412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андре Бринк » Слухи о дожде. Сухой белый сезон » Текст книги (страница 13)
Слухи о дожде. Сухой белый сезон
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:45

Текст книги "Слухи о дожде. Сухой белый сезон"


Автор книги: Андре Бринк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)

3

Зайдя на кухню, я увидел там мать, возившуюся с черным малышом. Ребенок орал, а она, тихонько мурлыкая, занималась привычным делом – лечением, умыванием, сменой пеленок. Наконец он успокоился и уснул у нее на руках. До замужества она работала няней.

– Доброе утро, баас, – сказала Кристина, стоя у печи.

Молодая женщина, как и накануне вечером, сидела в углу кухни. Она поглядела на меня, но не произнесла ни слова. В выражении ее лица не было ни вызова, ни тупой пассивности. Невозмутимое – вот, пожалуй, уместное для него определение. Теперь, когда я смог разглядеть ее, она поразила меня, напомнив черных женщин на картинах Тречикова. Но еще более меня заставила приглядеться к ней – обычно я не обращаю на чернокожих женщин никакого внимания – рана у нее на щеке, почти обнажавшая мясо.

– Что с ней стряслось? – спросил я у матери после того, как она вернула молодой женщине ребенка.

– Это ее муж. Тот управляющий, Мандизи. Она вчера приходила ко мне за лекарствами, вот он и избил ее.

– Как же она снова решилась прийти?

– Подождала, пока он уйдет в коровник. Ночью ребенку было очень плохо.

– А чего он на нее так взъелся?

– Ну, ты же знаешь этих людей. Он не верит в лекарства белых. Хотел отнести ребенка к шаману. – Она вздохнула. – Видел бы ты, как он исколошматил ее в прошлом году, вскоре после смерти отца. И все из-за того, что я отдала ей свой старый бюстгальтер, а она его надела. Она приползла ко мне среди ночи со сломанной рукой и ключицей. Я боялась тогда, что ей не выжить.

– А почему она не уйдет от него?

– По-моему, любит его. – Взяв у Кристины кочергу, мать принялась помешивать угли в очаге. – Я много раз говорила ей. А она только посмеивается. Однажды даже заявила: «Я знаю, что рано или поздно он меня убьет, но ведь он мой муж». Представляешь?

– А почему ты не прогонишь его? Такой человек опасен.

– Без него на ферме все давным-давно бы развалилось. С ним трудно: ведь это он грозил мне тогда ножом, – но работник он отличный. Его наглость меня бесит. К тому же он моя правая рука, и приходится принимать его таким, каков он есть.

– Не понимаю, как тебе все это не надоело.

– Мы ведь, кажется, покончили с этим, сынок? – спокойно ответила она и, отвернувшись, продолжала помешивать угли.

Открыв заднюю дверь, я вздрогнул от холода. Откровенного, настойчивого холода, пронизывавшего до костей. Изо рта у меня валил пар. Я прошел по заднему двору мимо водокачки и сараев. Цыплята выбежали из курятника и жадно клевали насыпанные для них зерна. Несколько озябших гусей и уток столпились возле струйки воды, бежавшей из крана и замерзавшей на ходу.

За домом высилось гигантское фиговое дерево, под могучей кроной которого на протяжении многих лет устраивались семейные празднества. Несколько канатов и истлевших досок осталось от качелей, которые отец когда-то построил для Луи и Ильзы (он тогда свалился с дерева, повредил спину и пролежал весь декабрь в постели). Сломанный плуг, старые шины, автомобильная ось. Особенного порядка на ферме никогда не было, но сейчас все буквально разваливалось на глазах.

Я обогнул дом, вышел к парадному входу и поглядел на долину. И в первый раз увидел то, о чем говорила мать. Я помнил ферму и в другие засушливые годы, но никогда еще картина не была столь удручающей. От газона остались лишь пучки сухой травы, покрытые инеем, между ними виднелась бурая голая земля. Холм за кустами полого спускался к маслобойне и отцовской пристройке. Подножие холма, всегда, даже в разгар зимы, покрытое зеленью, теперь казалось сухим и изборожденным шрамами, редкие кустики были похожи на кляксы на грязном листе бумаги. В конце узкой долины, там, где сближались две гряды холмов, по берегам реки еще чуть зеленел кустарник, но и он выглядел угрюмо и безжизненно по сравнению с роскошными дикими зарослями, которые я помнил.

