Текст книги "Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи"
Автор книги: Андрей Косенкин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)
Хоть сам Дмитрий, как и отец его, стремился к самодержавной власти, но русская власть в его представлении о ней была совершенно иной. Та власть не имела, да и не могла иметь ничего общего с изощренной в хитрости, опасливой и одновременно свирепо жестокой азиатской формой правления, противной и нетерпимой русскому духу. Верил Дмитрий: как не стоит село без праведника, храм – без креста, так и русский дом не может быть построен на лжи. Сказано же: гибнет земля, где князь взошел неправдой и Не по роду!
Для Дмитрия единственным знаком русской княжеской власти, заповеданной Мономахом, и по сю пору оставалась рука. Да, рука! Берущая, но и дающая, рука, либо сжатая в кулак на врага, либо дружелюбно протянутая навстречу открытой ладонью. Рука как чести порука.
Лишь слегка приоткрыв для себя обманный темный порядок ордынской власти, возблагодарил Дмитрий Господа за то, что никогда на Руси – верил он – не утвердится та лукавая и безжалостная татарская власть.
Однако по-другому мыслил Узбек.
Ой, как счастлив был Дмитрий милостью хана в тот первый приезд в Сарай!
Ой, как доверчиво умилилась простодушная Русь Узбековым великодушием, встречая нового великого князя!
Но откуда, откуда было знать Дмитрию, что еще до встречи с ним хан вполне размыслил его судьбу?
Но откуда, откуда было догадаться Руси, что уже тогда, загодя размыслил он и ее, определив ей в князья иного, того, кто вскоре, по истечении пяти лет, встанет над ней оплотом хитромудрых, лукавых и темных ордынских законов?
Сколь загадлив, столь и непроницаем ум хана. И тем умом узрел он путь нового покорения Руси, за счет богатства которой роскошествовала ордынская знать. Пусть долог и увилист был путь. Рассчитывая на вечность, хан не спешил. Как игрок в царские шахматы двигает резные фигуры по клеткам поля, достигая желанной победы, так и Узбек неторопливо, но верно подвигал людей и обстоятельства сообразно своим желаниям и целям.
Смерти же неугодных русских князей были для него лишь вехами на этом пути. И не беда, что кровавыми.
Аллах уготовил Узбеку место в раю.
Глава 7. Дмитрий. Смертные сны
Лишь в снах, пугливых и зыбких, счастлив был Дмитрий. В этот вечерний год сны одолели его; стоило впасть в забытье, из черной бархатной тьмы являлись пред умственными очами милые лики прошлого иль странные образы неведомого грядущего. Особенно часто снилось ему то, что – знал он – никогда уж не сбудется наяву.
Так, снилось какое-то поле, клочья тумана над полем от незнакомой реки, знобкая утренняя прохлада, хмурое, низкое, не проснувшееся от долгой ночи, серое, рыхлое небо с дальней, робкой, будто стыдливой, розово-алой полоской зари. Солнце уже восходит.
Сам Дмитрий в воинском облачении. Спит, но слышит, как тяжко, строго и радостно облегает тело железо, тянет руку меч, обвисший на паворзне; все видит Дмитрий в том сне: черненный серебром узор на наручах, золоченую луку седла, даже осевшую на носках сапог влажную пыль от клубящегося тумана – хоть потрогай руками. Белый конь под ним изряден и зол, роет копытом землю, в тревоге и нетерпении выгибает высокую шею, зубами пытаясь ухватить Дмитрия за колено. Дмитрий-то и сам рад бы пустить его вскачь навстречу врагу, ан отчего-то не смеет, и то томительное ожидание – главное в его сне. А за спиной его – неисчислимое войско, послушное не слову, а лишь малому движению руки. Тысячи глаз глядят на него и ждут, когда же он двинет их в бой. Над полками знамена, святые хоругви, темно и жирно горят харалужные наконечники копий. Владимирцы, тверичи, нижегородцы, переяславцы, московичи, суздоляне – вся Русь за спиной у Дмитрия сопряглась заедино в грозном, безмолвном строю. И тысячные туманы врагов видит Дмитрий. Твердой, безбрежной стеной, на коротконогих, приземистых лошадях, с вытянутыми на руках большими, сильными луками, необоримой тьмой движутся они издали, перекрывая зарю. Но, знает Дмитрий, солнце непобедимо, как Божия воля, неподвластно ни людскому, ни небесному мороку, взойдет в свой срок, не затмится, вот-вот ударит лучами через головы в лисьих шапках, и вместе с тем солнечным светом навстречу ордынской тьме двинет Дмитрий полки. И всходит солнце…
