355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Косенкин » Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи » Текст книги (страница 1)
Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:40

Текст книги "Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи"


Автор книги: Андрей Косенкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)

Андрей Косёнкин
ДОЛГИЕ СЛЕЗЫ
Дмитрий Грозные Очи



Из Энциклопедического словаря. Изд. Брокгауза и Ефрона. Т. XX, СПб., 1897.

МИТРИЙ МИХАЙЛОВИЧ (1299–1326), прозванный «Грозные Очи», – сын Михаила Ярославича, великий князь Тверской.

Заняв в 1319 г. тверской стол, Дмитрий прежде всего постарался примириться с врагом своего дома, Георгием Даниловичем московским, и высвободить из его рук тело убитого в Орде отца. В следующем году он женился на Марии, дочери великого литовского князя Гедимина. Михаил, кажется, наделал в Орде много долгов: в 1321 г. в Кашин приходил татарин Таянчар «с жидовином должником и много тягости учинил Кашину». В том же году на Кашин ходил Георгий московский, но тверские князья заключили с ним мир, по которому Дмитрий выдал ему две тысячи рублей татарского выхода и обязался не домогаться великого княжения владимирского. Георгий не отдал этого выхода ханскому послу, а Дмитрий, отправившись в 1322 г. в Орду, рассказал об этом хану и за этот донос получил ярлык на Владимирское княжество. Георгия потребовали в Орду вторично; поехал туда и Дмитрий, но, не дождавшись ханского суда, 21 ноября 1324 г. убил Георгия и тем навлек на себя гнев хана, который приказал убить его.


Часть первая. 1318 г




Пролог

т века богата русская земля городами. От века славны города ее храмами: что Рюриков Новгород, что Ольгин Киев, что Мономахов Владимир, что иные – от Ладоги до Ростова… И всяк град, один пред другим, гордится обилием куполов, вознесенных к Божией обители, и всяк, один пред другим, кичится малиновым перезвоном да низким набатным гудом сорокоустых колоколов, во дни праздников и скорбей оповещающих мир и Господа о радостях и печалях, в коих едины люди перед миром и Господом. Благо есть чем хвастать друг перед другом русичам. Милостив Господь к сим неразумным чадам своим: дал им зоркую на красоту душу, дабы глухую землю наполнили они городами, а города украсили храмами, соразмерными с Божьей милостью. Вот и поднялись и тут и там среди бескрайних просторов по берегам рек и озер многие городища, и купола их церквей запрокинулись, загляделись, как в черное зеркало, в водную гладь, словно изумленные на века непостижимой душой их создателей…

Как единоутробные, однако своенравные братья, родны, да не схожи русские города. Тот – тих до поры и хитер, и церкви его низки и прилеписты, точно стелются под Божеским взглядом, карабкаясь по холмам; этот – воинствен и строг, даже оконца в неприступных высоких стенах его соборов, словно стрельницы бойцовые, а купола над мощными сводами тяжелы и крепки, будто насупоненные на главу по самые брови ратные шишаки; другой открыт всем ветрам, весел и простодушен каменным ликом, и храмы его радостны и светлы во всякую непогодь, всякого – доброго и худого, издали манит к себе сказочной лепотой, будто николи не ведал иного зла на земле, кроме ненастья; четвертый – разухабист и шумен, драчлив, кейс мужик в пьяный день, но отходчив и совестлив, оттого, видать, церквушек да колоколенок в нем более, чем домов, и все они, как одна, видом своим снисходительны и точно слегка усмешливы: если не им, то кому любить и жалеть своих буйных да безалаберных горожан; этот же – по всему видать, сильнее прочих склонен к душевному умилению: церкви его узорчаты и воздушны, а купола над ними вознеслись ввысь, то ли колеблемым свечным пламенем, то ли с-под небес упали на своды слезой Богородицы… Впрочем, как в братьях, пусть не схожих, а все же родных наметалось в русских городах от каждого понемногу и то, и другое, и третье, и хоть всяк из них различен по-своему, по стати и норову, каждый похож на другого приметливой и особенной красотой, во все времена единственной крепостью русской жизни от бесовских наваждений…

Ладно строили на Руси до Баты. Тверь же – город не древний. Не успела подняться, тут ее и пожгла татарва. За непокорство срыла рвы, городню разметала, чтобы навеки быть тому месту пусту. Однако Божией волей да силой первого своего князя Ярослава Ярославича вновь отстроилась Тверь, населилась сильным и злым молодым народом, одинаково готовым к славе и смерти.