Спускаясь к коровнику, я чувствовал, как сухая колючая трава и ветки царапают тонкие подметки моих башмаков. Звенел колокольчик сепаратора, несколько батраков мыли подойники, другие сливали молоко в корыта для телят. Я сделал глубокий вдох, вбирая в себя запах молока и навоза, теплый запах самой жизни. Когда я подошел ближе, батраки заметили меня и пробормотали приветствие, их зубы ярко сверкнули на черных лицах.

Из коровника стали выводить коров, и я с трудом увернулся от одной из них. Я узнал человека, гнавшего их, это был Мандизи.

– Добрый день, Мандизи!

– Добрый день, баас.

Он не улыбнулся мне, как остальные, а просто без всякого угодничества поглядел мне прямо в глаза.

Мучительно подбирая слова, которые я знал в детстве, я спросил на коса:

– На ферме все в порядке?

– Да.

Я подумал было, не отчитать ли его за жену, но решил, что случай неподходящий: слишком много людей могут услышать нас.

– Хозяйка говорит, что сломался движок. – Я указал рукой на сарай на заднем дворе. – Сможешь починить?

– Да.

Не дожидаясь моих дальнейших вопросов, он пошел за коровами, гоня их по склону куда быстрей, чем следовало. Внизу он обернулся и что-то крикнул остальным работникам, те расхохотались, двое или трое при этом поглядели на меня. Я не разобрал, что он сказал. Не про меня ли?

– Чего встали как бараны?! – накинулся я на них. – Живо за работу!

Они мгновенно замолчали. Снова зазвенел колокольчик сепаратора. Уже издалека донесся голос Мандизи, прикрикивавшего на стадо. Несмотря на все раздражение, я вынужден был признать, что в этом человеке было нечто особенное. Он ведь даже и не дерзил. Просто в его поведении было явное и неприятное проявление независимости, что-то царственное и самоуверенное чувствовалось в его поступи, в широких плечах и могучей груди. Он держался так, словно весь мир принадлежал ему, словно ничто не могло ему воспрепятствовать, словно внутри его горело пламя.

Повинуясь внезапному порыву, я пошел к отцовской пристройке. Дверь оказалась заперта, окна были занавешены выцветшими зелеными шторами.

Следующий мой поступок был предопределен с самого начала. По едва заметной тропе я спустился к каменной ограде небольшого кладбища. Кожаные подошвы скользили по земле; я не догадался взять охотничьи сапоги, а мои итальянские туфли были очень неудобны, камни поострей так и впивались в подошвы.

Стайка птиц пролетела у меня над головой, огласив долину дикими, леденящими душу криками. Солнце медленно вставало из-за холма.

Деревянная дверь в ограде не поддавалась. Ржавая петля сломалась, и, чтобы открыть дверь, нужно было ее приподнять. Тут и случилась неприятность. Навалившись на дверь, я наступил на камень, потерял равновесие и ударился головой о стену. Очки упали на землю. Нагибаясь за ними, я услышал хруст стекла под ногой. Одна из линз треснула, оправа сломалась.

Ну что ж. Еще одна из непредсказуемых гнусностей, но на этот раз посерьезнее, чем предыдущие. Стоя на коленях со сломанными очками в руках, я зачем-то пытался соединить их, и в это время осколок стекла вонзился мне в кисть, пронизав острой иглой боли всю руку до плеча. В приступе слепого бешенства я отшвырнул бесполезные обломки и поднялся.

Вместо зыбких очертаний холмов вдали я различал теперь незамысловатой формы пятна охры, коричневого и зелени. Ландшафт утратил всякую определенность. К черту! Я вдруг ощутил себя чужаком на своей собственной ферме. Я видел достаточно, чтобы найти дорогу, но все знакомые детали куда-то пропали, приметы расплылись, привычность исчезла. Я чувствовал себя одиноким и затерянным в окружающем меня хаосе.

