Текст книги "Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи"
Автор книги: Андрей Косенкин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)
А что до Юрьевых клятв, так ведь у блудной девки слово и то верней, чем у московских правителей. Уж не от него ли, от Юрия, и взялся у них тот блядский обычай ротничать. У заутрени крест поцелуют, а к обедне тем же самым крестом и прошибут тебе лоб!
Так вероломно, по-волчьи убил Юрий рязанского князя Константина Олеговича, много лет бывшего сначала пленником, а затем и душевным наперсником у батюшки его Даниила. На смертном одре в святой час пред духовником последней волей пообещал Даниил Александрович с миром отпустить Константина Олеговича в Рязань. Не суть, что Юрий при том не присутствовал – отцовское обещание с лихвой исполнил: с миром отпустил Константинову душу – да не в Рязань, а прямо в райские кущи! Ради скудного, неверного примысла удавил Юрий рязанского князя. С того и начал…
Так что на лжи и крови зачалось величие московского княжества, на крови да лжи…
Но тогда, после последнего Михайлова похода на Москву, несколько лет прожили в мире. Пришибленный, напуганный Юрий сидел в Москве тихо и на дядю не рыпался. Хотя ни сам Юрий, ни брат его Иван вовсе не оставили помыслов свалить великого князя. Крепили силы, копили впрок серебро на татарскую мзду да ждали удобного случая. Ну а уж случай, как водится, ждать себя не заставил…
Затеяли свару новгородцы, коих тайно давно уж подзуживала Москва подняться на Михаила. И с самого-то начала без охоты они в его волю, а потому и после косили глазом на сторону. Легко ли было честолюбивым, гордым новгородцам согласиться с тверским главенством! Чай, они еще помнили те времена, когда Твери и в помине не было, а тверские-то земли считались новгородской вотчиной. Одному Богу известно, сколь терпения и сил положил Михаил Ярославич на уговоры, прежде чем уладился с ними на Феоктистовой грамоте! И то: с новгородцами толковать – не девку уламывать. До последнего мига не знаешь – согласятся ли, а и тогда, когда согласятся, гляди не зевай – жди подвоха. Такой уж они народ, на все у них свой закон, своя воля.
Но более всего дорожились новгородцы «вольностью во князях», дарованной им еще по древней грамоте Мудрого Ярослава. Как Мудрому-то Ярославу ума достало такую вольность им дать? Хотя тогда еще поговаривали, что грамота та, мол, поддельная, уж после Ярослава самими ушлыми новгородцами и составленная. Хотя доказать того не могли. А и впрямь по той грамоте выходило, больно великую волю имели новгородцы над своими князьями. Что же это за княжья власть, когда не сам князь водил новгородцев, куда ему надобно, а новгородцы указывали князю, куда их вести. Но главным в той грамоте, а на ней твердо стояли новгородцы, было то, что они могли звать к Святой Софии князя по выбору, а того из князей, кто им вдруг становился не люб, могли смело гнать с Ярославова Дворища. А ну поди-ка им угоди! Вольность-то их разве знает пределы? И чуть что не по их, тотчас вече: мол, не люб ты нам боле, князь, сам пойди вон, а то выгоним… Потому до сих пор никому, ни тому же Ярославу, ни самому злоупорному Невскому совладать с ними в полной мере не удавалось.
Новгородский архиепископ Феоктист, старец степенный и осторожный, не сразу проникся и поверил в дальнюю заботу Тверского о единении Руси, без которого нечего было и думать о сопротивлении Орде. (А именно то и было заветной, манящей целью Тверского.) Но когда поверил, всем сердцем взял его сторону и, сколь мог, обуздывал непомерно горделивую и своевольную свою паству. Однако к тому времени умер Феоктист, некому было вразумить, наставить на путь новгородцев, когда затеялся пустой спор, поводы к которому были столь ничтожны, что нечего их теперь и упоминать. Да и не в поводах было дело – когда чешутся кулаки, повод к драке всегда отыщется. К тому же к той поре многие из знатных, владетельных новгородцев были куплены (кто – деньгами, кто – обещаниями) пронырливыми и затейливыми на пакости московичами. Ну, а на вече-то, ясное дело, слушают не тех, кто умней, а тех, кто громче вопит. Ну, а громче-то всех, ясное дело, вопят на вече дураки да те хитрые, кому за глотку уплачено.
