Текст книги "Слухи о дожде. Сухой белый сезон"
Автор книги: Андре Бринк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)
7
Подойдя к дому, я увидел, что Луи моет машину. Он подогнал ее к дверям кухни и поливал из шланга. В грязи возле него крякали и гоготали утки и гуси.
– Ты что, не понимаешь, как сейчас плохо с водой? – разозлился я. – Здесь не город, водопровода нет.
– Доброе утро, папа.
– Доброе утро. Ты слышал, что я сказал?
– Да, хорошо. – Он подошел к цистерне и закрыл кран. – Я же хотел…
– Беда в том, что ты никогда не думаешь о других, – сердито продолжал я. – Берешься за все с бухты-барахты.
– Откуда мне было знать?
– Если бы ты потрудился посмотреть по сторонам, то увидел бы какая стоит засуха.
– Я ведь закрыл кран.
Сняв с плеча кусок замши, он принялся протирать «мерседес». Мне не понравилось его собственническое отношение к моей машине.
– Как машина попала на задний двор?
– Я пригнал ее, а как же еще?
– А если бы ты врезался в ворота?
– Я же не врезался.
– Ну, а если бы…
– О господи, папа, ведь это всего лишь машина, а не женщина или что-нибудь такое…
– Думай, прежде чем говорить!
– Пора тебе понять, что я уже не ребенок.
– Ведешь ты себя как ребенок. У тебя нет ни малейшего чувства ответственности.
Он не ответил, но я заметил, как заходили желваки у него на лице.
– Дома целыми днями валяешься, пальцем не шевельнешь. Думаешь, мы вечно будем терпеть это? С какой стати?
Из-за сверкающей светло-серой машины он с улыбкой и, как мне показалось, презрительно поглядел на меня.
– Не один ты побывал на войне, – бросил я ему.
– А что ты вообще знаешь о войне? – с косой усмешкой спросил он.
– Это не. имеет отношения к нашему разговору.
– Если б ты знал…
– Сотни, тысячи молодых парней тоже были в Анголе. И не вздумай уверять меня, что все они вернулись оттуда такими же разочарованными бездельниками.
Мне следовало остановиться, пока не поздно. Если уже не было поздно. Я все разрушал. Я взял его с собой, чтобы как-то пробиться к нему, а теперь сам все губил лишь оттого, что был выведен из себя упрямством матери, поломкой очков и бессмысленным обрядом старого шута, искавшего уже ненужную нам теперь воду. Все эти месяцы после возвращения Луи мы старались относиться к нему терпеливо и с пониманием: он пережил какое-то потрясение и надо было помочь ему вернуться к жизни, чего бы нам это ни стоило. Уже не раз я готов был взорваться, но ради Элизы и Ильзы сдерживал себя. Но сейчас мое терпение лопнуло. К черту. Я и сам недавно был на волосок от смерти и не меньше его нуждаюсь в чуткости и внимании.
– Другие солдаты, вернувшись домой, вновь стали полезными гражданами. Но конечно, не ты.
– А чего ради мне становиться полезным гражданином этой чертовой страны? – взбешенно спросил он.
– Нечего чертыхаться, – холодно заметил я.
– Хочу и чертыхаюсь. Ты тоже несешь ответственность за тот бардак, что творится у нас.
– Ну уж нет. И ради бога, не предъявляй мне этого наивного обвинения.
– Я говорю обо всем твоем поколении!
– Ия тоже. Не перекладывай с больной головы на здоровую.
– Я не просил отправлять меня в Анголу!
Его агрессивность вернула мне чувство уверенного превосходства.
– Послушай, Луи, я всегда считал эти дела с Анголой сплошным идиотизмом. Нам нечего было лезть туда. Это не наше дело. Тут я с тобой согласен. Но как бы то ни было, мы оказались вовлечены в это. А когда попадаешь в такую мясорубку, единственный выход – выстоять. Пытаться переждать в стороне бессмысленно.
