами клавиш, если он нашел верное ускорение и настрой, то слушатель забудет о тональностях, о рояле, о самом себе и утонет в восторге и восхищении.
Отравили
1979 год сыпал на меня бриллиантовый дождь, 1980 посылал мне знаки смерти.
Чтобы не отчаиваться, я принялся за работу. Меня тянуло к чему-то настоящему. Убедительному. К чему-то бесконечно высшему по отношению к нашей позорной жизни. К тому, что заведомо останется и тогда, когда последняя советская мерзость исчезнет с лица Земли. Я решил всерьез заняться Бахом. Клавирная музыка Баха – это не только молитва Всевышнему на инструменте. Не только Евангелие в звуках – это разговор с Творцом на равных. Бах сильнее Брежнева и его бандитов, твердил я себе. Обращусь к нему. Он поможет. Музыканта может спасти только музыкальный труд. Он – наш врач, наше лекарство, спаситель, наше успокоение и главная награда.
Начинать не хотелось с самого сложного. Решил учить концерты. Ясная, прекрасная светская музыка. Бездна возможностей, отличная тренировка пальцев, радость для души! За неделю выучил седьмой соль минорный концерт. Позвонил моему другу-дирижеру, умному и интеллигентному питерцу Саше Дмитриеву, и он тут же поставил меня в свой очередной абонемент. Саша руководил тогда вторым оркестром Ленинграда и был готов к блиц-премьере. Через две недели я поехал на своем «мерседесе» играть в Ленинград, в мой любимый Большой Зал филармонии. На машине, а не на «Красной стреле», я поехал из-за Хидеко – ей, иностранке, требовалось официальное разрешение на выезд из Москвы. А жаль. Ленинградкий вокзал в те времена был местом встреч. Актеры театра и кино, режиссеры, музыканты мелькали, как на афише. Придешь на платформу, а там питерцы – Андрей Петров, Мравинский со свитой, Темирканов. И москвичи – от актера Басова с прелестной дочуркой до Жени Светланова. Все друг другу ручки жмут и тут же о концертах или съемках договариваются – не вокзал, а джентльменский клуб или артистичекое агентство.
Концертная судьба меня балует – ни тогда, ни сейчас в моих залах свободных мест нет. Обьявление – и через неделю зал продан. Играли мы тогда в Питере весело, с огоньком, зал притоптывал в финале на лихих секвенциях (говорят, принадлежащих Вивальди). Хидеко я представил в гостинице «Европейская» как мою знакомую из Улан-Батора. Проглотили. Большой брат, кажется, проглядел наш вояж. Никаких провокаций или ЧП в Ленинграде не было.
Седьмой концерт доставил мне огромное удовольствие. Освежил и укрепил меня. Я жадно принялся за остальные шесть концертов Баха. Готовил их два сезона. Даже струнную группу из лучших московских музыкантов специально для баховских концертов собрал. В сезоны 1981 и 1982 годов я дал с этой группой ряд концертов в Большом Зале консерватории и в зале Чайковского. Баховские концерты мы дополнили генделевскими. Эти концерты имели у московской публики большой успех. Совковое телевидение записало эти выступления, сейчас они – в золотом фонде телевидения России. Редкость! Почти все мои записи были размагничены в 1985 году, осталось только то, что безвестные энтузиасты припрятали на свой страх и риск. КГБ занимался и этим – размагничивал музыкальные записи артистов, чем-то провинившихся перед государством рабочих и крестьян. В конце 1982 года фирма «Мелодия» записала двойной альбом из всех концертов Баха. Это была моя первая цифровая запись. Альбом популярен и сегодня.
Весной 1980 мы с Рихтером провели серию совместных генделевских концертов в гостиной усадьбы Юсупова. После первого отклика – выхода рецензии Зетеля в «Советской Культуре» меня неожиданно перестали упоминать в прессе. Как будто Рихтер играл один. А если и упоминали, то презрительно, с желанием унизить.
– А еще в концерте участвовал пианист А.Г.
Я старался всего этого не замечать.
Неожиданно мне позвонил Борис Грачевский, автор популярного тогда юмористического киножурнала «Ералаш». Предложил сняться в его сюжете.
– Андрей, Вы ведь любите и цените юмор, не так ли?
Ну да, люблю. Боря придумал байку про чокнутого пионера. Этот пионер бегает везде и всех арестовывает. В финальной сцене он вламывается на концерт Гаврилова – прямо в телевизор и обращается ко мне, играющему на сцене. Просит помочь шпиона изловить. Я продолжаю играть сложнейший пассаж и раздраженно кричу пионеру: «Да взяли его уже, взяли, не хлопочи!»
Возвращался однажды из Мосфильма домой на Никитский. Смотрю, у моего подьезда – толпа. Рядом со ступеньками – труп. Первая мысль – случайность? Или это знак для меня от НИХ? Труп у подъезда – это их язык. Их поэзия.
Осенью 1980 года мне пришлось часто ходить в консерваторию – надо было покончить со все еще висящими на мне хвостами за несколько курсов. И исключение из консерватории, и успешное ее окончание грозили мне призывом в армию и отправкой в Афганистан. Я понимал, что для Большого брата подобный «чистый» способ расправы со мной – чрезвычайно привлекателен. Подумывал об аспирантуре.