Одним словом, как выяснилось, однако гораздо позднее, на том непутевом вече примерились нерасчетливые новгородцы сесть на тот кол, на тот жуткий московский посох, которым их затем и проткнули. То-то было им удивление: да кто ж знал? да кто ж думал, что обещанная московская воля станет горше тверской неволицы?!
Но тогда обошлось без войны. Новгородцы лишь отказались кормить тверских наместников, а Михаил, осерчав, в отместку велел перекрыть Торжок, чтобы с Низу ни один обоз с хлебом в Новгород не попал. Голод– не тетка. Маленько еще покуражились плотники и на прежних условиях замирились с великим князем. Однако обида осталась…
А тут новая беда подоспела, на Руси-то без беды – как без праздников. Без сроку пришлось отправляться великому князю в Орду. Там вдруг ни с того ни с сего, лет сорока от роду, внезапно скончался равный ко всем людям доброй веры, правосудный ильхан Гийас ад-дин. Тохта. Не то чтобы кому-нибудь на Руси было жалко ордынского хана, был он не милостивей других, однако к его злу уже притерпелись, да к тому же с тех пор, как Тохта утвердил на великом княжении Михаила, он не слишком мешался в дела русского улуса, довольствуясь ежегодной данью, впрочем весьма обильной.
Как-то сложится с новым? Слухи о нем доходили прескверные, один страшнее другого.
Никто не знал, как и отчего умер хан, но, судя по дальнейшим событиям, умереть ему помогли. Давно уж, со смерти слабого хана Тула-Менгу, обычай умерщвлять неугодных правителей твердо вошел в ордынскую жизнь. Способы, правда, избирались различные: кого резали, кому подсыпали зелье. Так, сам Тохта предшествовавшему ему Тула-Буге и всем его многочисленным братьям собственноручно переломал хребты. Между прочим, новый хан остался в живых лишь по недомыслию и недогляду Тохты: он не смекнул вскрыть животы всем женам убитых им братьев. Одна из них и унесла подальше от взгляда Тохты надежно укрытого в ее чреве нынешнего правителя…
Итак, на смену оплывшему жиром покоя и самодовольства Тохте явился из Хорезмского шахства юный Гийас ад-дин Мухаммад Озбег, или по-иному Узбек, именуемый русскими ханом Азбяком. Приход его ознаменовался великими потрясениями для всего Кипчакского царства. Позвали его, не иначе, богатые сарайские купцы-мусульмане, коим Тохта, по безразличию к вопросам веры, не воспрещал строить круглые розовые мечети. И в одночасье прервался могучий род Тохта-хана, над созданием которого долгие годы трудился и сам хан, трудились и многие его жены, трудились братья и сыновья хана и жены его братьев и сыновей. Более ста двадцати одних царевичей крови, во главе с законным наследником, старшим сыном Тохты Ильбассаром, исчезли бесследно и без суда по мановению нежной и тонкой царской руки в одну ночь, чтобы и памяти о них не осталось. Трудно сказать о числе убитых из прочих приближенных Тохты и знатных монголов, и уж совсем невозможно представить, сколько простых татар за свою простодушную веру попали под сабли и длинные ножи. Кто ж их считает? Но долго еще, подобно арбузным кучам, валялись на углах пыльных улиц отрезанные головы непокорных единоплеменников, и мальчишки носили их, вздев на палки, пугая редких прохожих. Покуда и сам когда-то цветущий Сарай, заложенный славным Баты, Узбек не велел разрушить – в этом городе, пропахшем скверной безбожия, ему трудно было дышать.
Новую степную столицу возвели несколько в стороне от Итили, от старой столицы, в два дневных перехода ниже по течению Ахтубы. Назвали снова Сараем, хотя Узбек приказал прибавить к имени города имя хана Берке, первого магумеданина из ордынских правителей…
Но то было лишь безобидное приуготовление к тому главному, к чему стремился Узбек. Все бесчисленные народы, входившие в Орду, решил он сплотить верой покорных, дабы отныне все его подданные поклонялись единому Богу. Бога того – Аллаха, когда-то провозгласил на земле пророк его Мухаммед. Не случайно и сам Узбек носил имя пророка.