Полвека после прихода Баты во всей русской земле камень на камень умельцы не положили. Ни один новый город не вырос, ни один новый каменный храм не сложился. Да что говорить про новые города, когда в старых-то церкви стояли без крестов, а дома ветшали без жителей. В немногих уцелевших от огненного агарянского батога православных душах клубился страх, точно едкий, удушливый дым, что долго еще висит над городом после больших пожарищ. И не было утешения! Вот тогда светлой вестью, знаком силы и обновления, как надежда, что не будет, не будет над Русью чуждой воли поганых, и вознесся над Тверью боголепный собор. Нет, не одними каменными стенами, но духом строителя своего князя Михаила Ярославича стоял крепок Спасо-Преображенский тверской собор! Точно чудо в унылой, безрадостной жизни был он велик и внезапен. Чудо всегда является тем, кто готов удивляться. Но и у простого усталого путника рука сама тянулась ко лбу, дабы наложить крестное знамение, когда в земной неухоженности и пустоте, будто из ниоткуда возникал Михаилов храм. Виден он был издалека, от самой излуки Волги, однако не враз открывался взгляду во всем своем небывалом величии и красоте, а словно бы мерещился, мстился вначале, как мстится, мерещится всякой утомленной бесправием и унижением душе дальняя счастливая воля. Вдруг, как видение, как Божия милость вспыхивали небесным мерцанием крытые оловом купола пяти его глав, шаг, еще шаг и вот, будто мановением чудной руки, нестерпимые непривычному глазу, возносились белые стены собора. То ли к небу от земли вырастали, то ли вниз пролились застывшим каменным молоком из сосцов облаков. Не храм, но воплощенная человеком молитва – столько в линиях его и членениях было мудрости, любви, покоя и веры. За один лишь тот храм, возведенный во славу Спасителя, верилось, должен был наградить Господь создателя сего храма. Однако же что есть благо? Сказано ведь: неисповедимы пути Твои, Господи…

Слава о Михаиловом храме вмиг разнеслась от края до края истерзанной, усталой земли, потому что смиренная, но не сдавшаяся земля ждала этой славы как предвестие избавления от позора рабского унижения. Отовсюду потек в Тверь народ поклониться новому русскому чуду, о котором у каждого стосковалась душа. И было пред чем преклонить колени. Сердце всякого, кто видел его впервые, сперва смущалось до немоту будто пустело и обрывалось, как бывает при нечаянной радости, но после долго еще полнилось гордостью и надеждой, без коих не может быть достоинства у людей.

– И то… – ухмылялись в бороды тверичи. И первыми отважились не кланяться татарве.

Ко храму, ему подобный, отлили и колокол. Никто теперь не узнает, сколь частей меди, сколь чугуна, сколь золотников серебра, а сколько самой души вложили в него литейщики, только пел он так, как ни до, ни после него ни один колокол на Руси петь уже не мог. Кто его не слыхал, тот не верил рассказам слышавших, но кто возносил молитвы в час его благовеста, верил, что донесется вместе с тем звоном сердечное слово до Господа. Да и как же иначе-то? Тыщи воплей людских слились воедино в том звоне-голосе тверского колокола под ударами языка-била.

Ведь не глух же Бог! Ведь не глух?!

Глава 1. Дмитрий. Мольба

едь не глух же Бог! Ведь не глух?!» – обхватив ладонями голову, Дмитрий с силой сжал виски, отгоняя малодушные, непотребные мысли, которые в последнее время все чаще приходили на ум. В тех мыслях он и на исповеди не посмел бы открыться. В самом сомнении в Божеской справедливости таился ответ, коего ждал и более всего боялся княжич. Грешно гневить Бога неверием во всевышнюю Его милость, грешно сомневаться в безмерной силе Его, грешно торопить Его нетерпеливыми, требовательными молитвами, только откуда же набраться терпения?