– А я и не пытался. Я воевал, – гневно возразил он. – Но тебе легко говорить. А когда сам попадаешь в это месиво, поневоле начинаешь задумываться, почему так случилось. Начинаешь задумываться, за что воюешь, во имя чего убиваешь и во имя чего убьют тебя. Кому охота, чтобы его голова разлетелась на куски только ради того, чтобы это дерьмовое государство не пошатнулось.
– То, что ты называешь дерьмовым государством, – твоя родина. Твоя страна. Чем бы ты был без нее?
– Не ораторствуй, отец. Мы не на митинге.
– Луи!
Я чуть было не ударил его. Думаю, что хорошая порка пошла бы ему только на пользу. Но даже ослепленный яростью, я понимал, что он вполне способен оказать сопротивление и не известно, чем бы это закончилось для меня (мое сердце). В бессильном гневе я глядел на него. Впервые в жизни я вынужден был признать, что не имею над ним физического превосходства. Мне стоило большого труда взять себя в руки.
– Если тебе не нравится наша страна, – заговорил я как можно спокойнее, – ты можешь покинуть ее и поискать лучшую. А не просиживать штаны, ничего не делая.
– А что бывает с теми, кто пытается не сменить страну, а изменить положение дел в ней? Что стало с Бернардом?
– Хватит о нем! Не впутывай его в наш разговор!
– Почему же? Он здесь весьма к месту.
– Нет никакой необходимости провоцировать конфликты, как делал он. Есть и другие методы.
– Выборы? Расшатывание устоев изнутри? Неужели ты еще веришь, что в наше время можно чего-нибудь этим добиться?
– Этим всегда можно добиться многого. – Я полностью восстановил контроль и над собой, и над ситуацией. – Я знаю, как воспринимаешь мир смолоду. Было время, Луи, когда и у меня возникали подобные мысли.
– Ну, и что ты делал?
– Я говорю тебе: есть много других путей. Там, в Анголе, ты ведь и сам понял, к чему приводит насилие. Верно? Вы оставили после себя еще худший ад, чем был до того.
– Отец, я спрашиваю не об этом.
– А я не уверен, что тебе в самом деле нужен мой ответ.
– Ты не понимаешь, о чем я говорю?
Я спокойно глядел на него, чувствуя, что уже вполне владею собой.
– Домывай машину, – бросил я ему и пошел прочь.
– Что с твоими очками? – неожиданно окликнул он меня.
Я резко обернулся, но уже не смог разглядеть выражение его лица. Я так и не понял: хотел он продолжить перепалку или помириться со мной.
– Сломались, – коротко ответил я.
– А как же ты поведешь машину?
– Ничего, как-нибудь.
– Но ты ведь без них почти ничего не видишь.
– Чепуха, я все прекрасно вижу. А кому еще ее вести?
– Могу я.
Я поглядел на его туманную фигуру за сверкающим контуром «мерседеса» и, ничего не ответив, пошел к двери.
Несколько чернокожих еще сидели у парадного входа, дожидаясь своей очереди. Я нерешительно подошел ближе, и они расступились, пропуская меня. Пахло от них ужасно, но мать, казалось, ничего не замечала. Она занималась со своими пациентами, расспрашивала и осматривала их, пускаясь в долгие беседы на коса, которые я понимал с трудом. Я принялся помогать ей, подавая медикаменты из шкафа в углу комнаты: порошки, таблетки, пилюли, средства от поноса и судорог, микстуру против кашля, пластырь, а время от времени ампулы и шприц.
– По-моему, это отнимает у тебя целое утро, – заметил я чуть погодя.
– Да, их с каждым разом все больше.
– Плодятся как микробы.
– Из-за этого я веду с ними настоящую войну. Через неделю опять соберу женщин для уколов. Таблетки давать им бесполезно. Они или просто выбрасывают их, или, наоборот, складывают в мешочек и носят его на шее как талисман.
– Здесь нужно более кардинальное решение.
– Вся загвоздка в мужчинах. Они считают позором, если у жены нет кучи детей. Вот и запрещают им любые средства. Из-за этого уже не раз чуть до убийства не доходило.