Огнем и мечом насаждал он магумеданство пока среди ближних и дальних кочевников, дотоле, подобно отцу их Чингизу, веривших лишь в Предопределение Вечно Синего Неба, да в степь, да в куст, да в дым, да в табун кобылиц, да в верную саблю, да в песню стрелы и богатый сайгат…
Три года провел Михаил в Орде под пристальным приглядом Узбека. Три долгих, мучительных года, когда его воля и слово так нужны были на Руси, он бесцельно толокся в Сарае, не в силах ни превозмочь, ни оборвать ханскую волокиту. Знал Узбек, чего добивался, когда на короткой удавке держал подле себя великого русского князя. За три года его вынужденного отсутствия многое нарушилось на Руси…
Русь шаталась, как медведь, потревоженный в спячке, как медведь, взъярившийся от бессонной тоски. Теперь уж ни о каком единении и думать не приходилось, об одном молил Михаил; защитить Богом данную ему власть.
В те три года новгородцы: в другой раз прогнали его наместников. То было бы еще полбеды: как прогнали, так бы и обратно Позвали. Но Юрьев посланник князь Федор Ржевский, лишая новгородцев возможности пойти на попятную, перебил Михайловых бояр на возвратной дороге. Тот же Ржевский водил новгородцев на Тверь. Княжич Дмитрий с полками встретил его на Волге. Мало дело до войны не дошло – тонкий да рыхлый лед на реке не дал встретиться в битве… Однако все пути к миру были отрезаны.
Окончательно поссорившись с Тверью, Новгород открыто позвал на княжение Юрия. Юрий в Новгород не поехал – послал вместо себя брата Афанасия, сам же, по совету Ивана, ушел в Сарай искать ханской милости. Чудом разминулись они с Михаилом.
Михаил же, тотчас по возвращении, подступил к Торжку, в котором заперлось новгородское войско. Новгородцы бились отважно, отчаянно – ныне знали они, что пощады не будет. Однако силы были не равны, не выдержав Михайлова гнева, пал Торжок. И опять, ко всеобщему удивлению, Тверской остался великодушен: хотя в руках его оказались Юрьевы братья Афанасий и Борис и с ними многие его новгородские ненавистники, он никого не казнил, кроме кровавого Ржевского. И теперь вопреки непомерной обиде он в войне искал все же мира…
Два последних года вместили столько, сколько было бы не под силу выдержать ни одному человеку. Видно, в том и была ему Божья помощь. Да и то, на что уж был велик Михаил Ярославич, но и он в последних-то битвах, казалось, ждал не победы, а смерти. Но стрелы миновали его стороной, копья, пущенные верной рукой, не достигали цели, мечи ломались о железные латы, и ужасом веяло на врагов, когда на огромном, звероподобном коне, как ангельские крыла разметав багряную плащаницу, он врезался в их гущу.
Но странно, чем блистательней были его победы, тем очевидней открывалась неизбежная, жуткая суть: великий князь Михаил Ярославич был обречен.
Велик Господь, но не дремлет и враг человечий.
Черным предвестным знаком стал для Михаила последний поход на Новгород, когда, дойдя до Устьян, новгородского пригорода, он вдруг занедужил, да так тяжело, что велел повернуть с пути. Спеша скорее вернуться назад, войско его заблудилось среди лесов и болотин, бесславно пало от стужи, голода и внезапной лихой болезни. Не многие из той рати вновь увидели Тверь. То была единственная военная неудача Тверского; и в ней поражение он потерпел не от людей, но от сил, неподвластных людям.
Тут и явился, томный от царской ласки, великий князь Юрий. Именно так отныне велено было величать его на Руси. Наконец-то вожделенный ярлык с алой ханской тамгой покоился в Юрьевом сундуке. Да что ярлык! Не только великим князем, но царским зятем вернулся Юрий на Русь! Любимую сестру Кончаку отдал за Юрия хан. Случалось, женились на ордынках иные. Случалось, по любви и с охотой выходили татарки за русских. Помнилось, князь Федор Черный женился аж на Ногаевой дочке. Но никогда допрежь не мяли русские жен из самого царского дома! Больно уж милостив оказался Узбек к московскому князю, сестру не пожалел отдать за неверного, знать, богатый выкуп посулил ему Юрий. Или не стоит Русь ханской сестры?..