– Только в молитве, в молитве, деточка… – уверяет Дмитрия матушка. А у самой синие, как иконная эмаль, глаза давно высветлились, поблекли от еженощных слез.

Нет, из высохшего колодца воды не начерпать. Вертишь ворот, тянешь бадейку, и вроде бы тяжела она, однако из глыби поднимешь ее на свет, а в ней лишь мутная, грязная жижица. У такого колодца жажды не утолишь, лишь пуще озлишься и пуще ослабнешь – лучше бы уж и не было его на пути. И в самой жаркой молитве не слышит Дмитрий Божьего благоволения. Оттого и самая жаркая, искренняя молитва становится безнадежной, безверной. И в том видится Дмитрию страшный знак; в том знаке не одна лишь весть о смерти отца, в том знаке подтверждение сомнений княжича в могуществе и милосердии Господа. Ибо, выходит, и Он бывает либо несправедлив к самым усердным и преданным своим слугам, либо, выходит, и Он бывает бессилен, как человек, и тогда отступает пред Тьмой. А значит, тот, кто владеет Тьмой, могущественней Христа, и, значит, непобедимо Зло?.. Неужто?..

«Пошто, Господи, и ты слаб? Или недостаточно крепим мы Тебя своей верой?..»

Не дождавшись окончания утрени, Дмитрий поднялся с колен и, дабы не встретиться со скорбным, но бессудным взглядом матери, уперев глаза в беломраморные плиты соборного пола, быстро пошел на выход, Точно нарочно угаданные смиренным, ласковым священником Спасо-Преображенского храма отцом Федором, вослед ему донеслись слова Давидова плача:

– «…От чрева матери моей Ты – Бог мой. Не удаляйся от меня; ибо скорбь близка, а помощника нет»[1]1
  Псалтирь. Псалом 21, ст. 11–12 (Здесь и далее примечания автора.)


[Закрыть]
.

Но и у дверей княжич не остановился, не обернулся, а лишь выше, будто от холода, поднял плечи.

После лампадного церковного полумрака ранней заутрени, начавшейся еще затемно, от первого света покуда не жаркого, однако уже спорого весеннего солнца глазам стало больно и радостно. Кованные медью высокие двери собора сияли червленым золотом. От солнца да от тепла, шедшего изнутри храма, сбегая быстрыми слезками, таял на меди иней. Март стоял на дворе, а по погоде – точно Лазарева суббота. И хоть ночами злобствовала еще зима, стягивала ледком лужицы, укрывала осевший снег льдистой крупкой, дневная ростепель сторицей забирала свое. Вот уж седмица прошла с той поры, как Мария Египетская зажгла снега. И правда, снега горели. Тут и там талые ручейки промыли белый покров до самой земли, и улица казалась потресканной, точно кора у старого дуба. По всему было видно: снегу лежать недолго. Пожалуй, еще день-другой – и в жирную, черную грязь развезет дороги распутица. Не то чтобы из города – вон, в городе-то мимо деревянного настила шагу не ступишь, и уж не жди вестей ни плохих, ни хороших чуть не до самой Пасхи. А коли и к той поре вести не будет, надобно собираться да по первой чистой воде самому отправляться в Сарай. Хоть и не велит того матушка…

За собором, поросший ольхой да кривыми березками, невысокий пологий откос спускался к реке. Внизу, за черными, голыми прутьями ивняка, словно в люльке, лежала Волга в покойной дреме. Лед на ней был еще крепок, но уж не синь и зелен, как зимою в большие морозы, а сер и ноздреват, точно посыпан солью. Скоро, скоро и ей, голубушке, просыпаться, освобождаться от зимней застуды. Даже отсюда, от собора, было видно, а вернее – угадывалось неведомым зрением, как река подо льдом замерла, затаилась, В последних снах копя силы на то, чтоб однажды, когда придет срок, но отчего-то всегда непременно в глухую ночь, вдруг поднатужиться враз и вскрыться с шумом, ревом и треском. Напуганные неведомым гудом, всю ночь орут по городу заполошные петухи, до самого света, от края до края, брешут на реку да друг на друга глупые псы, покуда вконец не охрипнут. По домам жарко шепчут молодухи в постелях, уговаривая мужиков не ходить с утра на реку, какая похитрей поит дружка брагой, чтобы к утру ни рукой, ни ногой двинуть не мог, матери, впотьмах крестясь на божницу, загодя прячут от ребятишек обувку да одежонку, чтоб не в чем было им, окаянным, сбежав на Волгу, но куда там!.. Наутро весь город, от мала до велика, усыплет берег!