Конечно, противозачаточными средствами проблему не решишь. Мать подходила к этому вопросу не с той стороны. Дело было в уровне их жизни. В отсутствии у них чувства ответственности. Да и откуда ему взяться у тех, кто живет за счет моей матушки на ферме? Нужно начать жить в собственном доме, медленно, но неуклонно повышая жизненный уровень, – сколько же раз повторять одно и то же.
Меня раздражало обилие черных тел и тупых лиц вокруг нас.
– Давай-ка попьем чаю, – предложил я. – Тебе надо передохнуть.
– Я не устала.
Но когда я вышел, она последовала за мной, велев терпеливому человеческому стаду ждать ее.
Я пошел мыть руки, даже одежда казалась мне грязной. Но мать отправилась прямо на кухню. Кристина сняла с плиты котел с кипящим чаем.
– А что Луи? – спросила мать.
– Пусть Кристина отнесет ему. Не думаю, чтобы он захотел пить вместе с нами.
– Почему?
Я пожал плечами.
– Что-нибудь случилось?
– Ничего особенного. Мы немного повздорили.
– Из-за чего?
– Он понапрасну тратил воду. – Я поднес чашку ко рту. – Кажется, я несколько перенапряжен. А волноваться мне сейчас вредно. – (Нечестный ход, не спорю, но пора было переходить к делу.)
– А о чем тебе волноваться?
– Да все из-за фермы. Я так переживаю, а это, конечно, плохо для сердца. Пока ты не согласишься…
– Чего зря переживать? Мы ведь уже обо всем поговорили утром. Больше вроде бы и говорить не о чем.
– Ты прекрасно понимаешь, что мы не можем на этом закончить.
Она глотнула горячий чай и не подняла глаз, пока не допила всю чашку.
– А что думает по этому поводу Тео?
Неужели она что-то знала о нашем разговоре с Тео во время болезни отца? Не побывал ли он у нее тайком от меня? По ее лицу ни о чем нельзя было догадаться.
– Я не обсуждал с ним этого, – сказал я как можно равнодушнее.
– Его мнение тоже имеет значение.
– Тео тут ни при чем. Ты же знаешь, его не интересует ничего, кроме сноса старых домов, постройки новых небоскребов и денег.
– Он твой брат.
– Но отец завещал ферму мне. Это дело касается только нас с тобой.
Она пожала плечами.
Я понимал, что нужно сдерживаться и не выходить из себя, как случилось в споре с Луи. Обстоятельства начали складываться невыигрышно для меня, а если еще и мать рассердится, все будет проиграно. Я молча допивал чай, руки у меня дрожали.
Давай действуй, внушал я себе. Ты привык решать деликатные вопросы. Ты знаешь все правила игры и даже умеешь вовремя изменить их по своему усмотрению. В «Финансовой почте» тебя особо отмечали как умелого и талантливого предпринимателя. Ты знаешь, когда нужно отступить и сделать вид, что выложил все карты, оставив, однако, последний козырь про запас, в рукаве. Сложность заключалась в том, что мои деловые способности не имели того эффекта в рамках семьи. Вступая в отношения с посторонними, я мог оставаться холодным и рассудочным, для матери же требовались не доводы разума, а чувство. Не только потому, что она знала меня слишком хорошо и могла предугадать логику моих действий, но и потому, что по самой природе наших отношений мне следовало постоянно демонстрировать ей глубочайшее почтение к ее мнению, сколь бы противным моему оно ни было. А после болезни я стал куда более нервным и несдержанным, чем раньше.
– Теперь все в твоих руках, – сказал я, ставя на стол пустую чашку. – Согласившись продать ферму сейчас, мы сохраним за собой инициативу и получим хорошую прибыль. А затянув дело, упустим шанс и понесем колоссальные убытки.
– Мне пора к больным, – сказала она. – Они меня ждут.
Я промолчал.
Выходя из кухни, она сказала:
– Может быть, ты съездишь вместо меня в лавку к старому Лоренсу? Нужно забрать почту. И отвезти им яйца. Кристина даст их тебе.
Я не был уверен, что это так срочно и необходимо. Скорее всего, она просто хотела замять возникшую неловкость или сохранить за собой последнее слово.
– Хорошо, мама. Допью чай и поеду.