Рязань, Владимир, Ярославль, Кострома… Щедрым вено стелились земли и города под сапожки юной ордынки. Однако, кутаясь в Соболя, морщилась недовольно царевна – торопила с обещанным. В первую брачную ночь пообещал Юрий положить к ногам ее Тверь, стольный город неуступчивого, непокорливого татарам русского князя. Хотя чего было морщиться, чего торопить, он и сам-то больше всего на свете хотел поквитаться с Тверским за все прежние унижения. Только страх-то был в нем сильнее хотения.
Несмотря на отменное войско, которое шло с Юрием из Сарая под началом ханского посла Кавгадыя, несмотря на московскую рать, встретившую Юрия в Костроме, Юрий не двинулся на Тверь до тех пор, покуда под страхом татарского наказания не собрал полки почти со всей Низовской земли. Впрочем, был на то и негласный Узбеков указ.
– Если им того хочется, пусть русские уничтожают друг друга сами. Татары им в том лишь пособники… – Так, улыбаясь ласково, говорил хан Узбек.
Кстати, спасая отчину, Михаил Ярославич готов был исполнить неверную, капризную волю хана. Через послов он сам отказался от великокняжеского достоинства и просил о мире племянника. Черта ли ему было в мире, если истинный русский князь оставался жив? Юрий убил послов… С той силой, что он собрал ханским именем, Юрий заранее кичился победой. Да и трудно было представить иное.
В декабре одна тысяча триста семнадцатого года, на праведницу Анну, егда была зачата Пресвятая Богородица, спаянное бесовской силой несметное войско подступило к Твери.
И было Бортеневское побоище, равного которому не помнили со времен Калки и Сити. Только в отличие от предыдущих, у Бортенева русские впервые по-настоящему били хваленых татар. Впрочем, к сожалению, били и русских, пришедших с теми татарами.
И опять безоглядно, десятками укладывая врагов, в самой гуще кровавой сечи бился Михаил Ярославич; и опять, как когда-то, звал он сразиться племянника. Отнюдь не победный – отчаявшийся, усталый голос летел над заснеженным, красным от крови полем: «Юрий! Юрий, блядин сын, головы моей ищешь? Вот моя голова! Где ж ты, Юрий?»
Но напрасно бился к нему Михаил, напрасно звал – не откликался Юрий. Вдруг увидев, как под ударами тверичей, смешавшись в едином страхе, бегут его и Кавгадыевы воины, бросив стяги, казну и даже молодую жену, в который раз ушел от Тверского Юрий, ведомо кем спасаемый…
Взятый в плен Кавгадый льстиво каялся, божился Аллахом, что, мол, не было ему ханского слова идти на Тверь, то, мол, Юрий его смутил и попутал, а Тверской, мол, как был у хана в чести, так и есть, а коли и была на него хула, так теперь он развеет ее перед ханом, потому как отныне он, Кавгадый, кунак Тверскому и друг, а разве есть на свете иное, что вернее татарской дружбы?..
Разумеется, не верил ему Михаил. Но опять остался великодушен: с миром отпустил Кавгадыя и его татар, оставшихся живыми у Бортенева. Хотя вся тверская земля вопила о мести…
А вот новокрещеную княгиню Агафью, позорно брошенную супругом, не отпустил – живым залогом оставил до времени у себя. Однако людской ли, Господней ли волей, но вскоре Кончака-Агафья вдруг умерла в Твери. Сама ли она умерла от горячки, действительно ли отравил ее Михаил, как кричал о том Юрий, бог весть. Но коли и взял тот грех на себя Михаил, то не со зла, не по злобе: или не стоит Русь жизни татарской царевны? Ведь не ради Юрьевых петушиных глаз хан отдал за него сестру…
Нет, не мог Узбек простить Михаилу ни Бортенева, ни Кончаки, ни просто того, что слишком умен был и крепок духом Тверской. Давно уж свет застил бельмом на раскосом ордынском глазу великий князь Владимирский и Тверской и Всея Руси, как первым изо всех русских князей начали его величать, царь русский, как тогда уже называли его и в Царьграде, и в Авиньоне у Папы, и у немцев, и у ляхов, и у литвинов, Михаил Ярославич. Слишком много воли забрал. Мало, что взял в обычай утаивать дань от Орды, ныне и вовсе на самих на татар поднял руку…
Нет, не мог простить его хан. Так что и Михаил Ярославич, и все округ него знали: не на суд идет он в Орду – на казнь.