Воистину несправедливо и странно распорядилась Дмитрием жизнь и судьба. Рожденный воином, он не выиграл ни одного сражения. Да ведь ни в одном сражении – вот что особенно досадно ему – толком-то и не участвовал! Правда, под Бортеневом находился рядом с отцом, да ведь полки-то вел не он, но отец. Знать, оттого с таким постоянством и снится ему тот несбыточный сон – чужая доля, чужая слава и честь. Досадовал Дмитрий: чай, не дите он, чтобы чужой-то битвой в снах утешаться, ан все одно ждал и любил этот сон…
Или же снилось ему то, что было когда-то въяве и – знал он – больше не повторится. Чаще то были совсем простые, вроде бы незамысловатые сны, которых тем не менее нельзя было ни умом ухватить, ни пересказать словами. Али расскажешь кому про кувшинки на Тьмаке; про осязаемый до бегущей слюны вкус сизо запотевшей лесной черники, кою берет он горстями из берестяного лукошка дворовой девки, девка смеется, прячет за ладонью пухлые, вымазанные сладким ягодным соком синие губы; про запахи, что по ночам настигают его, точно и впрямь из далекой Руси доносит их ветер; али расскажешь кому, что ныне лишь понимаешь и слышишь в тех снах то, что и составляет жизнь во всей ее милоте, что прежде было так обыденно, так доступно – и вовсе не замечалось. Ан, знать, замечалось, хранилось до времени в заветных ларцах, чтобы теперь негаданно, вдруг, хоть во сне возвратиться.
И вот что удивительно: не видел он здесь дурных снов. С тех пор как убил Дмитрий Юрия, оставили его ночные страхи, от которых, бывало, просыпался в холодном поту. Али и правда выполнил, что предначертано на роду? Так мало?..
«Пошто мало так, Господи, дел поручил на земле?..»
Впрочем, снилось, конечно, и страшное, но страшное в снах миновалось легко. Да и чем могли ужаснуть его сны, когда явь была безысходна?
Из близких чаще иных снилась матушка. То радовалась за него, то печалилась, то скорбела, то утешала.
«Не плачь о себе, возлюбленное чадо мое, но плачь о нас. Предаю тебя в руки Всемилостивого Бога и Пречистой Богородицы. Они спасут, только держись того, чему веруешь. Молитвы твоего отца и благословение мое во веки с тобой пребудут…»
«Пошто велишь плакать о вас?»
«Узнаешь…»
Матушка… И последние свои дни отдал бы Дмитрий теперь, чтобы утешить ее. Но разве утешишь?..
А вот Люба не снилась. Хотя Дмитрий звал ее в снах. Лишь однажды явилась. В простом льняном чехле с косым воротом, сквозь который видны были белые, нежные, точно кипень в одну ночь народившихся вишневых садов, тугие, высокие груди. Распущенные волосы мягкой волной льются почти до пят. От их ли тяжести голова откинута чуть назад, губы будто зовут к поцелую. Под чехлом жарко, призывно живет и дышит знакомое тело, заповедный и темный курчавый клин манит лаской…
Но глаза ее печальны и строги. Сказала:
«Теперь отпусти меня, Дмитрий».
«Что ж, теперь – твоя воля. Женой не была и вдовой не станешь. Будь по-твоему: отпускаю…»
А ведь еще по весне, когда побежали водой ладьи, с доверенным тверским купцом передал Дмитрий брату Александру письменный наказ заботиться о его подружии так, как должно было бы заботиться о вдове. От себя же тот дом загородный ей отказал и сельцо. Тогда же и передал ей распоряжение: отпущена.