Поразительно, с какой ошеломляющей ясностью встает все это передо мной сейчас, когда пишу эти строки. Я почти вижу себя в той местности – на ферме, у кладбища. Но тогда все казалось мне туманным и зыбким.

Сначала я решил было повернуть назад. Но раз уж мне почему-то захотелось прийти сюда, то лучше остаться, пока не восстановится способность воспринимать мир. Ощупью бредя мимо старых могил, я наткнулся на сверкающее новое надгробие. Было нетрудно разобрать надпись, высеченную большими буквами: ВИЛЛЕМ ЯКОБ МЕЙНХАРДТ (5.9.1908 – 11.5.1975). Гравий, стеклянный контейнер с неизбежными искусственными цветами, пустая лейка.

Виллем Якоб Мейнхардт. Мне никак не удавалось соотнести это полное имя с отцом. Да и вся помпезная могила словно не имела к нему никакого отношения. Я поглядел через стену вдаль, в дымчатый отдаленный мир, а затем снова на надгробие. Неужели только из-за утраты очков появилось это чувство поразительного одиночества, полного отчуждения? Я совершенно ничего не чувствовал. И хотя я давным-давно привык обходиться без излишних эмоций, тем не менее я ожидал, что здесь во мне что-то пробудится, что я хоть на шаг приближусь к заветной тайне отца.

Может быть, мне удастся точнее описать свое ощущение, сравнив его с тем, что испытывала Элиза к нашим детям: она всегда относилась к Луи совершенно иначе, чем к Ильзе. Не только потому, что после первого выкидыша она буквально тряслась над Луи, но и потому – и, возможно, именно потому, что это были мучительные роды: двое суток почти невыносимых схваток и вслед за тем послеродовые осложнения, мучившие ее более года. Что напугало нас обоих, привыкших считать ее прекрасное тело неуязвимым. Когда четыре года спустя доктор объяснил, что второй ребенок будет таким же крупным, он посоветовал кесарево сечение. Элизе утром сделали операцию, и она увидела ребенка лишь несколько часов спустя. Из-за этого у нее потом возникло чувство, словно Ильза не ее дочь, ведь она как бы не присутствовала при ее рождении.

Может быть, и я отнесся бы к смерти отца по-другому, если бы присутствовал при этом. Чисто умозрительное рассуждение. Или наша связь прервалась гораздо раньше, в те долгие месяцы, когда клешни рака уже вырвали его из нашей жизни? В то время он был совершенно отчужден от нас, смерть вытеснила из его сознания всякий интерес к нам задолго до того, как он испустил последний вздох. Но и это рассуждение строится на том, что такая связь когда-то существовала, а я не уверен, понимал ли я когда-нибудь отца. Кем был тот человек, которого я называл отцом? И в чем подлинный смысл отношений отца и сына? Не в чувстве ли традиции, передачи чего-то из поколения в поколение?

Еще несколько слов о его смерти. Я находился тогда в Северном Трансваале, инспектируя небольшие хромовые рудники, которые прикупил неподалеку от Цанена. Я предупредил Элизу и своих служащих, что вернусь в четверг утром. На самом же деле я вернулся в среду вечером и провел ночь с Беа у себя на квартире. Такое я проделывал довольно регулярно – это удобнее всего, ведь я не хочу сознательно ранить Элизу. Она достаточно умна и, по-видимому, догадывается, что у меня, как у любого другого мужчины, время от времени бывают интрижки на стороне, но, пока о них нет речи и они никого не задевают, их можно игнорировать. Я с чистой совестью могу назвать себя хорошим мужем: я даю Элизе больше денег на расходы, чем кто-либо из моих знакомых, я предоставил ей полную свободу во всех ее занятиях и затеях – живопись, садоводство, керамика, ткачество и все прочее. Единственное, чего я не могу понять: каждый раз, когда она добивается в избранном деле определенных успехов, она утрачивает к нему интерес и бросает его – впрочем, это ее забота, а не моя, хотя она и знает, что мне не по душе такое непостоянство.