В игре за независимость теперь был мой ход, и я налил себе еще чашку.
– Возьми мой фургон. Ключ в кабине, – Она вышла.
Пока я стоял во дворе с корзиной яиц, появился Луи из гаража, куда он перегнал «мерседес». Он остановился, словно ожидая чего-то.
– Я еду в лавку, – сказал я, изо всех сил стараясь держаться дружелюбно. – Хочешь со мной?
– Но ведь я только что вымыл машину.
– Мы поедем в фургоне.
– Ты же не можешь вести без очков. Я поведу, ладно?
– Я пока еще не инвалид.
Как ему удавалось каждый раз сказать именно то, что мгновенно выводило меня из себя?
Он на секунду заколебался, затем покачал головой.
– Нет, я лучше займусь движком. – Он махнул рукой в сторону нашей маленькой электростанции.
Я не стал возражать. Уже то, что он по собственной инициативе решил заняться чем-то, было весьма приятно. Возможно, наша перепалка все-таки пошла ему на пользу.
Мотор фургона пришлось прогреть. Пока я вел машину по холму, мотор барахлил и два раза заглох. Я посмотрел в зеркало заднего обзора, но не смог разглядеть, следит ли за мной Луи. С ревом машина снова рванулась вперед, буксуя задними колесами по крупному гравию. Узкая дорога круто вилась между серыми эвфорбиями и ярко-красными пятнами алоэ. Руль приходилось крепко держать обеими руками, чтобы старая колымага не полетела в канаву. Пожалуй, все же следовало поехать вместе с Луи, но теперь уже поздно было возвращаться.
После того как я выехал на плоское плато, вести машину стало легче. Когда я подъехал к воротам, несколько оборванцев кинулись открывать их. Один был одет в то, что раньше, вероятно, служило пиджаком его отцу. Рукава волочились по земле, штанов на нем вообще не было. Двое других были в разодранных свитерах, ничуть не прикрывавших тела, и в огромных трусах до колен. Четвертый был совершенно гол и пепельно-сер от холода. Пока те трое возились с воротами, он стоял в стороне, слизывая с верхней губы сопли и глотая их и, конечно же, протягивая ко мне руку.
– Цент, баас! Цент, баас! – ныл он без особого, впрочем, усердия.
Я отпихнул его ногой. Совсем не из отвращения. Но что толку давать ему деньги? Он или купит на них сладостей, которые сейчас ему нужны менее всего, или отдаст отцу на выпивку. Но главное – я хочу еще раз подчеркнуть свою точку зрения, – здоровую нацию не построишь на принципе нищенства и подаяния. Мы лишь укрепим уверенность чернокожих в том, что для получения желаемой вещи нужно просто попросить ее у белых, не прилагая при этом никаких усилий. И тем самым лишим их побудительных импульсов к достижению чего бы то ни было. Не может быть двух мнений о том, что человек по своей сути животное, склонное к соревнованию. Награда ни за что столь же пагубна, как и работа без вознаграждения. (Я повторяюсь, но эта мысль чрезвычайно важна.)
Я заявляю совершенно определенно, что не имею ничего против передачи чернокожим тех или иных ответственных постов при условии, если они заслужат это право не одним только цветом кожи. На данной стадии их развития ответственный пост означает, в частности, и возможность подняться на более высокий уровень жизни. Однако чересчур спешить тут тоже не следует. В горном деле я сталкиваюсь с этой проблемой ежедневно: бесполезно ждать математического мышления от человека, не знающего, что такое прямой угол. Я не покупаю современный дорогостоящий бульдозер просто потому, что при первой же неполадке водитель потеряет голову. Надо начинать с элементарных знаний и с элементарной ответственности. И прежде всего в их собственных регионах и в однородном окружении.
Как признают мои рабочие, я хорошо плачу им за хорошую работу. Они мои служащие, и я несу за них ответственность. Но сентиментальная благотворительность есть не что иное, как экономическая близорукость. Надеюсь, я высказался достаточно ясно.