С той зимы, как женился Дмитрий на Гедиминовой дочке, маялась Люба и его, и своей любовью. И любила, а просила отпустить ее в монастырь. Кляла себя перед Машей прелюбодейкой! Но ее ли вина в том, что без венца, ан крепче родительского благословения повязала их друг с другом судьба? Ведь, бывало, и Дмитрий зарекался видеть ее ради чести – ан над иными великой власти достиг, да над собой был не властен. И нет в том раскаяния! Как не было и греха в той любви! Хоть жарки и многогрешны, ох многогрешны были их ночи.
Сколь сладки, столь и мучительны воспоминания. Сильное двадцатишестилетнее тело князя помимо воли отзывается на те воспоминания неутоленной охотой.
Почти осязаемо – и на это способна душа – он представляет ее, единственную, кого любил до дна одинокого сердца. От увиденного умом глухо стонет сквозь сжатые зубы. Через огромные, немереные пространства, что их разделяют, чувствует Дмитрий, как теперь, в сей же миг, и она вспоминает его, шепчет: «Жаль моя, жаль…» – как одна она и умеет.
«Ах ты, Люба…»
И кажется Дмитрию: где-то в невидимой выси пусть бестелесно, не утоляя жажды, а все же совокупляются их желания. И дальнее может стать близким. Сие есть великая тайна. И точно чудится: скажи теперь слово – и услышишь ответ в звонкой степной тишине.
«Молись за меня!..»
«Молюсь».
«А что ж не приснишься?»
«Приснюсь…»
Пытается Дмитрий уснуть, но мысли про Любу не отпускают. Любимая-то всегда, сколь знаема, столь и загадочна. «Живи как сможешь», – сказал ей. Но, правда ли, сможет жить она без него? Конечно, уйдет в монастырь, примет постриг. В строгом подвиге усердных молитв и поста отмолит у Господа грех любви. И Господь зачтет ей усердие – искренние и в грехе неумышленны.
«Только в чем же ты будешь каяться, Люба?..»
Однако так и не удается Дмитрию узреть в уме Любу в монашеском чине, украшении законченной супружеской жизни. И впрямь оттого ли, что «без стыда и срама» с ней жил, непредставима она ему в строгом иноческом облачении среди сестер-постниц… И на краю грешен, знать, в помыслах.
А вот Марию, с которой он так и не удосужился разделить брачное ложе, которой он так и не стал супругом, монашкой представить просто. Так уж вышло непреднамеренно, что тем небрежением Дмитрий будто отомстил ей за давнее унижение, что в женихах испытал перед чванливым и жадным литвином. Хотя вышло так вовсе без злого умысла с его стороны. То мала она была больно, то Дмитрию стало вовсе не до нее – чай, он не петух, что без душевной радости, но от одной лишь похотливой необходимости кур топчет.
А Дмитрий-то Марию, напротив, и неловким словом отчего-то обидеть боялся. Так уж она нездешня была для него.
И Мария-то Гедиминовна, чем далее жила в тверском доме, чем становилась взрослей, тем суше и строже делалась, все бы ей с матушкой на молениях стоять, нищим на паперти благодетельствовать да странников привечать. Точно и впрямь на роду написано ей быть не княжьей женой, но Господней невестой.
«И ты прости меня, Маша…» Мысли о ней коротки, словно и не было ее в его жизни. Да ведь и не было…
Да и жизни-то будто и не было!
Вот уж действительно на все-то Дмитриево бытие дал ему Господь одно испытание: терпеть. Крепче кованых железных обручей одним словом сковал:
«Жди!»
«Жду, Господи…»
Впрочем, ему ли сетовать? Чего ждал – дождался. Чего жаждал – испил. Иное дело, горько то питье оказалось.
Да ведь еще батюшка сказывал:
«Нет в чаше Князевой питья сладкого. Одно ему бремя – долготерпение и милосердие. Но и Христу, сыне, когда он муки за нас на кресте принимал, губы-то не вином, а уксусом мазали…»
«И то…» – соглашается Дмитрий, уставя бессонный взгляд в близкую тяжкую тьму походной кибитки. Уж несколько дней неведомо куда и зачем влекут его в той кибитке по бескрайней степи татары.
«Да скоро ли минует, Господи?»
«Жди…»
Более двух лет правил над Русью Дмитрий.