Так вот, возвращаясь к отцовской смерти. (Столько лет придерживаясь предельной лаконичности во всевозможных докладах и отчетах, я могу позволить себе в этих записках некоторую свободу.) Когда я прибыл домой в четверг часов в десять утра – «из Цанена», – Элиза поджидала меня с известием, что мать регулярно звонит с середины вчерашнего дня. Отец умирает. Мы вылетели первым же рейсом, взяли в Ист-Лондоне напрокат машину и помчались на ферму, но, когда приехали, он уже умер. Если бы мы прибыли накануне или хотя бы в тот же день утром, мы еще успели бы, но на побережье аэросервис оставляет желать лучшего. Как бы то ни было, я не могу упрекать себя за ночь с Беа. Если бы я не провел ту ночь с ней, я все равно вернулся бы в город не раньше четверга. Говорить о чувстве ответственности здесь неуместно.

В последние часы он, по рассказу матери, был тих и спокоен, и у него ничего не болело. Они сидели вдвоем, держась за руки и беседуя о годах, прожитых вместе. Она была няней в Парле, где он получил диплом, а после свадьбы они поселились в Калвинии, пока ему не предложили место учителя истории в Западном Грикваленде.

Эти последние часы они провели как двое влюбленных; старость и болезнь чудодейственным образом улетучились с его лица, словно слиняла старая кожа. И пока они смеялись над чем-то из прошлого – как вскоре после свадьбы отец, стоя на четвереньках, искал на полу запонку, а мать наступила ему на руку, – он вдруг издал короткий странный звук, и, когда она поглядела на него, он был мертв. Может, это и к лучшему, что мы опоздали и не нарушили их идиллию.

Когда в тот вечер мы приехали на ферму, тело уже увезли в похоронное бюро. На следующий день мы с матерью отправились в город, чтобы «попрощаться» с ним. И там тоже у меня возникло ощущение какой-то отчужденности. Я с трудом узнал его, лицо казалось совершенно незнакомым и расслабленным, под гримом оно было похоже на маску, да еще этот нелепый саван с оборками.

Но не смерть сама по себе столь отдалила меня от отца. Даже ребенком я воспринимал смерть, как нечто естественное. Наш деревенский парикмахер дядюшка Коот занимался и похоронными делами, и порой случалось, что пришедший постричься находил цирюльню пустой; тогда следовало пойти на задний двор, окруженный высокой оградой из рифленого железа, настоящую свалку, где можно было увидеть части старых машин, ржавые токарные станки, куски гнилой кожи, ветошь, бревна, жесть, проволоку. Цыплята. Дикие птицы в клетках. Дядюшка Коот собрал самую большую коллекцию птиц, какую я когда-либо видел, и на заднем дворе вас встречало их заливистое пение, кудахтанье кур за перечными деревьями, в ветвях которых стрекотали цикады. Из одного из полуразва-лившихся сарайчиков раздавались удары молотка. Там вы и находили дядюшку Коота. Он вспоминается мне в неизменных черных штанах, жилетке и засаленном галстуке с золотой булавкой, ворот рубашки всегда расстегнут. Путь к нему лежал мимо ряда гробов – роскошных черных с серебряными ручками или просто крашеных, или совсем дешевых для чернокожих. Тело покоилось на верстаке, за которым работал дядюшка Коот, посвистывая или напевая с видом полного блаженства.

– Постричься пришел? Подожди минутку. Подай-ка мне молоток. Нет, вон тот, возле левой руки дядюшки Дирка. – Он всегда именовал умерших так, словно они были живехоньки. Порой он обращался непосредственно к покойнику и вел с ним долгую беседу.