Однако и не идти он не мог. Прежде всего потому, что понимал: хан только и ждет, чтобы он ослушался, тогда бы Узбек сам явился за ним. Многим в Сарае грезилось снова огнем и мечом, как встарь, пройтись до Руси, ибо начали русские перед татарами страх терять. То-то славно им было после Баты. Всяк нищий поганый на Руси себя ханом чувствовал. До чего доходило: безоружный татарин мог велеть русскому мужику ждать, не сходя, на том месте, где он его застал, покуда он не вернется с саблей, чтоб снести ему голову с плеч. И ведь ждали, так велик и безмерен был ужас перед татарами. И то: умели они страху нагнать! Чуть не сто лет после прихода Баты стояла пуста цветущая дотоле земля!
Только при Михаиле русские-то и начали головы поднимать, да, знать, ярмо-то тяжко еще давило, коли так и не подняли, не выпрямились во всю мощную стать – иначе разве бы отпустили своего князя на верную гибель?
При прощании на коленях просили отца сыновья Дмитрий и Александр их послать в Орду вместо себя.
Спросил Михаил:
– Разве вас хан к себе зовет? Коли я не пойду, сколько христианских голов падет за мое ослушание? Честно ли собой дорожиться? Честно ли ради единой жизни все отечество бедствию подвергать? – И сам ответил: – Ничего, надо же после когда-нибудь помирать, так лучше теперь положу душу мою за многие души…
Что ему возразишь? Да и можно ли отцу возражать? Однако возразили сыны: мол, все одно, чем так, лучше уж в бою умереть…
Лишь усмехнулся:
– Эх, кабы так-то! Ан не дает Господь на коне умереть! Нет ныне сил на Руси Орде противиться…
Да ведь и Константин еще, младший сын, томился у Узбека в залоге. Как узнал он о смерти сестры, велел голодом его уморить. Сказывали, едва и не уморил. Только отговорили его: мол, если княжич умрет, так Михаил точно на суд не явится.
Так что всяко не мог Михаил Ярославич на тот суд не идти…
И вот уже восьмой месяц, как проводили его – ни слова о нем, ни полслова. Оттого тускло и в солнечный день, темно и в праздники было в тот год на Твери. Одно надежило: коли по присказке, худая весть летит соколом, так что ж ее нет до сих пор? Известно: тонущему и соломинка в помощь…
Дмитрий легко сбежал по белокаменным широким ступеням, скоро, не оглядываясь, зашагал ко княжьему терему, стоявшему невдалеке от собора, но вдруг, точно споткнувшись, остановился, повернулся, поднял искаженное мукой лицо к куполам, сдернул шапку, кинул ее перед собой в талый снег и упал на колени.
– Господи! Спаси и помилуй раба Твоего Михаила! Батюшка, Милый, не умирай! Слышишь, пощади нас, не умирай! Не ради себя, для тебя живу, слышишь, отец? Вели умереть – умру! Только не оставляй нас теперь, пощадив.. – Слова путались и мешались, сердцем своим он звал то отца, то Спасителя. – Господи! Господи! Спаси и помилуй его! Али не слышишь, как плачу?..
И правда, точно в ответ или в продолжение рыдания в солнечной вышине глухо и тяжко ударил Спасо-Преображенский великий колокол.
И со слезами, по-детски крупными, как горох, вновь сошли в его душу надежда и вера.
«Ведь не глух же Ты, Господи, ведь не глух!..»
Глава 2. Худая весть
Княжич Дмитрий вполне миновал пору отрочества. Двадцатый год пошел ему в сентябре. Равно было от его рождения по святкам до дня поминовения отцова тезоименинника Архангела Михаила и до дня памяти страдальца за Веру Христову издревле почитаемого на Руси Солунского Дмитрия. Матушка хотела назвать первенца именем мужа, однако Михаил Ярославич велел поручить судьбу сына небесному заступничеству великомученика Дмитрия, принявшему смерть от копий римских воинов императора Максимилиана.