Исподволь на пустом пепелище начал он наново возводить тот русский дом, тот русский храм и крепость, коих начало на таком же пустом пепелище заложил Михаил Ярославич. Не многого Дмитрий достиг. Одно понял: править на Руси надо долго! Но и самому твердому, самому мудрому из князей ее века не хватит, чтобы сплотить ее накрепко, дать ей любовь и волю, достойную ее веры. Потому и заповедано править Русью преемственно. Да не по одному лишь роду, а наипаче по делам. Али не о том и заботился батюшка, когда их, сыновей своих, не столь для жизни, сколь для правления на благо Отчизны пестовал. Али не о том он загадывал, когда пред татарами наследное Мономахово право отстаивал. Да и перед Русью самой, от страха и вечной скорби запамятовавшей то право. И то, не видя прока и защиты от князей своих, она уж равнодушно взирала, как бесчинно – по злобе да по угодливому отличию перед ордынцами – сменяют они друг друга на «отнем» престольном месте. Потому, знать, того блядословного Юрия хотел отец не смертью, но прилюдной честью смирить перед русским законом. Но ведь таких-то, как Юрий, только мечом и можно угомонить. Что им правда: плюй в глаза – Божия роса, прости, Господи…
А все же то уже ладно, что ему, Дмитрию, удалось-таки переломить хана, вернуть на Тверь великое княжение. Хотя, безусловно, видел Дмитрий в том, с какой охотой и легкостью соглашался с его доводами Узбек, некий подвох, некий дальний загад. В чем был тот загад? Уж не в том ли, чтобы скорее с ним, Дмитрием, и расправиться? Больно мудрено… Разве постигнешь лукавство татарское? Для того самому татарином нужно стать. И все-таки, все-таки то уже славно, что увидела Русь: можно, можно отстаивать пред татарами и права свои, и достоинство. Вернулся же владимирский стол к своим законным наследникам!
Кому-то дале достанется? Коли по русской правде судить, так должен отойти Александру, коли по кривде поганых – так всякому. Однако и Узбеку без повода нет резона чужой закон нарушать, и перед русскими-то блюдет он свою «справедливость». Русь, как ни избита, как ни унижена, ан в глыби немереной все же хранит достоинство, наибов Узбековых, хоть трижды возвеличь их и вели называть князьями великими, по страху лишь принимает, но своих князей по душе милует. Да ведь немного и надо ей, чтобы она своим-то тебя признала, ты лишь пожалей ее, бедную… Кто бы как ни рядил, однако же верно знает Дмитрий, сердцем чует – приняла его Русь! Как так же верно он знает, что лишь боялась и ненавидела Русь того Юрия, что не простила и никогда не простит ему убийство отца. И в том видит он свою правоту, и в том главное его утешение!
Эвона что сказал ему давеча, когда по нужде их вместе в степь выводили, князь Александр Данилович Новосильский:
– Как гроб-от со злодеем везли из Сарая в Москву, так люди от него нос воротили на сторону. Да не потому, что смердел дюже вонько, а потому, что и во гробе зело страшен и противен он им своим непотребством. Истинно говорю: не крестом на последний путь осеняли, но срамным позорищем. Только что вслед не плевали!.. А тебя-то, Дмитрий Михалыч, за то, что не усомнился, своей рукой вознес кару возмездную, только славили…
Вон что…
Князь Александр Данилович владел Новосильским княжеством, бывшей Черниговской вотчиной, земли которого лежали к югу от Москвы по реке Зуше. В Сарай он прибыл недавно, совсем нечаянно и по пустым делам и тут же был схвачен неведомо за какие грехи. Может, за то лишь, что был молод, ладен, чист взором да смел в словах. Татары-то не любят, когда на них не с-под низу, а вровень глядят. А если серьезно, за то, поди, что больно уж открыто и даже с вызовом чтил он память предка своего, воссиявшего на Руси святостью князя Михаила Черниговского, еще Баты убитого в Орде за непоклонство. Сказывали: уж после того, как снесли ему голову, губы князя произнесли: «Христианин есмь!» Знать, часто, да с гордостью, пред неверными людишками, да и пред самими татарами, повторял те слова Александр Данилович. За то и взяли, наверное. Иной-то причины трудно было сыскать. Во всяком случае, сам Александр Данилович вины за собой не знал, а на Дмитриев вопрос: «Тебя-то за что сковали?» – искренне рассмеялся:
– Да кабы знал-то за что, поди, уж не маялся! Эх, Дмитрий Михалыч, татарину-то вину на русского долго ли выдумать?..