Обычно я ждал, стоя на пороге, пока он закончит работу и наденет белый халат брадобрея. Притягивало меня сюда однако не его панибратское обращение с трупами, а коллекция картинок, развешанных по стенам, среди гробов и инструментов его жутковатого ремесла. В те времена в нашей деревне порнографии было днем с огнем не сыскать, долгие часы отнимал поиск хотя бы фривольной картинки в журналах по сельскому хозяйству или в маминой «Фемине» – легкого заголения выше колена было вполне достаточно для возбуждения фантазии подростка, обнаженная талия, бюстгальтер или трусики приводили в неописуемое волнение. Моим единственным контактом с миром запретных услад был сарайчик дядюшки Коота с вырезками из старых календарей и заграничных журналов, украшавшими невзрачные стены с прислоненными к ним гробами.

И теперь, много лет спустя, возле отцовской могилы, мне вдруг показалось, что ночь с Беа курьезным образом вписалась в ситуацию, найдя место среди тогдашних настенных картинок.

Но даже воспоминания не вызывали ощущения близости к отцу. Меж ним и мною зияла пропасть, и мостика не было. Если я не мог приблизиться к человеку, который был моим отцом, что уж говорить о более давних предках. И все же следовало попробовать. Я должен разобраться и уяснить, что же я продаю вместе с родовой фермой.

4

Основатель нашего рода Мартин Вильхельм Мейнхардт прибыл на мыс Доброй Надежды в 1732 году знаменосцем роты Голландской Ост-Индской компании. Человек, несомненно, импульсивный, он год спустя дезертировал и, бросив молодую беременную жену, присоединился к экспедиции, отправившейся в глубь материка на поиск Моно-мотапы – мифического древнего эльдорадо в самом сердце Африки. О его смерти ничего не известно, он просто исчез. Может быть, он и нашел свою золотую страну. Однако, скорее всего, нет. Но он пустил корни в эту землю. И оставил нам в наследство свою мечту.

Его единственный сын Мартин, ставший Нимвродом нашей семьи, был свыше двух метров роста и дожил до девяноста лет. В его молодые годы Кейптаун слыл диким и привольным городком – маленьким Парижем огромной коммерческой империи, неотвратимо дрейфовавшей навстречу собственному банкротству, пока ее подданные наслаждались каждым мгновением этого плавания. Мартин же по своим наклонностям не был горожанином. Прихватив с собой девицу, считавшуюся самой хорошенькой в городе, он двинулся к границе обжитых земель и стал фермером-животноводом, перегоняющим скот с одного места на другое в зависимости от наличия пастбищ, слухов о нападении бушменов и диких зверей, а также от всевозможных толков о дожде, которые влекли его в глубь страны с не меньшей силой, чем его отца легенда о Мономотапе. После смерти жены он уже стариком вернулся в Кейптаун со своими двенадцатью или тринадцатью детьми, но вскоре разругался с британскими властями и удалился оттуда, отмерив себе большой участок земли на голом пространстве в северо-западной части Намакваленда. Дошедшие до нас рассказы о нем рисуют глухого и почти слепого гиганта, сидящего с Библией на коленях у порога своего дома. Время от времени он хватается за ружье, прицеливается наугад и палит во что попало. После выстрела, всполошившего кур и коз, снова наступает мертвая тишина, нарушаемая лишь пением цикад да мурлыканьем в кухне черной служанки – единственного человека, присматривавшего за ним.

Тем временем два его старших сына отправились в Храфф-Рейнет основать фермы в Брёйнкьисхухте, самой оживленной части пограничного района. Старший брат был вскоре убит в экспедиции против бушменов. Второй, Вильхельм, женился на кузине ван Ярсвельда, ставшего впоследствии известным вожаком восстания. Небезынтересен тот факт, что на свадебных приглашениях было написано не «господин и госпожа», а «гражданин и гражданка такие-то» – воистину неисповедимы пути, которыми семена Французской революции попадали на этот край света. Вильхельм играл заметную роль в восстании следующего года, и потому нет ничего удивительного в том, что в 1801 или 1802 году он просидел год в тюрьме в Кейптауне. После освобождения, неукротимый, как и прежде, он отправился к вождю племени коса Нгика, чтобы договориться с ним о совместных действиях против британских властей.