Сызмала норов Дмитрия был горяч и неровен. Даже матушка княгиня Анна Дмитриевна порой пугалась его неуступчивости. И правда, коли Дмитрий решил чего-то достичь, словами остановить его было трудно.
– Нет, матушка, по-моему нынче быть, – набычившись, опустив лобастую голову, бывало, упрямо твердил он и глядел из-под прямых, сросшихся еще в малолетстве бровей так, что казалось: не пойди ему на уступку, он дойдет до самых крайних и решительных мер. Не слабого характера была княгиня Анна Дмитриевна, однако к тому времени, как исполнилось Дмитрию десять лет, и она свыклась с мыслью, что неподвластен ей первенец и смирить его можно только лаской и кротостью. Разумеется, Дмитрий любил матушку, но уж в детстве был к ней скорее снисходителен, нежели чем сердечно послушен. Он и вообще-то был более отцов сын, чем матушкин. Бывает так в семьях, особенно среди братьев: не по одному только внешнему сходству, но по душевным наклонностям резко делятся сыновья меж родителей. Глядишь на иного, а он и в мужских чертах – женствен, в словах и поступках мягок, и при всей мужской стати в нем вернее угадывается материнская кровь.
Отнюдь не таков был Дмитрий. И внешне – даже взглядом, силу и ярый жар которого вынести на себе не каждому было дано, но, главное, внутренне беспокойной и благородной натурой во многом он был похож на батюшку. Да то и не мудрено! С тех пор, как Дмитрий осознал, почувствовал себя княжичем, наследником великого рода, – а произошло это рано, чуть ли не в колыбели, – более всего на земле ему хотелось походить на отца. Отца почитал он безмерно, отцову волю полагал для себя беспрекословной, и само его слово было для него святым. И все же, все же характер-то, норов у них был почти един, схож, а потому и в отношениях с отцом случалось Дмитрию быть упрямым.
Впрочем, Михаил Ярославич как себя не судил за горячность, так и сына. Ему лишь хотелось, как хочется всякому, чтобы на долю сына из чаши жизни довелось хлебнуть меньше горького, чем довелось ему; хотя знал он, что на Руси в каждой чаше менее горького не бывает, а тем паче, если то чаша князя. А горячность, что ж, – лишь слабый отблеск угольев, что всыпал в сердце твое Господь. Не то беда, что горяч человек, но то, что ратует не за правду или горяч без повода. Повод же определяет не случай, но сама жизнь, ее единственная и конечная цель, и ежели ты верно живешь, ради Божеской цели, то и горячность тебе не в укор. Только если готов не щадить других, то уж будь любезен и себя не жалеть, а коли взял ряд, стой на нем до конца, чего бы тебе это ни стоило…
Тому и учил сыновей Михаил Ярославич.
А Господь милосерд: каждому по силе и духу его дает препятствие, нут-ко, преодолей! Однако не враз отличишь Божье испытание от бесова искушения. Вот в чем беда-то! Тем лишь и разнятся, что в одном – любовь, в другом – ненависть. Да ведь не всякому дано возлюбить.
И тому учил сыновей Михаил Ярославич…
Помнил Дмитрий, как однажды (было ему тогда всего-то лет пять-шесть от роду) запросил отца казнить голубицу, по своей воле вздумавшую было отбиться от стаи. Приметливая была голубица, все-то выше других норовила забраться. А тут вдруг и вовсе взмыла под самые облака, поставила хвост по ветру и понеслась на чужую, московскую сторону. Насилу ярый голубь нагнал беглянку, когда она почти скрылась из виду, насилу заставил поворотить. То-то всем было радости, когда стая села, и голубка, точно зная свою вину, с опаской ступила на голубятню. Один княжич не радовался – обиделся на голубку, да так обиделся, что подступил к князю:
– Вели казнить ее, батюшка!
– Пошто же?
– Али не видел – предательница она, изменница! – Кулачки сжаты, глаза горят, голос от гнева срывается.
Михаил Ярославич, к чему уж не был готов в этой жизни, а и тот вроде бы как смутился под взглядом сына. Вот так первенец, вот так наследник! Ишь, как крови-то возалкал!..
А потом усмехнулся, молвил:
– Что ж, коли считаешь, что и впрямь виновата, сам ее и казни…
Велел отловить изменщицу, принести пред голубятню колоду, дал сыну нож – казни.