В консерватории я встретился с двумя милыми добрыми людьми – заведующим кафедры марксистско-ленинской философии Константиновым и его верным другом, преподавателем диамата Киселевым. Оба они были настоящими философами, знали цену советскому вранью и горько пили. Оба хотели мне помочь. На свой лад, по-марксистски. Они выставили мою кандидатуру на выборы в ЦК ВЛКСМ! В то время как музыкальный мир радостно топтал меня, эти, казавшиеся оголтелыми коммуняками, благородные люди, вступили в неравный бой за мою жизнь!
Ничего из этой затеи не вышло. В райкомы и горкомы полетели письма активистов. Они требовали снять «позорную кандидатуру Гаврилова» с выборов. И добились своего. В ЦК ВЛКСМ избрали Карпова. Через несколько дней я уже знал имена этих активистов. Это были мои старые, еще со школы, подруги и друзья. Мои добрые марксисты не знали, куда деваться от стыда.
Слава Баху и Богу – мне удалось без особого труда сдать все экзамены и поступить в аспирантуру. А вскоре министр обороны подписал приказ об освобождении от службы в Советской армии двух победитилей конкурса Чайковского – Гаврилова и Плетнева.
В декабре позвонила мне какая-то интеллигентная музыкальная дама и пригласила в клуб КГБ, принять участие в закрытом концерте для высших чинов в День чекиста. Намекнула мне, что я, мол, могу воспользоваться этим приглашением для поворота моей судьбы на 180 градусов. Я ей даже поверил. Хотя и знал уже тогда главную чеканную русскую мудрость – не верь, не бойся, не проси!
Отвез, помню, Рихтера на бетховенский концерт, а сам – прямиком к чекистам в их клуб, голубой особняк с лепниной, в переулке за главным зданием Лубянки. Полагаю, он и сейчас принадлежит славному племени палачей собственного народа, уж очень красив и богат. Желающие могут проверить.
Там уже фуршет – оливье, коньяки, икра. Моя милая дама в весьма преклонном возрасте, но с прекрасными манерами – улыбается, ручкой приветливо машет. Аккуратно уложенные, седенькие, подкрашенные под золотистую блондинку, волосы. Напудренное личико, небольшой красивый носик, голубые глазки, беретка, живое интеллигентное лицо, перчатки до локтей, красивое платье – голубое в белых чайных розах – совершенно очаровательная светская дама!
Сыграл свою программу. Аплодисменты. Все довольны. Болтаю с чинами. Жду, когда мне поднесут что-то вроде охранной грамоты и извинятся за причиненные неудобства. Готовлюсь всех немедленно простить и облобызать. Бывает, мол! Никакой грамоты мне не поднесли. Накормили и коньячком напоили. От души.
Пришло время мне покинуть особняк. Я взглянул было на мою благодетельницу – она развела ручками, сверкающими бриллиантиками, и подбадривающе мне кивнула, мол, наберись терпения, не за горами долгожданное освобождение. Подсадная утка.
Поехал домой. Морозный декабрьский вечер. Новый год скоро. Радоваться бы надо, а мне не радостно, а тошно. А дома эта моя метафизическая тошнота материализовалась в нечто страшное и реальное. Стало мне плохо. Очень плохо. Затошнило смертно, грудь сдавило до треска ребер, сердце стало то замирать, то выпрыгивать из грудной клетки. Стоять я не мог – сел. Потом и сидеть не смог – упал на ковер в своей комнате. Задохнулся. Пополз к балконной двери. Хотел ее открыть и подышать. Не смог.
В глазах сверкнули и погасли большие желтые звезды, мне показалось, что кровь во мне закипела и запузырилась, как шампанское, дыханье остановилось. Я завалился на бок и потерял сознание. Последние мысли медленно побежали в мозгах: «А-а, так вот как это. Совсем и не страшно. Приятно даже. Маму жалко».
Очнулся я ночью. Около трех. Дополз до телефона, вызвал скорую. Мелодичный девичий голос пропел мне в трубку: «Ладно, приедем, дверь открой, алкаш».
Приехали две красотки-спасительницы в белых халатах. Собирались откачивать тонущего в собственной блевотине алкоголика. Посмотрели на мою богатую обстановку, на картины, рояли, золотые диски на стенах и притихли. Сообщили на станцию, что случай очень тяжелый, и остались со мной до утра. Врачиха Светлана, очаровательная брюнетка, и медсестра Вика, девятнадцатилетняя блондинка. Была Вика похожа на Монро, только в сто раз красивее. Девочки померяли мне давление. 280 на 150. Вкололи мне магнезию.
– Что, пианист, переутомился? Доигрался? Отдыхать надо! А не то и в ящик сыграть можно. Ходить тебе нельзя. Мы тебя сейчас разденем, уложим и кровь возьмем. По инструкции надо бы тебя в стационар, но мы тебя полечим, последим, лежи уж дома.
На следующий вечер ко мне забежала Вика и объявила, что кровь у меня «странная». Кровь как кровь, только грязи в ней, как в мусорном баке на химзаводе – ртуть, тяжелые металлы и еще какая-то жуткая химия.
Я Вике рассказал все как на духу. Покачала головой милая девушка и заплакала. И несколько лет меня навещала.