Однако, вернувшись домой, он увидел, что его ферма разорена, скот уведен, дом и строения сожжены, а семья вырезана разбойничьими туземными племенами Цурфель-да. Лишь трое из его сыновей были спасены соседями. Над могилой жены и детей Вильхельм поклялся отомстить и, не дожидаясь тризны, вскочил на коня и помчался в Цурфельд, где его тело, исколотое копьями, и было найдено неделю спустя.

Трое его сыновей воспитывались у соседей, пока не вошли в возраст и не основали собственную ферму неподалеку от Эйтенхахе. Средний брат, Левис, как раз находился по торговым делам в Алгоа-Бей, когда на берег в 1820 году высадились первые английские поселенцы. Его фургон наряду с прочими был отряжен для их перевозки на фермы в глубь страны. И хотя он повиновался весьма неохотно, это путешествие стало поворотным пунктом в его жизни, потому что в семье, которую он перевозил, была девица по имени Мелани Харрис. Впервые он обратил на нее внимание, когда из фургона вывалилось и сломалось – казалось, непоправимо – старое кресло. Кресло с роскошной резьбой и золочеными ножками было собственностью девицы, унаследованной ею от бабушки, и Мелани сильно горевала. Но Левис решительно взялся за дело и, ловко орудуя охотничьим ножом, починил кресло столь искусно, что невозможно было разглядеть следов повреждений. По ходу дела он, естественно, завоевал сердце юной Мелани. Это кресло, долгие годы стоявшее у моего отца, теперь занимает почетное место в моем кабинете.

Через год Мелани и Левис поженились. Некоторое время они вполне преуспевали, но указы 49 и 50 все изменили: кафров и готтентотов выпустили из резерваций и разрешили им свободно передвигаться по колонии. После того как братья дважды теряли все нажитое в результате разбойничьих налетов, а Сибранд был убит готтентотом, забравшимся в его крааль, двое оставшихся в живых братьев вместе с семьями перебрались через границу. Там они купили участок земли у миролюбиво настроенного племени коса и основали ферму, принадлежащую нашей семье уже полтораста лет.

Но Левис не желал угомониться. В одну из поездок в Грейамстаун он встретил Пита Ретифа, и, когда Ретиф решил отправиться на поиски земли обетованной, то бишь собственной, Левис и Мелани присоединились к нему. В конце концов он и трое из его четверых детей разделили судьбу Ретифа в массовой резне, учиненной первопроходцам зулусами Дингаана.

После аннексии Наталя Англией в 1843 году Мелани была в числе женщин, объявивших, что они скорее перейдут босиком через Драконовы горы, нежели вновь станут жить под английским владычеством. Вместе с единственным оставшимся в живых сыном Германом, мальчиком лет двенадцати, она снова погрузила весь скарб в фургоны и отправилась в Трансвааль. Но по дороге она заболела и вскоре после прибытия в Почефструм умерла.

Верный обычаям предков, Герман стал искать собственный путь в жизни. Долгие годы он промышлял охотой на диких зверей в Матабелеленде и Машоналенде и, как говорили, добирался даже до Килиманджаро. Наконец он осел вместе с женой, приобретенной во время странствий, – как ни странно, отец никогда о ней ничего не рассказывал. Некоторое время Герман принимал участие в бурной общественной жизни молодой Трансваальской республики, но вскоре, разочарованный, отошел от политической деятельности, а после смерти жены упаковал свои скудные пожитки, посадил двоих детей на тележку, в которую был впряжен мул, и пустился в путь, привлеченный невероятными россказнями об алмазных приисках неподалеку от Кимберли.

Там дела у него шли неровно. Несколько небольших алмазов, а потом месяцами вообще ничего. После ссоры с помощником-греком, закончившейся загадочной смертью последнего, Герману пришлось бежать от правосудия, чем он не слишком огорчился, так как уже шли разговоры о новом присоединении земель к британской короне.