Помнил Дмитрий, как доверчиво стихло горячее, трепетное тельце голубки в его жаркой, мокрой от пота ладони, как растворился, исчез за стыдной слезной пеленой мир, как сквозь ту пелену глядел на него отец, ожидая: убьет или не убьет? Точно на всей земле остались он, отец да еще та белокрылая голубица.
Ластясь, голубка чесалась клювом об указательный перст, а нож готов был отсечь ее голову, и видел уж Дмитрий голубиную кровь на колоде и кровь на своих руках. Сколь краток миг в сравнении с жизнью, но как измерить, сколь иной миг может вместить в себя? Кажется, целую вечность с поднятым над головой отцовым ножом простоял тогда Дмитрий.
Однако не смог нарушить чужую жизнь. Бросил нож, выпустил голубицу, тут же взлетевшую хорошиться на голубятню, от презрения к себе не смел глаза поднять на отца, выдохнул лишь:
– Не могу…
И вдруг, не стыдясь окольных, заплакал в голос, навзрыд, захлебываясь слезами и задыхаясь от плача. Ему казалось, что теперь он стал так ничтожен, что нет ему места на свете и никогда он уже не заслужит прощения отца.
– Ну, то-то… И ладно: знать, ангел-то тебя не оставил, – услышал он голос отца.
Голос был тих и мягок. От слов ли его, от тихого голоса, то, что случилось, увиделось вдруг иначе, и разом стало светло на душе.
– Батюшка! Милый… – Слепо шагая, Дмитрий нашел отца и уткнулся мокрым лицом в его тяжелую, жесткую руку.
– Так-то, сын… Прежде чем казнить, познай ненависть в сердце. Но познай и любовь. Да казни-то не по сердцу, слышь ты, а по вине.
Все звуки, кроме отцова голоса, умерли в мире. Чем тише был голос, тем тише, мертвее было округ. И собственный плач, который не мог, да и не хотел прекратить, он не слышал.
– По сердцу-то милуют, сын, а не казнят. И на сердце от милости не обида, но благость. Так ли теперь у тебя?
– Так, так оно, батюшка, – отвечал Дмитрий, и правда слыша в душе ту великую благость.
Как измерить, сколь умеет вместить в себя иной миг?..
Потом ласковым, но твердым движением отец отстранил его от себя.
– А нож-то, сын, подними…
Дмитрий послушно пошарил в траве, нашел холодный клинок, подал отцу.
– Никогда, слышишь, сын, никогда не бросай оружия. Князю надобно уметь и казнить, – сказал Михаил Ярославич и добавил: – Но запомни, лишь тогда, когда сердце не стерпит.
– …не стерпит, – эхом выдохнул Дмитрий.
– Ну, будет, будет тебе реветь-то! Ступай умойся да более не реви, – вдруг по-иному, строго сказал отец. – Не подобны княжичу слезы… Так ли оно?
Мир округ оживал, возвращался, и в том мире никому не нужно было видеть княжеских слез.
– Так, батюшка… – Дмитрий, то ли все еще всхлипывая остатне, то ли уж начиная икать от рыдальной задышки, утер глаза и лицо рукавом и повернулся прочь. Уходя, услышал, как отец сказал кому-то из ближних окольных, не то сетуя на него, не то жалея о нем:
– Ничего, на голубку-то он ополчился не по ненависти – по любви. И такое бывает. Только больно уж у него сердце открыто…
Все, даже самое раннее, что связывало его с отцом, Дмитрий помнил с той отчетливой ясностью, какую трудно предположить в уме ребенка, какую дает лишь истинная любовь. В тот год, с тех пор как князь ушел к хану, случалось – Дмитрий вдруг видел словно со стороны обманчивыми глазами ума то, что было когда-то давным-давно меж ним и отцом, а может, и не было никогда. Но чаще всего видел он себя совсем маленьким, беззащитным, тем Митей, что горько плакал тогда на руке у отца…
Впрочем, о тех видениях никому он не говорил, а предположить в нем подобного рода умильные воспоминания никому бы и в голову прийти не могло. Ныне иным стал Дмитрий, не зря величали его кто с гордостью, кто со злобной усмешкой – Дмитрий Грозные Очи.