«И то…» – усмехается Дмитрий, вспоминая любезную, но краткую беседу с Александром Даниловичем. «Бодрый, веселый князь, такого б в соратники, – думает Дмитрий. Сожалеет: – А ведь, поди, и он не спит ныне – ночь-то больно звонка! Дали бы напослед с родной душой перемолвиться – не дают…»
Мысли у Дмитрия бегут неостановимой речной водой. То одно воспоминание намоют, то другое, то третье. То Тверь, то Сарай ему явится, то милый, желанный лик, то гнусная рожа.
Как смертный ужас, как внезапная оторопь выплывает из мрака холеное, лосное лицо хана. Узкие губы кривятся презрением, косые, саблевидные глаза подернуты поволокой скуки.
«Пошто зовут его «лучезарный»?..»
Медленно поднял пухлый, унизанный перстнями палец на Дмитрия:
«Пусть правит отныне… как правил отец».
«Непомерна твоя справедливость!»
Хан вяло машет белой рукой: не льсти, мол. Улыбается ласково:
«Так на кого же Очи твои Грозны? А, Дмитрий Грозные Очи?..»
«На врагов твоих, хан!»
Доволен хан ответом, смеется. Ловя благосклонность, спешит Дмитрий:
«Великий государь! Под имя мое, дай Твери твой ярлык первой быть на Руси на вечные времена!»
«Не тебе на века загадывать, – кривится Узбек. – На то Аллах есть на небесах… Да и зачем века тебе, князь? Бездетен ты. Не несет тебе Гедиминова дочь. Или не по нраву пришлась?» – насмешничает хан, улыбается краем губы. Уел! Памятлив, басурман.
Но Дмитрий будто не замечает насмешки, стоит на своем:
«Сторицей отплатим Орде!»
«Отплатите ли? Больно вы, тверские, крамольники… – И вдруг взглядывает остро, как стрелой разит: – Пошто твой поп в непотребных писаниях охаял меня?»
Изумился Дмитрий: и то знает хан. Ну откуда, кажется, ему знать про тайные писания отца Александра? Ох, зорок над Русью татарский глаз! Да и Русь, истинно, как девка неразумна, болтлива себе на беду. И словом-то как делом гордится.
«Прости его, государь! Не от ума он, от сердца писал. А сердце-то сколь для обиды вместимо, столь и добру подвластно».
«Вот ты и пришли мне сердце его. Я прощение в него вмещу», – смеется поганый.
И Дмитрий засмеялся тогда на слова Узбека, точно шутке веселой.
Но отца Александра он Узбеку все же не выдал. Упрятал его подалее с чужих глаз в дальний Желтиков монастырь, велел летописный свод вести по всей строгой честности, да будто и запамятовал о нем за делами.
А дел на него и впрямь выше звонницы навалилось! И то, чего жаловаться! Иному усердному да рачительному хозяину и в дому своем нету роздыху, а тут – Русь! Сколь ни думал о ней допрежь, сколь ни мечтал, как будет властвовать, но как вокняжился во Владимире, так опешил перед громадиной, поначалу-то не знал, с какого краю-угла и подступиться к ней. Ан подступился! Да, знать, с добром подступился. Русь-то, она на добро ответчива. Ото всех городов в Тверь послы потекли. Исподволь начал Дмитрий русский собор готовить, на котором хотел объединить всех князей и их земли единой выгодой на дальнюю цель. Цель та всякому русскому была лестна, да помыслить о той цели жутко было покуда, не то чтобы вслух сказать. Опять же, с новгородцами прежнюю отцову грамоту крестным целованием и подписью скрепил; тестю своему Гедимину войной пригрозил, отныне заказал ему литвинов в великокняжеские пределы слать; да ведь и Орду надо было высокой данью улещивать. И то уж ладно, что Узбек пообещал ему оставить покуда Русь разорительными набегами. От тех бесконечных набегов совсем запустела она, иссякла прибытком. То ли самому Узбеку очевидно стало, что, чем более крови, тем менее примысла, то ли Дмитрию удалось его в том вразумить. Словом, без повода к гневу обещал Узбек впредь татар своих в Русь не слать. Вот в благодарение-то и приходилось оборачиваться вокруг себя колесом. Да при этом хотелось Дмитрию и промеж русских мир сохранить. Честных из честных, лучших тверичей в чужие земли тиунами услал.