Однажды, в году 1880 или около того, он с сыновьями вернулся на ферму, которую его отец оставил так много лет назад. Его дядя давным-давно умер, и ферма принадлежала дядиному сыну Герту. То было радостное возвращение блудного кузена, который, не чинясь, принял приглашение остаться жить. Но новообретенный покой длился менее года. Затем произошел несчастный случай на охоте. Уйдя со старшим сыном в буш на поиски льва, убившего двух чернокожих ребятишек с соседней фермы, Герман вернулся домой к вечеру, неся на спине тело сына. Спотыкаясь, он дошел до порога и рухнул, разбитый ударом. Несколько недель спустя он умер, не проронив ни слова.

Второй сын, Карел, не слишком засиделся на ферме после смерти отца. Соблазнившись слухами о золоте в Трансваале, где, кроме того, можно было свободно вздохнуть после первой Освободительной войны, он погрузил вещи и двинулся в путь.

В Почефструме он задержался на несколько месяцев, чего оказалось вполне достаточно для знакомства и женитьбы на Хелене Вепенер, дочери богатого фермера; после этого он продолжил свое паломничество, повинуясь древнему зову Мономотапы.

Жизнь в золотом краю оказалась трудной, изнуряющей и неприбыльной, и вскоре Карел, следуя примеру большинства старателей, стал проводить все больше времени в крытой брезентом таверне под названием «Собор Стента». Однако смерть их первого ребенка отрезвила Карела. Местный врач, по совместительству парикмахер, был вечно пьян и едва не отправил на тот свет и Хелену.

И все же Карел не спешил внять мольбам жены о возвращении к размеренной фермерской жизни. Услышав о новых золотых приисках возле Барбертона – это было в 1884 году, – он решил еще раз отправиться на поиски удачи с женой и всем своим имуществом, поместившимся в железном сундучке на ослиной повозке.

На этот раз удача привалила. И в конце года, как раз к рождению сына, они смогли покинуть палатку и перебраться в домик из рифленого железа.

Меньше чем за три года прииск был выжат досуха. Тучи золотоискательской саранчи, упаковав добро, кто с фургоном или тележкой, а кто на своих двоих с рюкзаком за плечами, двинулись дальше; вино перестало течь рекой, проститутки переметнулись в Витватерсранд, и молчание вновь опустилось на маленький призрачный городок в Восточном Трансваале.

Хелена наконец добилась своего: они вернулись в Западный Трансвааль, где жили ее родители, чтобы купить ферму возле Боскопа. Казалось, их странствия подошли к концу. Но октябрьской ночью 1899 года в окно их спальни постучался сосед и сообщил, что началась война с Англией.

Вначале все шло хорошо. Однако через несколько месяцев после побед у Магерсфонтейна, Коленсо и Спионкопа чаша весов качнулась в другую сторону. Был сдан Кимберли. Затем без единого выстрела Претория. Казалось, близилось светопреставление. Целыми днями они скакали в седле по замерзшим зимним полям, атаковали и немедленно отходили, дождливыми ночами дрожали от холода, сутками обходились без еды. Но упрямцы не складывали оружия, распевали по утрам и вечерам свои смутные гимны надежды и отчаяния, слушали командиров, читавших отрывки из Библии, молились с упрямой и мрачной верой. И снова на коней.

В конце девятисотого года, когда отряд Карела вернулся в Западный Трансвааль, ему было разрешено на ночь заехать домой. Но своей фермы он не нашел. От дома остались почерневшие, выжженные руины, поля были вытоптаны; при его появлении коршуны, словно рой мух, взлетели с заколотых английскими штыками кур, свиней и овец, брошенных гнить на земле. Лишь много позже он узнал, что Хелена и пятеро его детей живы и находятся в концентрационном лагере в Хейдельбурге. В нем вспыхнула жажда мщения. Может быть, он утратил осторожность. Во всяком случае, сразу после рождества он был застигнут со своим отрядом врасплох и взят в плен. В открытых повозках, под палящим солнцем их повезли в Дурбан, а оттуда на лодках переправили на Бермуды.

На голом, скалистом острове, где они томились в плену, он коротал время, записывая в обтянутую кожей тетрадь историю своей жизни и историю жизни отца и деда – все, что мог вспомнить. После войны его друзья привезли тетрадь и отдали ее родным, а сам он умер прежде, чем дописал свою повесть.