Теперь то был высокий, под стать отцу, крепкий юноша. Широкая грудная кость обещала к зрелому возрасту придать его фигуре дородства, а в покатых круглых плечах уже сейчас угадывалась дюжая сила. От беспрестанных занятий с оружием кожа на ладонях его больших, ухватистых дланей была жестка, мозолиста и шершава, точно у пахаря; тяжелым мечом ли, верткой татарской саблей или верным ножом владел он одинаково хорошо, что правой, что левой рукой. Обезоружить его в шутейном единоборстве, к которым имел он страсть, не могли самые опытные и сноровистые дружинники. Сызмала ратным хитростям учил его покойный воевода Помога Андреич, да и Михаил Ярославич когда-никогда, а в редкий свободный час не забывал трудить сыновей на воинском поприще. Попробуй-ка дрогнуть или оплошать перед отцом – так глянет, что, ей-богу, покажется, лучше бы уж убил ненароком. А потом еще и высмеет с глазу на глаз: какой, мол, ты князь, коли меч у тебя в руках хуже оглобли. Гусей тебе, княжич, на Тьмаке пасти, а не рати водить…
Впрочем, старшими сыновьями, что Дмитрием, что Александром, князь был вполне доволен – бойцы! Вот Василий – тот по порхлости, мнимому нездоровью да пользуясь чрезмерным княгининым оберегом, уклонялся от ратоборчества, не то чтобы сам железо чуять в руке не любил, как иные-то бьются, смотреть не мог. На Василия Михаил Ярославич махнул рукой – знать, иная судьба у него. Ну, а Костяня покуда был мал, с него и спрос невелик. А одиннадцати годов отправили его заложником к хану, с тех пор не видали…
Дмитрий же к той поре набрал сил, так наловчился владеть всякою железякой, способной убить, что, поди, во всей Руси не было никого, кто бы управился с ним в одиночку. В седле проводил он большую часть бодрого дня. От привычки к верховой езде по земле он ступал косолапя и забирая внутрь носками сапог, отчего в походке его было что-то медвежье. Но никого не обманывала видимая неловкость той поступи, все Знали, сколь скор и легок был в движениях княжич, коли вдруг возникала необходимость в проворстве. Бывало, и взглядом нельзя было уследить, как меч оказывался в его руке. Нарочно заставлял он отроков из младшей дружины кидать в себя репой: будто спица колесная блистал округ него меч, ни один овощ ни в Дмитрия не попадал, ни целым мимо не пролетал. Желтыми разбитыми глыбками осыпалась репа у его ног, один горько-сладкий сок брызгал в лицо да на кафтан княжича. Одним словом, воин…
Широколобое лицо Дмитрия обрамляла мягкая, каштанового цвета, еще ни разу не стриженная бородка. Щеки румяны от внутреннего здоровья, точно у девицы, губы от избытка силы и крови пухлы, как у отрока, впервые зацелованного шальной молодухой. Кажется, улыбнись такой молодец, все округ посветлеет от радости. Однако не улыбчив был Дмитрий. К двадцати годам какая-то зрелая, отнюдь не отроческая угрюмость наложила печать на его черты. Эта угрюмость, общая омраченность лика усугублялась огромными, печальными Дмитриевыми глазами. Сросшиеся у переносья в ровную полосу черные брови, точно козырем нависали над глубокими впадинами глазниц, откуда, будто всегда с тревогой и недоверием, хмуро глядели на мир и людей горячие, как угли, внимательные глаза. Горе тому, кто попадал под гнев княжича – прежде чем получить заслуженное, он успевал сгореть от яростного, нестерпимого жара Дмитриевых очей. Оттого, знать, и прозвали его Дмитрий Грозные Очи. На Руси-то прозвищами зря не бросаются, уж коли Грозный – так Грозный, уж коли дурак – так дурак. Вон, прошлым-то летом на Моложской ярмарке устюжский княжич Иван Большой Бородатый Дурак на коленях молил народ забыть, как батюшка велел его величать, ан только достиг противного: прежде-то еще не всяк знал, что именно он тот самый знаменитый Иван Большой Бородатый Дурак, теперь же не стало нужды и пальцем-то на него указывать, издали узнавали – вон, мол, идет Иван Большой Бородатый Дурак, что на коленях просил за умного его почитать…