И Тверь не оставлял заботами. На серебро, захваченное Александром у Юрия, на мытные да великокняжеские пошлины, что, по правде сказать, чудно казну умножили, начал возвеличивать и укреплять город. Продолжил строительство мощной, доселе не виданной на Руси каменной крепости, заложенной еще отцом, но так и не возведенной под сторожевые башни, кои одинаково грозно должны были глядеть и на запад, и на восток. В един год вознес оловянным куполом ввысь церкву Христову, освященную именем святого великомученика Федора Стратилата. Невелика была церковка, но владимирцы, что ее ставили, по белому камню таких кружев наплели – любо-дорого поглядеть.
«Поглядеть бы, – вздыхает Дмитрий. – Да и того, знать, не суждено…»
А до рассвета еще далеко. Луна, поди, не взошла и в полнеба. А сна ни в одном глазу. И воспоминания шумной крикливой толпой теснятся в уме, как торговцы на сарайском базаре, каждый свой товар выкликает: меня, мол, вспомни! Меня! И меня не забудь…
После того позорного бегства с Урдомы новгородцы, казалось, вконец размирились с Юрием и выгнали его вон. Пришлось бежать ему далее – во Псков. Псковичи, верные слову, данному ими еще в оные времена князю Невскому в благодарность за освобождение от Ливонского ордена, – а слово то заключалось в обещании дать пристанище и самым отдаленным его потомкам, коли окажутся они в злополучии, – разумеется, не могли отказать в убежище Александрову внуку. Наверное, надо было хоть силой добиться его выдачи. Но, по чести сказать, Дмитрию стало просто не до него. Да к тому же теперь, когда Юрий превратился в никчемного приживала, в безудельного князька, ссориться из-за него со псковичами не хотелось. Словом, до удобного случая или же до времени, когда и псковичам он наскучит своим не токмо бесполезным, но наверняка и вредным присутствием, Дмитрий заглушил в себе месть. Юрий же, после того как повсеместно умылся грязью, сидел во Пскове тише зимнего рака в Плескове озере.
Однако и двух лет не минуло в покое и благоденствии. А началось все с того, что великий князь литовский и русский, как он себя величал, Гедимин, вопреки Дмитриеву предупреждению, все же наслал литвинов на новгородские земли. Вышло так, что Дмитрий о походе литовцев узнал лишь после того, как новгородцы их выгнали. Юрий же, бывший поблизости, не замедлил воспользоваться тем обстоятельством, скорым вороном прилетел в Новгород и оклеветал перед новгородцами Дмитрия, уличив его в мнимом сговоре с Гедимином. Мол, так тестевыми руками великий князь мстит Новгороду за непокорство отцу. Трудно сказать, что заставило новгородцев поверить ему, тем паче что и клевета была очевидной, но поверили. А значит, хотели верить. Так или иначе, вновь сумел Юрий расклинить Великий Новгород с Тверью.
Дальше – пуще. В тот же год подведомственные ростовскому князю устюжане учинили бессудный разбой против новгородских купцов. И в том разбое, разумеется с помощью Юрия, новгородцы увидели волю Дмитрия. Вон, мол, он уж всю Русь на вас травит! Собрав войско, Юрий повел его, впрочем далеко в обход Твери, на Устюг. И о том походе Дмитрий узнал спустя нужное время. И к тому Юрий принял меры. В Новгороде повязали многих Дмитриевых сторонников, некоторых убили, как убили и доверенного вестеношу Николу Колесницу.
А вот о том, что из Устюга, разумеется с доносом на великого князя, водным путем по Каме Юрий пошел в Орду, Дмитрию сообщили в срок. А то и ранее: несмотря на то что хоть и вдогон Юрию вышел он из Твери, но в Сарай они прибыли чуть ли не в один день. Да ведь на то он и хан, что расчетлив…
Как ни рвался Дмитрий сразу же встретиться с Юрием, татары ему того не дозволили. Чуть не месяц пришлось ждать, когда хан назначит им встречу. По своему черному обыкновению, Юрий в тот месяц на ложь и грязь не скупился, все что мог плел в едину петлю против Дмитрия: и Гедимина, и крепость тверскую, возведенную от татар, и возмущение новгородцев, и устюжскую неурядицу…
Узбек позвал их к себе двадцать первого ноября одна тысяча триста двадцать пятого года, как раз в канун смерти Михаила Ярославича, убитого семь лет назад. Прямо страсть у хана была подгонять события под числа.
Того ли, не того ли ждал Узбек, однако Дмитрий, впервые въяве увидев убийцу отца, не сдержав, да и не желая сдерживать ярости, пред глазами хана, пред всем двором его убил Юрия. Убил его именно так, как мечтал, как видел то в давних снах, по самую рукоять вогнав обоюдоострый клинок в блядословное горло.
Дмитрий и теперь яснее ясного видел выкаченные в ужасе серые Юрьевы зенки, близкий беззубый зловонный рот, и теперь слышал жалкий крик о пощаде, слышал, как крик тот, наткнувшись на железо, сначала застрял в горле, забулькал, а затем петушиным предсмертным хрипом выплеснулся гнилой черной кровью на пегую бороду и щегольское шитье кафтана; и теперь спустя месяцы помнила рука, как тяжко обвисло на мече тело, прежде чем он скинул его на пол к подножию солнечного высокого полукружья, на котором, обложенный подушками, возлежал невозмутимый Узбек.
Кажется, он ждал того. Да ведь всякому и давно было ясно, что Юрию и Михайлову сыну вместе не жить на земле…
Скоро минует десять месяцев, как впал он в цареву немилость. По чести сказать, не ждал Дмитрий ханского гнева. Во-первых, потому что хан больно был ласков к нему, во-вторых, потому что, отмстив кровь отца, не преступил он ордынских законов, ну, а в-третьих, потому что еще три года тому назад сам Узбек ясно дал понять Дмитрию, что защищать Юрия не намерен. Не он ли сетовал, что во всем-то подвел его бывший зять – ни супруги не сумел уберечь, ни властью, данной ему, с умом воспользоваться, а главное-то, огорчался татарин, что ослеплен был Юрьевой да Кавгадыевой клеветой, когда так строго судил Михаила. А Михаилом-то и держалась, мол, Русь, и в том опора была Орде… Вон как гладко оборотил!
«Так не жить же Юрию, государь!» – впрок заручаясь ханской поддержкой, пообещал тогда Дмитрий. И Узбек согласился:
«Не жить…»
Что ж, Дмитрий свое обещание выполнил, хан же свои слова из памяти выветрил. Хотя знает Дмитрий: ничего Узбек не забыл, слишком веско ценит он собственные слова, чтобы их забывать. Однако увертлив татарский ум.
Так что скоро уж десять месяцев томится князь ожиданием ханского решения своей судьбы. Впрочем, на хорошее не рассчитывает. Но отчего-то тянет хан, знать, по своему обычаю хочет и горло взрезать, и белых одежд не запачкать. Одно было б дело сразу после убийства Юрия: по горячему следу казнить его. Но такого сурового наказания за справедливое-то возмездие, поди, на Руси не поняли бы. Разумеется, и тем бы не возмутились, но в души-то новое зло в память Узбекову точно впустили. Ан не любит того Узбек, и перед Русью лестно ему быть справедливым. Видать, для того и тянет, что хочет расправиться с ним спустя время, когда на Руси станет глухо и имя, и дело его, да и то само, за что казнил его хан. За год-то воды утекает, да и беспамятна Русь…
Ей-богу, затейливы эти татары! По-людски и убить не хотят. Что им, право, за наслаждение волоком человека мурыжить? Конечно, есть в том забава – дать человеку неопределенное время на то, чтобы изо дня в день он в сомнениях разгадывал, как размыслят его судьбу – то ли не изощренная пытка?
«Однако была бы загадка!» – Дмитрий усмехается в темноту.
И то, давно уж далась ему та загадка! Да ведь для русского в татарских загадках, как они ни затейливы, гадай не гадай, а ответ заранее определен, и ответ тот один. Знает Дмитрий. А в том, что жив, до сих пор повинно отнюдь не ханское милосердие, но лукавство его.
Все знает Дмитрий, но от того знания не легче ему. Бывают ночи, когда смертный ужас подступает так близко, что, кажется, все существо, все, что ни есть в нем живого, до малой жилки, которая бьется горячей кровью, криком кричит, исходит звериным воем: не хочу, не хочу умирать! Жить хочу! Я еще мало жил! Слышишь ты, хан? Слышишь ты, мерзкая твоя рожа, я хочу жить!..
Безмолвен хан. Недоступен словам, как стихия. Точно не воля человека, но тот давний ледоход несет меж утраченных берегов, как когда-то несла и теперь несет его неверная, скользкая льдина над вечной, немереной толщей неумолимой, холодной, черной и жуткой воды безвременья и небытия. И дальнего берега не достичь, и к тому, с которого шагнул он в тот ледоход, уже не прибиться. И до слез, вскипающих на глазах, до зубовного скрежета – хочется жить, просто жить! И жалко, ну никуда не скрыться от этой жалости, жалко себя молодого!
«Господи! Ну почему, почему так мало дал мне свершить?..»
И впрямь, изощренно-мучительна ханская пытка.
Но минует слабость.
Знает Дмитрий: когда б довелось ему наново решать, как прожить этот год, даже теперь, ведая следствия, ни на миг не усомнясь в своем праве и своей правоте, вновь убил бы он Юрия, как убил его в тот давний ноябрьский день.
Наверное, права и матушка, когда, прощаясь с ним, истинно точно на смерть, сказала:
«Не дело, Дмитрий, брать на себя волю вершить на земле суд Господень. Прошу: воздержись…»
Да разве можно, матушка, удержать себя в том, к чему неуклонно шел и стремился многие годы? А потом, разве тем, что свершил, посягнул он на вышний Господень суд, который ждет еще каждого впереди? Нет же, не на Господень суд посягнул, но лишь исполнит Господню волю, предопределенную ему свыше.
«Али не так, матушка?..»
Ибо сказал же пророк: «Горе тем, которые зло называют добром, добро злом, тьму почитают светом и свет тьмою, горькое почитают сладким и сладкое горьким…»
– Горе тем… – В глухой тишине слова звучат неожиданно громко.
Татарин, приставленный к нему в слуги и сторожа, что прикорнул у завешенного пологом входа, на полувздохе оборвав храп, испуганно хватается за копье.
– Где кназ?
– Здесь князь, – усмехается Дмитрий.
В самом начале сентября с огромным войском, с караваном купцов, со всем пышным двором, с музыкантами да попутными девками тронулся хан из Сарая в сторону южных куманских степей. Сказывали татары: охотиться. Может, и правда охотиться, а может, вовсе и не охотиться, а воевать с хулагуидами – разве ж его поймешь? Впрочем, о войне слухов не было. Вероятно, действительно предстояли обычные ежегодные зверовые ханские ловы. И Дмитрия погрузили тогда в эту вонючую кибитку и поволокли следом за ханом. Знать, помнил о нем Узбек. Днем глухие, войлочные стены кибитки накалялись от солнца, жаркого в этих местах и в сентябре. Дышать становилось вовсе нечем, пыль, проникавшая из-под низу, забивала и рот, и нос, и глаза, и тогда под унылый, однообразный, как татарские песни, скрип колес князь не то чтобы засыпал, но проваливался в какой-то бесчувственный обморок. А вот по ночам, на привалах, когда на землю спускалась прохлада, а шумное ордынское становище стихало, заснуть было б счастьем, но по ночам князь бессонно, мучительно бодрствовал.
Вчера достигли предгорий. Остановились близ малой речки с названием Каргалея.
– Кой ныне день, татарин?
– Пятнадцатый, бачка, от сентября.
– Вон что…
– Зачем не спишь, кназ? Ночь уже, спи, кназ, пожалуй, – сонно, смачно зевая, просит татарин.
Рад бы Дмитрий уснуть, но неусыпные мысли, облекаясь в слова, стучат в голове, точно в кузне усердный кузнец кует бесконечную цепь. Да неудобно жесткое ложе, застеленное грязной кошмой, что пряно и кисло пахнет овечьим теплом и конским потом. Тесно, чуждо, душно князю в походной татарской кибитке.