Трое из сыновей Хелены вошли в число тех двадцати шести тысяч, которые, согласно статистике, умерли в концлагерях во время войны. Те двое, что вместе с нею вышли из лагеря после заключения мира, были живыми трупами, но Хелене удалось их выходить. Время было страшное. Хелена хотела, чтобы ее дети получили образование, но в школе их дразнили грязными бурами и запрещали говорить на родном языке. Чашу страдания Хелены переполнила смерть ее матери.

В отчаянии Хелена решила вернуться на фамильную ферму, где теперь заправлял делами холостой сын Герта Йоханнес. Он принял ее с распростертыми объятиями, а когда Хелена, которой так и не удалось оправиться от ужасов лагеря, умерла в 1904 году, усыновил ее детей: к этому времени Куну было восемнадцать, а Ленни только семь. Два года спустя, вскоре после женитьбы Куна, дядя предложил ему взять дела на ферме в свои руки. Так ферма и отошла к нашей линии, ибо Кун был моим дедом.

Он вполне преуспевал как фермер, но в 1914 году началась война, вспыхнуло восстание против решения правительства о поддержке Англии, и в нем возгорелось древнее пламя. Оставив жену с четырьмя малолетними детьми, он сел в поезд и поехал на север, чтобы присоединиться к генералу Бейерсу.

Разумеется, все кончилось очень быстро, и ему даже не пришлось принять участие в настоящем сражении. Командование было дезорганизовано, в войсках разброд, и после пары незначительных стычек отряд дедушки был взят в плен. Отбыв годичное заключение, он вернулся на ферму. Однако он так и не утихомирился. Как бы ни удерживали его заботы о семье, раз в десять лет, когда старая фамильная страсть охватывала его и толкала неизвестно куда, он просто паковал вещи и исчезал. Бабушка научилась не обращать на это внимания. Он всегда возвращался через несколько месяцев или самое большее через год. Однажды, правда, он пропадал целых два года, но тот раз был последним. Это случилось во время второй мировой войны, и, где он тогда был и что делал, мы так никогда и не узнали. Скорее всего, он был связан с подпольной деятельностью организации Оссева-Брандваг, но когда мы спрашивали его, он только посмеивался в ответ.

Он всю жизнь оставался в некотором роде славным дикарем. В укромном местечке гнал самогон из персиков, диких груш и даже лука, напиток покрепче серной кислоты. Однако он был не чужд и духовным интересам и приобрел известную популярность как вдумчивый интерпретатор Библии. Когда он умер в тысяча девятьсот сорок девятом году, многие из грозных библейских пророчеств, казалось, готовы были исполниться, и перед смертью его явно утешала мысль, что ему не слишком долго придется лежать в земле, дожидаясь Страшного суда.

Сам он не получил порядочного образования, но стремился дать его своим сыновьям. Старший сын Альвин был послан в сельскохозяйственный колледж в Эльзен-бурге, ибо было решено, что в дальнейшем дела на ферме должен вести он. Второй сын, мой отец, предназначался в пасторы, но после ожесточенных споров ему разрешили поступить в педагогический колледж.

В отцовском учительстве всегда было нечто странное. Хотя при первом же взгляде на него становилось ясно, что фермера из него не выйдет, он без конца твердил о своем желании фермерствовать. Он, должно быть, чувствовал себя в безопасности, ведь ферма отходила к Альвину. Было нечто удручающее и раздражающее в том, как он говорил о неосуществленном призвании, а свое учительство называл не иначе как запасным путем.

И вдруг грянул гром: через год после смерти деда Альвин попал под трактор и погиб. Обе сестры отца давно уже обосновались в других местах. Для спасения фермы был лишь один выход: отцу следовало бросить учительство и взять ферму в свои руки. Все радовались за него: ведь он всегда мечтал об этом. Однако для него самого это стало равносильно пожизненному заключению. Ему нравилось мечтать о земле, а не возделывать ее. Он сделался не хозяином, а рабом фермы. Год от года он все сникал и сникал, пока не окончил свой путь в этой могиле, на камне которой начертано:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю