Текст книги "Слухи о дожде. Сухой белый сезон"
Автор книги: Андре Бринк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)
– Господин председатель, вы должны простить нас, нам надо…
На что отец сурово спросил его:
– Сержант, вы родились заново?
– Я что?
– Родились заново волею господа нашего Иисуса Христа?
– Я, я думаю, да…
– Братья, – обратился к присутствующим отец, – давайте помолимся за душу нашего нового друга.
И прежде, чем сержант успел запротестовать, они с воодушевлением затянули новую бесконечную аллилуйю.
На дворе уже стемнело, когда отец наконец сказал:
– Сержанты, если вы дадите нам свои адреса, мы с радостью посетим вас, чтобы продолжить божье дело.
Если верить отцовскому рассказу, эта перспектива так ужаснула полицейских, что они навсегда оставили группу в покое.
– Но конечно, – продолжала мать, – с тех пор, как мы переехали на ферму, он ко всему утратил интерес. Видит бог, я всегда пыталась помочь ему.
– Я знаю, мама.
– И когда он наконец отошел к предкам здесь, на родной земле…
Я сидел, поглаживая резной подлокотник кресла.
– Мы всю жизнь были во всем новичками, – печально сказала она. – Никогда ничему не могли научиться. И каждый раз все начинали с нуля.
Я не хотел встречаться с ней глазами.
– В тот день, когда его хоронили, сынок, я впервые почувствовала у себя под ногами твердую почву. Как будто мы с ним наконец угомонились. Пустили корни.
Залаяла собака. В дальнем конце двора послышался шум мотора, затем снова смолк, потом опять загудел. Луи возился с движком.
Этот звук вернул мать к действительности.
– Я не собиралась мешать тебе. Просто захотелось немного поболтать.
– Спасибо, мама.
– Мне надо идти.
– Посиди еще, если хочешь.
– Нет, пора за работу. А тебе, по-моему, надо еще о многом подумать. Пожалуйста, положи папку на место, когда будешь уходить. Ладно?
* * *
Казалось бы чего проще: послушаться мать, поехать в Йоханнесбург и расторгнуть контракт. Я всегда могу извиниться, рассказав Калицу об оговорке в отцовском завещании. Мне будет приятно сознавать, что мать спокойно доживает свои дни на ферме. И, что, может быть, еще важнее, ферма останется за нашей семьей и на будущее. Хотя у нее и нет практической ценности, сам факт обладания ею действует как-то успокаивающе – словно некая моральная гарантия или страховка.
Но конечно, на самом деле все было гораздо сложней. Ни мне, ни министру так просто не выпутаться из этой истории. Ему надо было завершить свои манипуляции с администрацией бантустана, иначе все выплыло бы наружу, а я был вынужден продавать, иначе Калиц не успокоился бы, пока не разорил бы меня.
Рассуждать и спорить было уже поздно – решение принято, и я прибыл на ферму объявить его.
А если бы выбор еще и существовал, то все равно ситуация была далеко не простой. Ибо требовалось сбалансировать не две сопоставимые величины, а две принципиально различные, две совершенно разные системы ценностей. Ферма имела отвлеченную, моральную значимость с включением сюда, если угодно, нашей истории, нашего патриархального прошлого, наших национальных традиций и, возможно, нашей свободы. Другими словами, она олицетворяла собой все то, с чем я давно отвык обращаться. Ибо на практике я всю жизнь имею дело с прямо противоположными категориями: компромиссами, рассчитанным риском, выигрышем, победой. Просто, для того чтобы выжить, мне нужно всегда оставаться на коне. Выбора у меня нет. Или быть на коне, или – в пропасть. Тот же выбор, с которым из поколения в поколение сталкивались мои предки, только в ином измерении. А я не собираюсь бросаться в пропасть.
Вопрос стоит так: сколько сентиментальности, идеализма и атавистического романтизма я могу себе позволить, не утрачивая вкуса к борьбе за существование? Сколько я могу на это бросить? Ибо это действительно было для меня роскошью. В моем случае истинная роскошь – это не дом, спроектированный для нас Тео, не «мерседес», не дорогая мебель, не хорошее красное вино или хлебные деревья в саду. Все это для меня стало почти привычным. Подлинной роскошью были свобода мечтать, свобода быть непрактичным. Да и свобода как таковая стала романтическим понятием.
У меня нет нужды верить в правильность жизни, которую я веду. Достаточно просто жить ею.
А для того, чтобы выжить, я должен считать все элементы жизни относительными и взаимозаменяемыми.
Не будучи циником, теряешь способность воспринимать реальность реально.
Конечно, я устал. Почему бы не признать это? Я выбрал изнурительный и опустошающий образ жизни. Уже поэтому было крайне соблазнительно принять то, что предлагала мать: покой и мир иллюзий. Но, понимая, что иллюзия – это только иллюзия, я не мог поддаться ее искушению.
Ох, как славно было бы поверить в свободу, надежду, веру и любовь. Но главное, надо выжить. А чтобы выжить, нужно всегда быть в стане победителей, надо быть сильнее соперника. Во мне есть воля к успеху, «инстинкт убийцы». А вот в отце ее не было. (И в Бернарде тоже.)
* * *
На пороге показался Луи.
– Привет!
– Ты здесь весь день?
– Да, пожалуй.
– А чем ты занимаешься?
– Просматриваю отцовские бумаги. Проверяю, все ли в порядке.
Я заметил его недоверчивый иронический взгляд, брошенный на одну-единственную папку на столе, но не стал пускаться в объяснения.
– Чем-нибудь помочь тебе?
– Скучаешь?
– Конечно.
– Недавно я слышал движок. Починил его?
Он улыбнулся и на миг снова стал мальчиком.
– Да, работает хорошо, – сказал он. Затем добавил: – Правда, мне очень помог Мандизи. Руки у парня нормальные.
– А тебе не хочется вернуться на инженерный факультет?
На секунду его глаза загорелись, но тут же потухли, он пожал плечами.
– Почему ты решил продать ферму? – внезапно спросил он.
– Потому что она стала нежизнеспособна. – Мне хотелось быть с ним по возможности откровенным. – Подумай сам. Рыночная цена ее, скажем, сорок тысяч. Это означает, что нормальная десятипроцентная прибыль от капиталовложения должна составлять четыре тысячи. А что происходит? Здесь не только не пахнет этими четырьмя тысячами, а, наоборот, ферма стоит мне несколько тысяч ежегодно. Ладно, честно говоря, я могу удержать их из суммы подоходного налога. Но все равно эта ферма – скверное капиталовложение. А я деловой человек.
– И что же? Ты деловой человек, и только?
– Что ты имеешь в виду?
– Ты ведь должен считаться и с бабушкой. Здесь вся ее жизнь.
– Как раз о ней я и забочусь в первую очередь, – возразил я. – Ты заметил, как она постарела за последний год? И все соседи продают свои фермы. Ей просто опасно оставаться одной здесь, так близко от границы с бантустаном.
– Выходит, что первопроходцы теперь снова становятся пограничными жителями? – то ли шутливо, то ли серьезно спросил он. – Не многовато ли у нас становится новых границ?
– Только не вздумай уверять меня, что ты заинтересован в ферме, – прервал я его идиотский вопрос. – Мы здесь и дня не пробыли, а тебе уже скучно.
Он обошел стол и взглянул в окно на долину. Стадо коров с мычанием возвращалось на ферму.
– Как странно темнеет, – сказал он не оборачиваясь. – Дома этого не замечаешь. Но здесь вдруг чувствуешь, словно ты один на целом свете.
В его годы я был столь же чувствителен. В наступивших сумерках между нами снова возникла мимолетная близость.
– Мы уже давно не здешние, – сказал я.
Он резко обернулся, словно взволнованный чем-то увиденным за окном: возвращающимся стадом, сгущающейся темнотой или чем-то еще.
– Думаю, ты прав, – неожиданно согласился он. – Лучше всего избавиться от этой фермы. Но бабушка, кажется, против?
– Она упряма как мул.
– Я могу поговорить с ней, если хочешь.
– Не надо, я сам разберусь.
– Она обсуждала это со мной. Я думаю, она чувствует…
– Что она тебе сказала? – подозрительно спросил я. Мне не хотелось, чтобы мать впутывала в это дело Луи.
– Да так, ничего особенного, – уклончиво ответил он. – Но думаю, я смог бы ее уговорить.
– Не стоит тебе вмешиваться в это.
Он помолчал с минуту, затем вышел, не закрыв за собой дверь. Я хотел было крикнуть ему, чтобы он закрыл ее, но передумал. Пора и мне уходить. Я придвинул старое кресло к столу и постоял немного, положив руки на его спинку. Кресло заберу с собой, оно будет хорошо смотреться в моем кабинете.
Я убрал папку в пыльный ящик стола, потом задернул шторы. За окном сгущалась тьма. Чувствовался запах навоза с конюшни. Уже на пороге я вдруг остановился, вернулся к полкам и вынул указку из-за томика Гиббона. Надо забросить ее куда-нибудь подальше. Нехорошо, если мать найдет ее, когда начнет паковаться.
9
На этот раз я застал Мандизи в коровнике одного. Я не люблю вмешиваться в их жизнь, но в данном случае я чувствовал себя обязанным поговорить с ним.
– Мандизи, что это за история с вашей женой?
– Nkosi? Что, господин? – угрюмо переспросил он.
– Мужчина не должен бить жену.
Он слил молоко в бидон, не утруждая себя ответом.
– Ваш ребенок был очень болен. Ему нужны лекарства.
– Ewe. Да.
– Тогда почему же вы ее так избили?
Он ничего не ответил.
– Мандизи, чтобы больше этого не было, вы меня поняли?
Он поднял ведро и повернулся ко мне, по-прежнему не говоря ни слова. Он был на голову выше меня, с бицепсами гладиатора – я видел, как они ходят под его дырявой рубахой.
– Если вы хоть раз еще ударите ее, вам придется покинуть ферму. Вы слышите меня?
Он молча пошел к сараям.
– Отвечай, когда с тобой разговаривают!
Полуобернувшись, он ухмыльнулся и двинулся дальше.
Вообще-то ни его поведение, ни его наглость, ни его тупость меня не касались. Но я не мог закрывать глаза, когда под угрозой находилась жизнь ребенка. К тому же, если он решил работать на белых и жить здесь, ему следует приспособиться. Для собственной же пользы.
Куда проще иметь дело с человеком вроде Чарли. Наши судьбы во многом были похожи. Он первый указал на это. Я, как ни смешно, возражал тогда ему. То был странный и неприятный денек, примерно месяц назад. Утром по поручению Южноафриканского фонда я возил по городу канадских бизнесменов, двух чрезвычайно приятных, интеллигентных джентльменов, готовых бросить благосклонный взгляд на наши национальные проблемы, и, разумеется, мне надо было показать им деревню ндебеле под Преторией.
Машину вел Чарли, так как после инфаркта мне следовало беречь себя. По пути мы вели дружественную и полезную беседу, в которой участвовал и он.
Посещение деревни прошло успешно. Нас никто не встречал, так что мы все осматривали сами, восхищаясь прелестными домиками с геометрическими узорами. Весьма картинное зрелище, всегда производящее неизгладимое впечатление на иностранных гостей: кучка старух, сидящих под деревом и нанизывающих бусы, несколько мужчин, подталкивающих не желающую заводиться машину, дети, гурьбой следующие за нами, девушки, играющие в мяч. Заметив нас, они побежали в ближайший дом раздеться, а затем, улыбаясь, обступили нашу машину: «Фотографируйте, фотографируйте!» Канадцы весьма охотно сфотографировали их голые груди и безропотно заплатили положенную сумму, после чего девицы побежали одеваться, а затем продолжили игру в мяч.
Чарли ждал нас в машине и, когда мы вернулись, был мрачен. На обратном пути он не проронил ни слова. Он не хотел и обедать с нами в «Карлтоне», но я убедил его, что это в интересах фирмы – такое всегда производит на иностранцев хорошее впечатление. Наконец мы попрощались с канадцами и поехали домой, и тут я заметил, что он по-настоящему взбешен.
– Что случилось, Чарли? – спросил я, поняв, что сам он не намерен пускаться в разговоры.
– Ничего.
– Ну, перестаньте же дуться. Не валяйте дурака.
– Я не валяю дурака, баас Мартин. – Он прекрасно знал, как раздражает меня это обращение. – Ну что, вашим гостям пришлось по вкусу созерцание достопримечательностей? – спросил он.
– Разумеется.
– Хорошие слайды они сделают, чтобы показать дома друзьям. Первозданные дикарочки. Вы, наверное, повезете их и на воскресные шахтерские пляски?
– При чем здесь первозданные дикарочки? Никто не заставлял девушек раздеваться.
– Я не об этом.
– Так что же с вами?
– Достаточно скверно дурачить иностранцев, – сердито ответил он. – Но как вам удается дурачить самого себя?
– В каком смысле я дурачу себя?
– Почему бы вам не показать им хоть раз, как выглядит страна на самом деле? Увидев Южную Африку, можно и умирать.
– А куда бы вы посоветовали их везти?
– Вы когда-нибудь бывали в Соуэто?
– Конечно, нет. Что мне там делать?
Он внезапно переключил скорость, рванулся на желтый свет и проехал мимо нужного нам поворота.
– Куда это вы собрались, Чарли?
– Сегодня вы посетите Соуэто, – с косой усмешкой сказал он.
– Что за странная причуда?
– Считайте эту поездку своим посвящением. Вы узнаете, как живет половина страны. Вернее, восемьдесят процентов.
Я на секунду пришел в замешательство.
– Неплохо придумано. Но я не могу ехать туда без пропуска.
– К черту пропуск, – ответил он, широко ухмыльнувшись. – Сколько народу каждый день разгуливает там без пропуска!
– Я все-таки не понимаю, что вы хотите мне показать.
– Назовем это картинкой из прошлого.
– Но это не прошлое. Это сегодняшний день.
Чарли засмеялся, его глаза сузились за толстыми стеклами очков.
– Это наш образ прошлого, дорогой Мартин. Вы и ваши соплеменники думаете, что у вас монополия и на историю. А я вижу свою историю каждый день.
– Я никогда не отрицал вашего права на собственные традиции.
– Конечно. Но только между строк. И ничего открытым текстом. – Обгоняя тяжело нагруженный грузовик, он спросил: – Вы знаете, что мой прадед был moeletsi – главным советником короля Мошеша?
– В самом деле?
– Честное слово. О своих более ранних предках я ничего не знаю. Но прадед был главным советником короля во времена президента Бранда, если считать по-вашему. Устраивал сущий ад белым фермерам.
– А что же случилось потом?
– Началасьпостепеннаядеградация. Егосын, мой дед, был molaodi – солдатом, вернее сказать, офицером, но его ранили в битве под Фиксбургом. Миссионеры подобрали его и вылечили. Это и было концом всего. На склоне лет он нанялся работником к белому фермеру. Там и родился мой отец. А потом и я сам.
– Но вы снова поднялись наверх.
– Да, поднялся. Так же как и вы, приятель. – Он поглядел на меня. Блики света играли на толстых линзах его очков. – Вы когда-нибудь задумывались над тем, сколько у нас общего?
– Вы преувеличиваете, Чарли.
– Вы полагаете? Мы оба выросли на ферме. Потом были в Англии. И оба вернулись, – с грустью продолжал он. – На кой черт? Что мы, собственно, надеялись здесь найти? Мы оба уже лишились своих корней. Вы такой же изгой, как и я.
– Нет, я по-прежнему африканер.
– Да, на этом кончается сходство и начинаются различия. – Он расхохотался.
– Наверняка у вас нет ни малейшего желания возвращаться на тот уровень, с которого вы поднялись.
– Конечно, нет.
– Так на что же вы жалуетесь?
– Вы считаете, что я жалуюсь? – Он поудобнее устроился за рулем, – Я просто констатирую факты. А сейчас мне хочется кое-что вам показать.
– А что, собственно, вы хотите показать?
Он улыбнулся:
– Как выглядит ад.
* * *
После ужина и вечерней молитвы мы коротали время у камина. Луи играл с собакой на полу, мы с матерью сидели в больших удобных креслах. Разговор был непринужденным. Разгулявшийся снаружи ветер на все лады завывал в дымоходе. Мы уютно сидели перед пляшущим пламенем, в котором время от времени взрывались головешки, испуская в дымоход пучки искр; на каминной полке стоял чайник с горячим чаем. Мать отключила движок сразу после ужина, и единственным источником света было теперь вкрадчивое мерцание пламени. День с его суровой зимней требовательностью отхлынул, как море, оставив нас в тишине и покое. Все наши распри казались сейчас пустячными.
Чуть позже Луи, выбрав несколько журналов, чтобы посмотреть перед сном, отправился наверх; мы с матерью остались вдвоем. Она вязала. Даже в минуты отдыха ей надо было чем-то занять руки. Мы сидели молча, лишь изредка перебрасываясь ничего не значащими фразами, да время от времени рычала собака.
В голубовато-красном пламени камина передо мной всплывало лицо отца, пожелтевшее и сморщенное. Таким я видел отца, когда в последний раз навещал его во время болезни: в старой вязаной кепочке на облысевшей голове, с непропорционально большим носом, выдававшимся как клюв на усохшем лице, с ввалившимися глазами. Я заходил к нему в комнату раза два в день и, исполняя долг, сидел с ним по нескольку минут. Говорить нам было уже не о чем. По ночам возле него попеременно дежурили мать и Элиза. Мать, несмотря на усталость, весьма неохотно уступала Элизе место у постели отца. Но однажды ночью отец, отослав обеих женщин, потребовал, чтобы возле него остался только я. Я провел ночь в кресле, большую часть в полусне, лишь иногда выходя, чтобы освежиться или пропустить рюмку. Отец, казалось, спал, но, когда я вставал, открывал глаза. Порой он что-то пытался сказать резким свистящим шепотом, но все звучало несвязно и даже бессмысленно. И вот часа в три утра у него наступило неожиданное просветление, впервые за ночь я без труда понимал его медленную речь.
– Это ты, Мартин?
– Да, я все время с тобой. Не волнуйся. Спи.
– Я не хочу спать. Скоро у меня будет достаточно времени, чтобы выспаться.
– Ты боишься, отец?
– Нет, не боюсь. – Долгая пауза. – Не боюсь. Я обрел покой. – Снова пауза. – Мне просто грустно. Как жаль.
– Чего?
– Всего. Из меня ничего не вышло, Мартин.
– Это не так, отец.
Я хотел утешить и подбодрить его. Однако он настаивал, устало, но упрямо.
– Нечего отрицать. Когда стоишь у этой черты, надо быть честным. Из меня ничего не вышло, это так. Во всех отношениях.
Мне хотелось взять его за руку, но что-то меня удержало.
– Был только тот короткий период во время войны, ты знаешь, Мартин. Всего несколько месяцев. Когда мне казалось, когда я чувствовал, что из меня что-то получается. Но потом я струсил. Да, именно так. Просто струсил. Я мог лишиться работы. У меня была жена и маленькие дети. И я отстранился. Я был трусом.
– Все это в прошлом, отец.
– Это никогда не бывает в прошлом. Об этом я и хотел потолковать с тобой. Но я так устал.
Я подал ему воды. Казалось, он забыл, о чем только что говорил. Но через некоторое время вернулся к той же теме:
– Теперь твой ход. Я свой проиграл.
– Не беспокойся, отец, я…
– Ты должен пробиться, Мартин. Я хочу, чтобы тебе это удалось. И ради меня тоже.
– Так и будет, отец, – сказал я, не представляя даже, о чем именно он говорит.
– Ты знаешь, когда я окажусь там, господь призовет меня к ответу. Я не хочу молить о милосердии. Но есть один грех, которого он мне никогда не простит.
Я приготовился выслушать предсмертное покаяние, понятия не имея, в чем заключается этот грех, но полагая, что он в любом случае тяжек.
После долгой паузы он наконец выдавил из себя:
– Я не был истинным африканером, Мартин. Из меня ничего не вышло. Я бросил свой народ в беде.
– Но что ты сделал, отец?
– Ничего. В том-то и дело. Я ничего не сделал.
Последовала еще одна долгая пауза. Я решил, что он уже заснул, но он вдруг снова заговорил:
– И я воспротивился своему предназначению. Когда мне пришлось заняться фермой, я в душе воспротивился и этому.
– Каждый человек имеет право распоряжаться своей жизнью.
– Нет, Мартин. Нами распоряжается история. А через историю нам демонстрирует свою волю господь. – Он протянул руку, словно хотел коснуться меня, но рука упала. – Как бы ни сложилась дальше твоя жизнь, Мартин, не бросай эту ферму. Она наша. Она наш грех и наше покаяние. Ты должен поклясться мне.
– Клянусь, отец.
В конце концов, нас никто не слышал, а в его мыслях уже не было прежней ясности.
Он отказался лечь в больницу. В последние месяцы жизни он был не в силах покинуть ферму, которую никогда не любил. Неспособный здесь жить, он твердо положил себе здесь умереть. Сидя у камина рядом со спокойно вяжущей матерью и слушая завывания ветра в трубе, я, кажется, впервые начал понимать отца: для него, вечного неудачника, сломленного жизнью, в которой он был лишь странником, смерть означала окончательное единение с народом и страной. Это был единственный доступный ему способ хоть как-то выполнить свои обязательства по отношению к прошлому.
Но его желание передать все это мне было само по себе достаточно безрассудным: как он мог надеяться, что я выполню то, чего он не сделал, или исправлю его ошибки.
У меня своя жизнь и свои обязательства. И в его завещании нет ничего, что мешало бы мне продать ферму, кроме оговорки насчет материнского согласия. Юридически имело значение только это.
* * *
Позже, направляясь к себе, я занес матери бутыль с горячей водой. Ее прическа была в беспорядке, седые волосы рассыпались по плечам.
– Спасибо, сынок. – Она взяла у меня бутыль. – Ты всегда был таким заботливым мальчиком.
Дверца шкафа у нее за спиной была полураскрыта. Внутри я увидел одну из отцовских курток и изношенные бриджи, в которых он всегда расхаживал по ферме. Меня поразило то, что, даже стиснутый другими одеждами, материал сохранил очертания его тела, форму плеч, закругления на локтях, легкий отвис сзади.
Луи уже спал. Я разделся, лег и задул свечу.
И впервые почувствовал, насколько устал. Долгая вчерашняя поездка, почти бессонная ночь, бесконечный субботний день с его нервными встрясками – все это обрушилось на меня своей накопившейся тяжестью. Я начал медленно погружаться в волны сна. Но тут же внезапно вспыхнул страх: ведь я погружался в тину и никого не было поблизости. Меня обступили мириады ничтожных дневных происшествий: старик, ищущий воду, мычание коров, сломанные очки, скандал за столом во время обеда, отцовский кабинет, припрятанная указка. Все это было теперь лишь знаменьями страха, глубину которого я не в силах измерить. А за этими картинами всплывали другие: Элиза, кесарево сечение, Кэти, уверенно выходящая из лавки, ее трусики, потерянные среди вещей в полутьме, девушки народа ндебеле с голыми грудями, Чарли, предлагающий провести меня сквозь ад, Бернард. (Нет, Бернарда мы отсюда исключим.)
Я пытался разобраться в своих дневных мыслях, так же как сейчас пытаюсь разобраться в том, что я сам снова вызвал к жизни в своих записках. Упрямые старики, марширующие через вельд истории: родоначальник многих поколений, отправившийся в джунгли на поиски Моно-мотапы; глухой, полуслепой патриарх с Библией на коленях и ружьем в руке, нацеленным в невидимых врагов на горизонте; мятежник, поклявшийся отомстить на могилах близких и умерший с копьем в груди; первопроходец, ищущий новую землю обетованную и убитый в глухой ночи; охотник, возвращающийся из леса с телом сына на плечах; старатель, упрямо записывающий в изгнании историю своей жизни и умирающий раньше, чем понял ее смысл; неисправимый мечтатель, без предупреждения исчезающий и неизменно возвращающийся к себе на ферму; мой отец, иссохший и сморщенный, на смертном ложе.
Действительно ли все они были только неудачниками? Или же каждый на свой лад преуспел в укрощении хоть небольшой доли дикости, заплатив за это жизнью, и так постепенно они отвоевывали эту страну для тех, кто пришел после них? Хозяева фермы, кусочка Африки. Не имеющей цены и потому бесценной.
В конце концов я погрузился в беспокойный сон, из которого был внезапно вырван какой-то помехой, голосом, звавшим кого-то. Некоторое время я не мог понять, что случилось и где я. Во дворе лаяли собаки. Кто-то низким голосом уговаривал их замолчать. Я не мог разобрать, чей это голос. Лишь несколько минут спустя мне удалось окончательно проснуться, правда с дикой болью во всем черепе. На ступеньках крыльца кто-то звал вежливо, но настойчиво:
– Nkosikazi! Nkosikazi! Nkosikazi! Госпожа!
Наконец послышался сонный и удивленный голос матери:
– Yintoni, Mandisi? Что случилось, Мандизи?
Мандизи. Значит, что-то стряслось. Я сел в постели, чтобы лучше слышать.
– Kukho inkathazo enkulu ekhaya. У нас большая беда.
Спокойные вопросы матери доносились словно из-под земли.
– Umlibazile na umfazi wakho? Ты опять бил жену?
– Ewe. Да.
– Сильно?
– Ufile, nkosikazi. Насмерть.
Я быстро вскочил. Когда я был уже у двери, Луи сонно спросил:
– Что происходит, отец?
– Неприятности с одним из работников.
Мы с матерью столкнулись в коридоре. Она держала в руке керосиновую лампу. Я пошел было за ней, но холод заставил меня вернуться, чтобы одеться потеплее. Я зажег свечу. Луи тоже встал. Ветер по-прежнему завывал в дымоходе.
Когда я снова вышел в коридор, мать уже крутила ручку телефона, стоявшего возле двери в гостиную.
– Где Мандизи? – спросил я.
– Я отослала его домой. Он будет ждать нас в хижине. Я сказала ему, что вызову полицию.
– Пока суд да дело, он может прикончить еще уйму народу.
– Нет, он будет ждать. Не беспокойся.
Еще несколько поворотов ручки, и коммутатор ответил. Мать попросила полицию. Через минуту в трубке послышался заспанный голос полицейского.
Мы снова разожгли огонь в камине. Мать сварила кофе, и мы втроем сидели у огня, дожидаясь полиции. Мы сидели молча. Нас со всех сторон тяжело обступила темнота. Темнота была и в доме, и снаружи, под слабым мерцанием звезд.
Вскоре после того, как часы в коридоре пробили три, мы услышали шум мотора. Полицейский фургон остановился на заднем дворе. Резкий звук открывающихся металлических дверей. Голоса.
В дверях показались белый сержант и черный полицейский.
– Это на холме за домом, – сказала мать. – Первая хижина. Покажи им дорогу, сынок.
Ведя их туда, я заблудился в темноте и дважды сбивался с тропы.
Я ожидал паники в хижинах, но все было тихо. Когда сержант ярким фонарем осветил хижину, мы на мгновение замерли. Тело лежало на земле, покрытое одеялом, одна лишь рука высовывалась из-под него. Возле покойницы лежали четверо детей, среди них и младенец. Все они крепко спали. А рядом с ними так же спокойно спал Мандизи.
Полицейский сорвал одеяло. Это была Токозиль, которую я видел у нас в доме, молодая женщина с высокими скулами и тонкими чертами лица. Она была совершенно обнажена, тело ее походило на темную статую; кровь была смыта, только рана на щеке и маленькие ножевые раны на груди, на руке и в животе.
Наклонившись, сержант взял Мандизи за плечо и легонько потряс его. Казалось, ему было неловко будить спящего. Мандизи, моргая, сел и удивленно поглядел на полицейского. Затем кивнул.
– Все правильно, nkosi.
Мы с Луи помогали нести вниз тело, завернутое в серое одеяло и перетянутое белыми веревками. Мандизи нес младенца. Остальных детей будить не стали. В нашей маленькой процессии, спускавшейся вниз, в бесконечность ночи, было нечто воистину нереальное: сержант с фонарем возглавлял шествие, вслед за ним шел высоченный гладиатор со спящим младенцем на руках, за ним полицейский, затем Луи и я. Нереальное: не только из-за моей близорукости, но и из-за торжественности и тихого величия происходящего, словно мы все играли в немом фильме.
Когда мы подошли к воротам, из кухни вышла мать и взяла у Мандизи младенца.
– Не тревожься о нем. Я за ним пригляжу.
– Спасибо.
Полицейский открыл заднюю дверцу фургона для Мандизи. Он сел в фургон, дверь захлопнулась, и послышался лязг железной цепи. Мотор заработал. Минутой позже машина исчезла за поворотом.
Мать уже унесла младенца в дом. Мы с Луи стояли в глухой темноте двора. Ветер стих. Было очень холодно.
И вдруг Луи странно изменившимся голосом, почти благоговейно, произнес:
– Nkosi sikelel’ iAfrika.