То-то потеха, то-то веселье! Снова, как каждый год, дурь да удаль являя миру, побегут через реку, по воде, аки посуху, молодые парни и мужики. Кто всех быстрей да ловчей достигнет другого берега, тому почет, и меду немерено, и поцелуй горячей. То-то веселье! Одним бабам беспокойство да страх, а кому и вой по утопленнику. Волга-то хоть и не ахти как широка возле Твери, однако уж Волга, а Волга, вестимо, сколь ласкова и щедра, столь сурова и беспощадна…

Дмитрий усмехнулся, вспомнив, как сам года четыре тому назад бежал через реку. Кому, что хотел доказать, ради чьих глаз, для чего? – не суть важно, в пятнадцать лет и глупое молодечество отвагой кажется. Да разве в пятнадцать лет устоишь невозмутимым столбом среди праздника? Словом, не долго думая, и он кинулся в реку побороться со льдинами наперегон с другими, да и что греха-то таить, – и себя показать.

Вначале-то, у берега, льдины шли сплошняком, толкались, налезали друг на дружку, выпихивали на мель и сушь льдистую крошку, от удара которой стонал и крушился берег. И то: иная крошка размером была в пол-избы! Ведь и не боязно было, а и впрямь только весело вступить в это крошево.

«А ну-ка достань меня, ты, холодная, что зубы-то скалишь? Чай, обломаешься!..»

Только ноги береги, не зевай, будь увертлив, как в смертной рубке, да шестом, как мечом поворачивая, отмахивайся от вражины. Тут уж не до чужих глаз, быть бы живу!

«Ай! Ай! Экая круговерть!..»

Полводы пробежал и сам не заметил как, даже в сапоги не зачерпал. А посреди реки встал как вкопанный. Не в том, знать, удаль, чтоб в реку кинуться, но в том, как на берег выбраться! А тут, на середке-то, пошла другая, большая вода, и лед по ней шел иначе: вольно, степенно и скоро. Поди догони! А глыбь под ногами такая, что и семью шестами ее не промеряешь. И бечь больше некуда. Льдины, что вот только что тыкались под ноги ступенями, того и гляди, завалят, вдруг разошлись, разбежались в стороны – и округ тебя одна лишь черная, быстрая, будто время, беспамятная вода. А льдина, на которой несешься среди белой кипени бурунов и воронок и которая миг назад казалась огромной и крепкой, словно вязаный плот, стала враз так мала и хрупка, скользка под ногами, уклониста, точно ум обрела и норов и, как злой необъезженный конь, думает об одном: как скинуть тебя, седока. Так безжалостно ненадежна твоя льдина среди бешеного круговорота!

И вперед бечь больше некуда, и назад не оглянешься! Там позади, на берегу, – за гулом льдин не слыхать, – то ли вопит от горя, то ли притих от ужаса тверской народ. Твой народ, княжич, глядит на тебя – сдюжишь ли? А ты и рад бы повернуть, запрыгать зайцем назад, никто в глаза тебя не осудит – мало ли молодцов с пути поворачивает? – ан нельзя тебе, ты – Михаилов сын…