Зимнее солнце уже чуть-чуть пригревало, но худосочная блеклая трава дрожала на ветру. По дороге я опять подумал о матери. Ей придется стиснуть зубы и покориться неизбежному. Одна из причин ее упорного сопротивления – это, конечно, нежелание жить у меня или у Тео. Но не можем же мы допустить, чтобы она отправилась в приют для престарелых. Человек должен помнить о своих обязательствах по отношению к родителям. К тому же Элиза почувствует себя свободнее, зная, что мать всегда присмотрит за хозяйством, слугами и собаками.
Если б только мать и Элиза были в лучших отношениях. С самого начала между ними кошка пробежала: ничего особенного, просто обычное напряжение, которое возникает между двумя женщинами с сильными характерами, понимающими, что им предстоит делить любовь одного мужчины. Тем более, если одна из них привыкла за двадцать с лишним лет считать его своим и не склонна уступать без боя юной и неопытной девице.
Когда я впервые привез Элизу к своим родителям в июльские каникулы после нашей встречи на ферме у Бернарда, мать держалась чрезвычайно сердечно и дружелюбно. Элиза, несомненно, самая милая, хорошенькая и воспитанная девушка изо всех, с кем она меня видела. Но с того момента, как прозвучало слово «брак», начались нелады. Ничего из ряда вон выходящего. Мать всегда гордилась своей интуицией и тактом, хотя это был такт слепца, задевающего прохожих палкой. Мать отнюдь не возражала против брака, пока перспектива его была далека и туманна. Но как только была объявлена дата, она начала свою яростную «тактичную» кампанию: «Знаешь, Элиза, больше всего мне нравится в тебе, что ты такая разумная. Другие девицы ни о чем, кроме замужества и думать не могут, но я вижу, что ты не собираешься поступать столь же безрассудно. Ты ведь уважаешь стремление Мартина сперва добиться чего-нибудь в жизни. Я вижу, что ты его действительно любишь и не станешь слишком рано садиться ему на шею». И прочее в том же духе.
Прожив несколько месяцев в Лондоне, я уговорил Элизу приехать туда. Не то чтобы у меня плохо обстояли дела с англичанками (как раз наоборот), но я боялся, что в мое отсутствие намерения Бернарда могут измениться. И я не сомневался в том, что Элиза выйдет за него, не задумываясь. Несмотря на предложение, сделанное мною на пасху, несмотря на проведенные вместе ночи, несмотря на дерзновенные планы на будущее, я чувствовал, что все еще не укротил ее. Один уголок ее души по-прежнему оставался заповедным. Для Бернарда. И я понимал это. Но мне хотелось завоевать и его. Как можно сжимать женщину в объятиях, зная, что перед ее мысленным взором всплывает не твое лицо? Итак, я настоял, чтобы она приехала ко мне. Когда она окажется в Лондоне, мне будет проще выиграть кампанию и не отпустить ее домой, не обвенчавшись с ней.
Ее родители были не очень довольны, считая, что в двадцать один год рановато выходить замуж, но в конце концов согласились и приехали в Лондон, где ее отец и обвенчал нас в посольстве. Но затруднения в отношениях с моей матерью остались. Не у меня (после первых, полных упреков писем она признала со свойственной ей прямотой: «Это твое дело, сынок, сам решай, как тебе лучше»), а у Элизы. Мать продолжала свое «тактичное» наступление, весьма опечалившее меня, когда три года спустя Элиза показала наконец мне ее письма: ничего оскорбительного, резкого или сварливого, просто бесконечный поток «тактичных» напоминаний о том, как легко погубить карьеру молодого человека, слишком рано связав его по рукам и ногам, и так далее. («Я знаю своего сына. Знаю, что он глубоко любит тебя и что ты его любишь. Но я знаю и то, что он из породы людей, которые бывают ослеплены любовью, поэтому именно тебе придется не терять головы и помогать ему поступать так, как будет лучше для вас обоих».)
Разумеется, поняв, насколько серьезны наши отношения, мать смирилась. Но и по возвращении из Англии постоянно ощущались подводные течения взаимоисключающих интересов. Простые намеки выводили Элизу из себя, особенно во время беременности. Например, мать приходила посмотреть, как она стряпает обед: «Ты готовишь боботи без изюма? Я всегда добавляю изюм. Мартин его очень любит». Наблюдая, как Элиза вяжет, вышивает или лепит, мать говорила: «Ты такая искусница, Элиза. Понятно, почему ты предпочитаешь не тратить много времени на уборку и готовку».
Рождение Луи привело к первому конфликту. Я пригласил тещу пожить у нас, но она незадолго перед этим заболела, и я попросил мать заменить ее, что оказалось весьма кстати, учитывая состояние Элизы после родов. Я просто не знаю, что было бы с ребенком без ее помощи. Мне уже тогда приходилось часто задерживаться на службе. Но мать чересчур засучила рукава и совершенно перестроила весь наш домашний уклад. Элиза, слишком слабая, чтобы обращать на это внимание, покорилась без слов. Но затем мать захотела заполучить в свои руки и ребенка. Объяснив Элизе, что ей необходимо по ночам спать, она перевела младенца к себе в комнату. Кормила его, следуя строжайшим предписаниям поры моего собственного младенчества. «Нельзя кормить ребенка каждый раз, когда он плачет. Это перегружает желудок. Еще хуже, это балует его. Надо с самого начала приучить его к четырехчасовым интервалам».
В своем изможденном состоянии Элиза была тогда куда ранимее, чем обычно. Так или иначе, однажды, когда мать в очередной раз настаивала на том, чтобы младенец наплакался в колыбели до времени кормления, Элиза встала с постели, подошла к шкафу и начала складывать одежду в чемодан. Я прекрасно представляю себе эту сцену.
– Что ты делаешь, Элиза?
– Собираю вещи. Я ухожу отсюда.
– Что это на тебя нашло?
– Вы ведь во всем разбираетесь лучше меня, верно? Вот и прекрасно. Забирайте моего сына и делайте с ним, что хотите. А я ухожу. Сыта по горло. Я здесь лишняя.
Мне пришлось сломя голову мчаться домой из конторы, чтобы помирить их. Для поддержания мира я – хотя втайне и упрекая Элизу – вынужден был на следующий день отправить мать на ферму и заменить ее платной няней. Именно тогда Элиза, находясь на грани нервного срыва, показала мне старые письма, выговорив все, что накипело у нее на душе. Я, как мог, старался убедить ее, что матерью руководили наилучшие побуждения, но она была не в том состоянии, чтобы внять голосу разума.
С годами скандал забылся, эмоции поостыли, Элиза стала взрослее, и, хотя в их отношениях навсегда сохранилась некая натужная предупредительность и строгое разграничение сфер влияния, они все же научились ладить друг с другом. Именно поэтому в тот уикенд я все-таки надеялся, что, позабыв о прошлом, мать согласится переехать к нам.
Зато с моим отцом Элиза подружилась буквально с первого же дня. Думаю, что это дало матери еще один повод невзлюбить ее. Слишком гордая, чтобы хоть как-то выказать свои чувства, она, конечно, ревновала отца к Элизе, которая понимала его куда лучше, чем она сама. В первый день нашего приезда на ферму отец, как обычно, держался несколько отчужденно, при малейшей возможности удаляясь в свою пристройку. В полдень, помогая матери по хозяйству, я заметил, как Элиза направилась в сторону маслобойни, а час спустя нигде не мог ее найти. Кто-то из работников сказал, что видел, как она входила в отцовскую пристройку. У меня сердце упало, я слишком хорошо знал, что его кабинет – святилище, куда никто не имеет права входить. Он, разумеется, никого не прогонял, но человек, посягнувший на его уединение, был навсегда вычеркнут из его сердца. Отец умел тактично, но последовательно уклоняться от общения с неприятными ему людьми.
Решившись наконец заглянуть в окно, я был совершенно потрясен увиденным. С той же целомудренной бесстыдностью, как в тот воскресный день на плотине, Элиза сидела на столе среди стопок книг и бумаг, болтая ногами, а отец что-то говорил. Не часто удавалось заставить его разговориться, но, когда это случалось, остановить его было просто невозможно. Все наше семейство давно привыкло с некоторым огорчением переключаться на собственные мысли, если он пускался в очередное бесконечное рассуждение на излюбленную тему. А у Элизы было общее с Бернардом свойство слушать чужой рассказ с восторженным вниманием, давая говорящему понять, что его слова – самое интересное, что им доводилось в жизни слышать. И это отнюдь не было притворством. Ее действительно увлекали отцовские рассуждения.
В последующие дни я часто не без труда извлекал ее из отцовской пристройки. Проходя мимо, я нередко слышал их смех. А когда отец уже настолько разошелся, что решил ставить новый стеллаж – замысел, откладывавшийся многие годы, – Элиза не только поддержала его, но и принялась активно помогать. Она более умело, чем он, обращалась с пилой и рубанком, что всегда удивляло меня. Те полки, что он сам изготовил много лет назад, были уродливы и грозили в любой момент рухнуть. Элиза позаботилась, чтобы новые были надежно скреплены и привинчены, и вдвоем они смастерили стеллаж на славу. Я никогда не видел отца столь откровенно счастливым, как в те дни, когда Элиза была на ферме.
Помню, как вскоре после нашего первого визита на ферму она неожиданно сказала мне:
– Знаешь, твой отец настоящее сокровище.
Я добродушно ухмыльнулся, как любой в нашей семье, когда с ним заговаривали об отце.
– Он просто милый старый болтун. К нему быстро привыкаешь.
Она долго и внимательно смотрела на меня, словно была поражена и оскорблена моим ответом, и наконец сказала:
– По-моему, ты не понимаешь его. Он весьма примечательная личность.
После рождения детей Элиза помогла нам всем открыть в отце еще одну привлекательную черту – ибо я убежден, что он с ними возился только ради нее. Он проводил с детьми долгие часы, рассказывая им всякие истории, таская их на спине, мастеря для них игрушки. И хотя ни разу в жизни ему не удалось вбить гвоздь, не поранив пальцы, он делал им маленькие машинки из консервных банок, крошечные тракторы из пустых катушек и свечного воска, дома из спичечных коробков и лепил из глины коров, быков, свиней, которых Элиза потом обжигала в своей печи. Он всегда чрезвычайно интересовался всеми ее увлечениями. В период вязания он снабжал ее мохером – в то время он как раз занялся разведением ангорских коз, которые вскоре погибли в холодную зиму. Когда ей взбрело в голову заняться гончарным делом, он пригнал с фермы полный фургон глины и помог очистить и размять ее. Порой он ночь напролет поддерживал огонь в печи для обжига глины или целый день жег дрова, чтобы набрать пепел для глазури. Смущаясь и робея, он дарил ей новые инструменты, глиномеситель, просеиватель и прочее. Чаще всего его подношения оказывались излишними или ни на что не годными, но Элиза всегда встречала их с огромной радостью, и, хохоча, они сообща тут же пробовали пристроить их к делу.
Стоит ли удивляться, что его смерть была для нее таким ударом и что ее так опечалило мое запоздалое появление, не позволившее нам проститься с отцом. Мне кажется, что вместе с ним что-то умерло в наших отношениях. Общаясь с ним, она словно прикасалась к чему-то ускользающему и непонятному ей во мне. Потеря оказалась невосполнимой. И как теперь мне представляется – роковой.
* * *
Лавка Лоренсов была неказистым домиком прямо у грязной дороги за развилкой (сейчас, в лондонском отеле, я вижу все до мельчайших подробностей). У боковой стены две бензоколонки и телефонная будка с выбитыми стеклами. Над крыльцом огромная реклама чая «Джокко». Когда-то давно и само крыльцо приспособили под ящики с овощами и мясом, консервами и прочими товарами, вокруг которых постоянно крутились черномазые, но потом, опасаясь воров, все снова втащили внутрь. Помещение, тускло освещаемое голой, запыленной двадцатипятисвечевой лампочкой, было битком набито товарами, наваленными на прилавках, на полках и прямо на полу. Рулоны немецкого обивочного ситца, ящики с фасолью и маисовой крупой, сушеный табачный лист, велосипеды, транзисторы, кофе, мыло, кожаные ремни и жир для смазывания кожи, чай, прохладительные напитки, нюхательный табак и сигареты, медикаменты (таблетки и бутылочки, хорошо знакомые мне по амбулатории матери), специальный отдел дамского платья с несколькими парами старомодных ярких женских бриджей, свисавших с гвоздя, стопка старых выкроек, шерсть для вязания, иглы и спицы – далее все терялось в глубине полутемного помещения. Здесь, в этой самой полутьме, за ящиками с кофе и мылом я подростком обнимался с дочкой Лоренса, пока ее отец, равнодушный ко всему на свете, стоял, читая «Диспэч», в дальнем конце прилавка. Однажды дело зашло так далеко, что мы не смогли отыскать ее трусики в кучах тамошнего хлама, и тогда она, с полным пониманием дела одернув яркий, цветастый подол мятого платьица, незаметно выскользнула из лавки, а я еще некоторое время оставался в темноте, пока мое возбуждение не улеглось. Страстная возня в полутьме, шорох мышей под полом, запах пряностей и ваксы, пыль, теплое дыхание, когда она шептала мокрыми губами что-то мне в ухо, запах ее тела – все это вдруг вернулось ко мне через годы и континенты. Милая, милая Кэти!
Миссис Лоренс занималась с несколькими чернокожими женщинами в огромных шалях, передававшими друг другу кусок ткани. Они долго ощупывали и разглядывали его, затем наконец сняли свои высокие тюрбаны, размотали их и вытащили оттуда маленькие пачечки мятых денег. После совершения покупки тюрбаны снова туго завязывались вокруг головы, и новое приобретение совершалось с тем же утомительным церемониалом.
Я поздоровался с миссис Лоренс, и мы немного поболтали. Она взяла у меня яйца, которые каким-то образом входили в запутанные деловые отношения между ней и матерью, и передала мне почту: несколько счетов, извещение «Ридерс-дайджест» («Ваш лотерейный купон вложен»), журналы по сельскому хозяйству, письмо авиапочтой из Претории, вероятно от жены Тео.
– Как дела? – машинально спросил я.
– Ох, спасибо, ничего. – Миссис Лоренс была тощей уродливой женщиной с громадным крючковатым носом и пронзительным взглядом мартышки. Я никогда не мог понять, каким образом ей удалось породить хорошенькую и веселую Кэти. – Вы, наверное, слышали, что мы продаем ферму?
– Да, мать сказала мне. Засуха действительно ужасная.
– Не только из-за этого. Мы стареем, и хочется быть поближе к детям. Кэти и Дуг теперь живут в Кейптауне.
– Не следовало мне отпускать Кэти так далеко, – пошутил я, улыбаясь и подмигивая. Еще два года назад я нередко видел ее по праздникам, когда она играла в теннис у себя на ферме или загорала; у нее был приятный муж, похожий на коммивояжера; однажды под Новый год, когда мы все несколько перепили, мы с ней изчезли за сараями, чтобы после долгого перерыва вспомнить забавы нашего отрочества.
– А Дуг не хочет взять ферму в свои руки?
Бессмысленный вопрос. Как однажды выразилась мать:
«Бедный Дуг. Господь даровал ему лишь один талант – игрока в регби. А теперь он для этого стар, у него болит спина, и ему остается только пить». В наивысший момент своей карьеры он чуть было не попал в команду Спрингбока. А теперь старику Лоренсу регулярно приходится вызволять его из кутузки.
– Жить здесь стало не просто, Мартин, – призналась миссис Лоренс, – Вы же знаете, я люблю работать в лавке. Мы всегда прекрасно ладили с черномазыми. Ну конечно, случалось, что они побузят или что-нибудь такое, но в общем свое место знали. А теперь они так обнаглели, что просто голову теряешь. Мне пришлось купить оружие и держать его на всякий случай в лавке. – Она открыла ящик и показала пистолет. – Хлопот с ними теперь не оберешься. Они чувствуют себя слишком белыми, так я это называю.
– Мне пора, миссис Лоренс. До свидания. Передайте привет Кэти, когда будете писать ей. – И для приличия добавил: – И Дугу тоже.