Кажется, навсегда, на всю жизнь запомнил Дмитрий то жалкое ощущение полной беспомощности, страха перед черной, холодной, кипучей бездной, готовой враз поглотить тебя со всей твоей княжьей доблестью, с долгими, многими не прожитыми тобою годами, с твоей силой и удалью, с верой, надеждами, со всеми твоими душевными потрохами да со всем тем, чему, оказывается, цена перед смертью – ломаный грош. И перед бездной, перед нелепой смертью дороже всего становится просто возможность жить: видеть, слышать, дышать, просто чуять, как в жилах бьется толчками кровь… Да неужто, разве возможна такая бессмысленная погибель? В бою, поди, не думаешь о цене. Ведь коли вступился в бой, так, значит, и цену жизни определил. В бою и люди стоят за тобой, и молитва, и небесные ангелы, и сам Господь, ежели прав ты, стоит за тебя в бою, а потому не страшно и умереть. Но то в бою, а здесь неверная льдина, и ты на ней без весла и правила, будто щепка в водовороте, а предательская скорлупка так и норовит в любой миг ускользнуть из-под ног, расколоться, перевернуться; и самое страшное в том, что ничего уже от тебя не зависит.

Чьею молитвою спасся – бог весть, помнил, что сам не молился. Только возле устья речки Тверцы, чуть ниже впадавшей в Волгу, и на срединной воде случился затор. Дмитриева скорлупка с бешеным, сокрушительным скрежетом врезалась в неровные, сколотые края нагроможденных скопом ледовых чудищ. Словно и правда, наконец-то освободившись, льдина сбросила с себя княжича со злой, торжествующей силой. Последнее, что он увидел, как обломился зажатый льдом шест – крепкое дерево враз перетерлось в мочало. Мощный, внезапный удар перекинул Дмитрия сажени аж на четыре вперед, туда, где, уже притершись друг к другу, поднявшись зелеными, стеклянными гранями дыбом, льдины медленно, тяжело ворочаясь, ползли вперед, пробиваясь на свободную воду. С лета упал он неловко – боком на эту самую граненую стену. Услышал, как внутри у него что-то екнуло, скользко и влажно, точно селезенка у коня на бегу, услышал же, как мягко, тонкими прутьями, хрустнули ребра, и, уже теряя сознание, ломая ногти, намертво вцепился в хрупкое ледяное стекло, ставшее из зеленого красным…

Но уж от берега летели тверичи, спешили выручить княжича. Многие, и из тех, кто вовсе не собирался в то утро сапог мочить, кинулись тогда в реку. Бесчувственного сняли его со льдины, чудом не опрокинувшей тело, бесчувственного доволокли до суши. Это его-то – Дмитрия, надежу отца, это его-то – Дмитрия, которого уж тогда величали не иначе, как Дмитрий Грозные Очи, это его-то – Дмитрия, которому отец в тринадцать лет уже доверял водительствовать полками, тащили с реки под микитки, как перепившего мужика. Экое позорище-то!..

Благо, что отца тогда в Твери не было, а то, как очухался, он бы непременно позвал к себе и спросил: «Ну? Достойно ли княжичу быть потешником?..»

И так бы глянул – как каленым железом обжег. А более, поди, ничего не сказал, и оттого, что более-то ничего не сказал, было б гораздо горше, чем от любого прочего наказания.

Вот и в тот ледоход, в ту весну, четыре года тому назад, также вот, как теперь, – дай-то, Господи, чтобы и на этот раз обошлось! – отец пребывал в Орде. Однако тогда, хоть и живем по присказке: возле царя – возле смерти, – никто худого не ждал, а даже напротив. Так и вышло оно: в силе и славе вернулся отец, наказал в Торжке новгородцев, князя Афанасия, Юрьева брата, и его же брата Бориску да со многими вятшими боярами взял в полон, присудил им великий откуп за мир, а подлого князька Федора Ржевского велел повесить в назидание другим… Иное ныне – не славы ждут тверичи, на одно надеются: живу бы князю быть. О том непрестанно и просят Господа…

Летом, еще в июле, проводили отца в Орду, – будь она трижды проклята! – нынче уж март на дворе, а ни от него, ни о нем ни слова нет, ни полслова, одни слухи ползучие.

По осени, возвращаясь из Сарая, проходили мимо немецкие гости, так сказывали, что хан за собой увел князя то ли на звериные ловы, то ли воевать с хулагуидами на Арран, что за Ясскими горами у Хвалынского моря; и в почете, мол, за собой увел. Однако ж немцам на Руси и то почет, что не бьют. А все одно, вроде и понимаешь рассудком, что нет тому веры, а все-таки веришь в доброе – знать, надежда сильней ума.

А по зазимку прошла по городу какая-то голь перекатная, оставила слова о том, что нет больше князя, что разъяли члены его ханские палачи, а московский-то Юрий теперь, мол, князь над всей Русью… Кто они были – никто толком не упомнил и не узнал, то ли нищие калики, то ли скоморохи, умом убогие? Оттого и схватить их сразу не удосужились. А зря. Не иначе посыльники то Юрьева брата Ивана смуту сеяли. А потом что ж, у кого ни спроси – слышать-то слышал, а от кого, сам не ведает: то ли прохожий какой обмолвился, то ли баба на торгу шепнула, то ли сорока на хвосте принесла. Велел Дмитрий сыскать тех об-лыжников, да поздно, однако. По всем дорогам люди его проскакали – пусто. Если и были нарочные из Москвы посыльники, то уж скрылись, будто в землю канули.

А из Сарая и из Москвы верные люди ни с чем возвращались. Сарай и впрямь обезлюдел, всю Орду хан повел за собой, а в Москве ничего не ведали так же, как и в Твери, сами страшились за Юрия. Им-то вроде бы чего опасаться – как-никак, хоть и вдовый, а московский князь – зять хану. Ан опасаются, знают за своим князем неправду великую, однако помалкивают; известное дело – московичи…

Но, раз посеянный, слух рос, полнился жуткими подробностями, от которых стыла кровь в жилах, И ничего нельзя было с ним поделать, хоть пожги всех колдуний и ведунов в округе. И то – каждую пустомельную бабу за дурной язык не подвесишь. Тем паче в таких делах от строгости и проку мало. Слух-то ведь не только из уст в уста переходит, но, бывает, точно летит от ума к уму и на лету его не ухватишь. Слух что плесень: ниоткуда берется, да никуда не девается. Сколь ни снимай ее с кислых рыжиков сверху кадки, не отстанет, покуда всю кадку не выплеснешь.

И все же, все же, хоть и не было надежд на царскую милость, оставалась горькая, нетерпимая для сердца утеха – ждать. В беспросветной тьме и от крохотного огонька в Божией лампадке света более, чем в ясную ночь ото всех звезд на небе.

Великого князя Михаила Ярославича позвал на суд хан Узбек. И хоть обещал по совести рассудить его давний спор с племянником, князем московским Юрием, сам Михаил да и все округ него понимали: правды он в Орде не найдет.

Спор этот длился более тринадцати лет, с тех самых пор, как, получив на то ярлык от ордынского хана Тохты, во Владимире, в Успенском соборе, помазанный на мирскую власть митрополитом Максимом, вокняжился на русском столе Михаил Ярославич Тверской. Казалось бы, никому и в голову не могло прийти оспаривать его первенство. Сын великого князя Ярослава, Ярославов же внук Михаил на то время был единственным законным престолонаследником. Бывший до него великим князем владимирским Андрей Александрович сыновей не оставил, хворый и скудоумный Борис умер в Новгороде еще прежде отца. Более иных рассчитывал заместить Андрея на владимирском столе другой сын Александра Ярославича Невского, младший Андреев брат – московский князь Даниил. По всему было видно, готовился Даниил Александрович к тому, чтобы через великое княжение пуще обогатить и возвысить над остальной Русью любезную его сердцу Москву – совсем еще недавно малый, захудаленький городишко, данный ему отцом по меньшинству среди братьев в нищий удел. Однако, хоть с виду тих и невзрачен, ласков до приторности, притворен до тошноты, мудр и ухватист оказался Даниил Александрович. Не токмо сам городишко поднял, пашни людьем заселил, но и иные земли к Москве примыслил. Да какие! Безвольного, бездетного да немощного племянника Ивана так обморочил лживыми обольщениями, что тот не Михаилу Тверскому, который не раз выручал и его самого, и отца его Дмитрия, но Даниилу Московскому оставил в наследие дедову еще отчину – славный Переяславль. А у Рязани взял да Коломну оттяпал, исконный рязанский пригород. Так, где хитростью, где войной и прирастал помаленьку землей, копил впрок богатство, крепко знал, на что копит Даниил Александрович: не себе – сыновьям да Москве приуготавливал славу. Одного ждал – Андреевой смерти; спал и видел, лелеял мечту сместить во Владимире бешеного своего братца, дабы на века утвердить на Руси кровавую, злую власть сумасбродного Александрова рода. Благо сыновьями был он не обделен. От первой жены, любимой, имел двух: Юрия и Иоанна, отцову утеху, и от второй иных: Афанасия, Бориса и Александра. Было ему на кого опереться, было бы кому и оставить новоприобретенную великую власть. Ради них, сыновей, и стремился он к ней из последних сил, видел уже, как в веках не меркнет имя его, ведь не иначе как на века хватило бы власти над несчастной землей вышедшим от корня его!

Однако тогда, видимо, был еще Господь милосерд к русичам, неразумным чадам своим, распорядился иначе: как ни близок был Даниил к заветной, лакомой цели, ан примерить на себя великокняжеские бармы не успел. Даниил Александрович умер вдруг, в одночасье, едва успев принять схиму, опередив в смерти почти на два года ненавистного старшего брата. И оставив ни с чем, безо всякого малого права на великий владимирский стол своих сыновей. И впрямь, всякий ли вытерпит такую обиду от судьбы и родимого батюшки? Эка была им досада! Видно, от той досады и зажглась на года негасимая зависть… А где зависть – там злоба, а где зависть и злоба, там уж не поминай о правде, все одно не услышат…

И то: зело жадно до власти ненасытное Александрово семя. Поврозь ли, вместе, однако решили старшие Даниловичи, Иван да Юрий, пусть хоть кривым путем, абы как, но непременно достигнуть того, чего родитель их достичь не успел.

И вот, по смерти Андрея Александровича, вопреки всем понятиям и утвержденным стариной законам, не убоявшись ни митрополичьего проклятия, ни Божьего гнева, ни людского суда, Юрий на весь свет (впрочем, не без того, что предварительно заручился неверной татарской поддержкой – у тех свое было на уме) прокричал себя великим князем владимирским, не имея к тому никаких оснований. И не суть важно, что сколь ни улещивал он ханских вельмож подарками, сколь ни сулил против Михайлова обильного выхода Орде от Руси, не дал ему все-таки тогда хан Тохта заветный ярлык на великое княжение, но в том была суть бесовского, коварного замысла, чтобы поставить под сомнение саму законность Михайловой власти, проверить, как на то отзовется Русь, и коли, как всегда на бесовство, безразлично и сонно, не оставлять надежд, исподволь крепить силы на грядущую борьбу с Тверским или его сыновьями. Конечно, в том хитром загаде белее было из изощренного, дальнозоркого ума второго Даниилова сына Ивана, нежели чем от старшего Юрия, потому как и сроду-то ума за; Юрием не водилось. От него, напротив, требовалось лишь безрассудство и наглость, чтобы вопреки всему преступить закон, забыв о чести и совести, и прокричать себя первым. Но наглости Юрию было не занимать. Он и прокричал: то ли взвизгнул над Русью зловещим кречетом, то ли каркнул могильным вороном. Но по началу-то не все крик тот расслышали, а кто и услышал, принял его не более чем за петушиное кукарекание. Вот за тот крик, тогда еще надо, надо было отсечь его птичью клювастую голову. Юрий не только на дядю, он на всякую русскую жизнь, на древний ее устав, а главное, на будущее ее поднялся. Ведь не о себе, не об одной Твери думал Михаил Ярославич, когда во Владимире пред иконою Богородицы венчался на великое княжение – свободы и прежнего Мономахова достоинства желал он для всей Руси. Однако Русь не любит вперед заглядывать, подавай ей либо разом и ныне же общее благоденствие, либо вовсе ее не трогай, пусть лежит себе, как лежит в зыбком, похмельном сне. Одни лишь горланы будят ее от времени до времени мерзкими, непотребными криками, и чем непотребней, богопротивней и богохульней крик, тем охотнее откликается она на него. И идет за горланом, под его безумные крики, покуда не обессилеет, покуда не иссечет себя в кровавые лоскуты, святая и простодушная в самом жутком грехе. И только после опамятуется, сама на себя удивится и онемеет от ужаса пред самою собой. Пошто шла за ним, пошто слушала, пошто кровь-то с рук не смывается, али мы мало каялись?..

Не раз мог посчитаться смертью с племянником Михаил Ярославич. Иной раз он ужом ускользал между рук, точно бесы его уносили, иной – духа не хватало у самого великого князя на то, чтобы родственной кровью меч опозорить. В том и беда, и вина его перед людьми, что не убил племянника. Его обманывали, он знал, что его обманывают, однако верил: Божия за-града сильней чужого бесчестья. В том и сила была, и Михайлова слабость. Разве безгневен Господь? И раже не искушает нас дьявол жалостью, выдавая ее за добро? Но можно ли упрекать человека за то, что великодушен?.. Выходит – можно, коли выпала ему доля быть на Руси правителем. Если чужая кровь для тебя, что вода, если в твое правление даже снег выпадает черен в глазах от пожарищ и горя, если легче под властью твоей убить, нежели не убить – будь спокоен, тебя запомнят, возвеличат в веках й найдут для тебя и всех твоих зверств умилительные оправдания и сами зверства посчитают единственно необходимыми. Да и действительно, разве управишься с Русью великодушием? Ведь те, кого ты только что пощадил, не в силу зачтут тебе их же собственную пощаду, но в слабость и, как минует опасность, вновь, с пущей радостью, предадут тебя, оплюют и надсмеются над твоим же великодушием. Что поделаешь – Русь… Так и было…

Дважды подступал к Москве Михаил Ярославич. Дважды удача и победа были на его стороне. Дважды мог он пожечь дотла городище, разметать по холмам неохватные, темные бревна дубового кремника, однако всякий раз останавливался пред православными куполами ее церквей, пред бабами ее и детьми, которых попусту вынужден был вдовить и сиротить – не для того приходил он в Москву, чтобы зорить ее, но для того лишь, чтобы смирить, наказать ее князя, ставшего над законом и правдой.

Ежели б в поле встретился ему Юрий, не дрогнула бы у Михаила рука. Сколь раз звал он его выйти сразиться, сколь искал встречи с ним во всяком бою – и рубил-то налево-направо без ярости лишь затем, чтобы скорее пробиться к племяннику, но в открытом бою, как ни звал его Михаил, Юрий и близко к дяде не подступался. Знал, сучий сын, что пощады не будет. Знал и то, что, заложник собственной чести, Михаил не сможет, не сумеет кончить его, раскаянного. Повинную голову меч не сечет. Князя князь не казнит, ибо заповедано то Мономахом своим сынам на века. Хотя мало ли среди них ослушников?

Дважды, точно гниду ногтем прижимал Михаил племянника, и оба раза не хватало ему злого духа, сжать посильнее пальцы, чтобы меж ногтями сухо щелкнуло поганое тельце гадины. Казалось бы, ну чего ему стоило казнить племянника? Ан не казнил, оба раза довольствовался тем, что смирял и наказывал. А Юрий, припертый к стене, не гнушался каяться, не скупился на клятвы в верности сыновца, молил Михаила быть ему отныне отцом и защитником…

Разумеется, не верил ему Михаил Ярославич, но отчего-то не убивал. Отчего? Видно, все же надеялся правдой, а не страхом и кровью царствовать на Руси. Только кому на Руси нужна правда? Было время потом великому князю горько пожалеть о том, что в те разы не убил племянника, а третьего раза не дал ему Бог.

Нет, надо, надо было тогда с корнем вырвать злое сатанинское семя! Не дать ему прорасти, не дать корнями укрепиться в земле! Ведь земле-то до времени все равно, что хлебный злак, что чертополох из нее соки тянет! Однако до времени, потому что придет срок и попомнит земля Тверскому, что не сделал он того, что должен был совершить!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю