Текст книги "Привет, Афиноген"
Автор книги: Анатолий Афанасьев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)
– Там свой участок, у вас свой. Разве ты не понимаешь? Вот что, Фролкин, тебе надо отдохнуть. Ты устал, я знаю, у тебя ребенок. Может быть, пойдешь в отпуск? Какую–нибудь путевку тебе выхлопочет профсоюз. А?
Карнаухов заискивал, стыдясь этого своего лживолегкого тона, слащавой патоки в голосе. Фролкин с
прежним сочувствием покивал и покинул кабинет, не ответив на вопрос. Николай Егорович еще раз перечитал заявление Стукалиной, скривился и порвал бумагу на мелкие клочки, которые почему–то спрятал в ящик.
Антиникотиновая эпопея на этом не кончилась. То затухая, то вспыхивая гулким заревом истерик и открытых стычек, она продолжала взбаламучивать коллектив. Вскоре в самых запущенных и неуютных закоулках этажа появились жестяные таблички с надписями «Место для курения». Под табличками чьи–то заботливые руки установили массивные жутковатого вида урны, подобные надгробьям. Около урн, разумеется, никто не курил (разве только законченные бездельники, которым импонировала официальность пребывания вне рабочего места), курили в основном в коридорах института, и курили много. В летние дни коридоры и узкие переходы сизым туманом застилала табачная пелена; стоило открыть дверь в любую комнату, как дым вползал в щель, словно серое змеиное тело, и, извиваясь, устремлялся к распахнутым форточкам.
Иногда в коридор выскакивала разъяренная Клавдия Серафимовна и устраивала перепалку с отрешенными любителями никотиновых заболеваний.
– Бесстыдники! – раскатывалось по этажу, – А еще образованные люди, называется. За этим вас учило государство! Жалко ваших бедных детей и измученных жен!
Курильщики при появлении Стукалиной быстренько тушили сигареты и, потупя взоры, рассасывались по комнатам. В открытую дискуссию с ней никто не вступал.
На почве ненависти к табачному дыму у Клавдии Серафимовны завязалась трогательная дружба с заместителем Карнаухова Георгием Даниловичем Сухомя– тиным, сорокалетним кандидатом наук, противоречивым человеком с несколькими линиями поведения в коллективе.
Георгий Данилович приехал в Федулинск, как многие, ненадолго, но как–то тут окопался, привык, женился, – федулинский климат пришелся ему по душе. Защитив диссертацию, обычную, но и не хуже, чем у иных, Георгий Данилович окончательно оставил мечты о переезде в столицу и стал задумываться о служеб-НО
ном повышении. Думал он о нем вот уж восьмой годок. Сначала он планировал занять кресло заместителя директора, потом нацелился на заведующего отделом. Но время шло, а повышение пока не вытанцовывалось.
На всех совещаниях и планерках не было активнее человека, чем Георгий Данилович. Причем он ораторствовал складно: отсекал узкую тему, хорошо ее анализировал, не растекался мыслью по древу, делал всегда смелые правильные выводы. Накаляясь в критических пунктах выступления, иногда позволял себе и иронию. Он не задевал конкретных виновников, не называл фамилий, и получалось так, что и критика прозвучала, и все довольны, причины же недостатков после детального разбора их Сухомятиным, предполагалось, должны были исчезнуть сами собой, как болотные тени.
В институте любили слушать публичные выступления Георгия Даниловича и обычно встречали его появление на трибуне аплодисментами и довольными смешками. Так встречают зрители, заранее улыбаясь, популярного конферансье. Похлопывал в ладоши, чему–то радуясь, и сам директор Мерзликин, А вот в президиум за долгие годы Сухомятина ни разу не сажали. Он не мог понять, в чем тут дело. Иногда, беседуя с Кремневым (начальником отделения) о сугубо производственных делах, он ловил себя на мысли, что хочет оборвать разговор и откровенно спросить:
– Ну, что я вам сделал, дорогой Юрий Андреевич? Чем не потрафил?
По утрам Сухомятин совершал пробежки трусцой через весь Федулинск в один и тот же час, так, что горожане могли проверять по нему время, как это делали жители Кенигсберга, встречая на прогулке Иммануила Канта.
Но федулинцы забывали сверять часы, потому что редко кто мог удержаться от смеха, видя подпрыгивающего козликом в цветастом трико высокого нескладного человека с развевающейся, как у Махно, шевелюрой. Молодые сотрудники прозвали его Георгием–побе– доносцем.
Сухомятин каждое утро, как юноша, пробуждался с предвкушением обязательной скорой и счастливой пе-Ш
ремены в жизни, а вечером, усталый, ворча на жену, укладывался в постель, старчески переваливаясь с боку на бок, разочарованный и обиженный на весь свет. Трое дочек его подрастали, делая невозможно тесной сорокапятиметровую жилплощадь. Старшая, Надя, училась в десятом классе и краснела, натыкаясь на отца, одетого в майку и трусы. Она же, Наденька, однажды спрятала его любимое сиреневое трико под старыми газетами в чулане, чем нанесла Сухомятину очередную незаживающую душевную травму.
Георгий Данилович уже не следил с такой тщательностью, как прежде, за свежими публикациями в научных журналах и не ревновал, встречая на страницах солидных изданий фамилии бывших однокурсников и столичных знакомых. Все более увлекался он разгадыванием кроссвордов и в этой области добился небывалых успехов. Его цепкая память удерживала тысячи разнообразных сведений, названий и цитат. В момент, когда самый затейливый кроссворд раскалывался, как орех, под его четким пером, Сухомятин испытывал истинное и никому не вредное наслаждение. Страстью к кроссвордам он надолго заразил многих своих подчиненных, отчего чувствовал неловкость и даже некоторые угрызения совести.
– После работы, товарищи, – сурово взывал он к игриво подходившим к нему со свежим номером журнала сотрудникам, – только после шести часов. А теперь попрошу не отвлекаться!
Однако журнал машинально прихватывал и тянул к себе, а через минуту уже сладостно посапывал над загадочной страницей, воровато зыркая глазами на соседние столы. Больше всего он стеснялся Афиногена Данилова, который не поддался увлечению и честно заявлял, что считает разгадывание кроссвордов пустым занятием, похожим по интеллектуальному содержанию на игру в крестики и нолики. По отношению к Сухомятину, кандидату наук и его прямому начальству, это заявление звучало по меньшей мере бестактно. Георгий Данилович делал вид, что не обижается, и, слегка провоцируя, выдерживая светский тон, возражал:
– Вы так считаете, Гена, потому что сами не пробовали. А вы попробуйте–ка свои силы… Может быть, не так все и просто. Я расцениваю кроссворды, как полезную умственную гимнастику. Конечно, не в рабочее время.
– Я любой кроссворд разгадаю быстрее вас, – дерзко отвечал Афиноген.
– Хм, попробуйте, что ж так голословно. Докажите!
– Я занят.
Сухомятин проглатывал и это. Когда Афиноген, застенчивый и сияющий, впервые появился в отделе, Георгий Данилович обрадовался, предположив в новичке возможного благодарного ученика.
На первых порах Афиноген и правда выслушивал, открыв рот, все советы и поучения Сухомятина, в его внимании истосковавшийся Георгий Данилович с упоением прочитывал восхищенное признание своего ума и деловых качеств, признание, так необходимое ему. Сухомятин приблизил молодого сотрудника, поставил его стол рядом со своим, причем не поленился пробежаться по инстанциям и добыл не простой канцелярский стол, а суперудобную мебельную диковину золотистомраморного цвета, один из столов небольшой партии, закупленной в Голландии. Стол имел множество ящиков и запирался тремя изящными медными ключиками, вырезанными наподобие бегущих лисичек. Такие столы стояли только в кабинетах самого крупного институтского руководства.
Афиноген корректно поблагодарил за заботу и именно с этой минуты как–то охладел к своему наставнику, стал рассеян, на вопросы отвечал невпопад, без удовольствия улыбался парадоксам Георгия Даниловича. Сиянье его глаз потухло, они вспыхивали прежним голубым блеском, только когда в комнату впархивала известная всем этажам красавица машинистка Леночка Семина. Но и Леночка недолго интересовала нового сотрудника. Сухомятин приглядывался к Афиногену с пристрастием, стараясь понять причину внезапного охлаждения и уныния молодого человека, поначалу производившего на всех впечатление готовой взорваться шаровой молнии. Как–то вечером Афиноген задержался дописывать отчет, и они остались в комнате вдвоем. Сухомятин решил потолковать с парнем подушам.
– Что, Гена, – задорно начал он, – вижу, скучно тебе у нас. По Москве загрустил? Конечно, там многое привлекает. Я тоже первое время места себе не находил, так и стояла перед глазами белокаменная. Я в Москве прожил ни много ни мало–десять лет… Потом, знаете, привык. Главное – работа, перспективы. Правильно? А у нас тут, в Федулинске, страшно сказать, какой размах. И еще будем расширяться. Есть куда приложить силы и ум, есть! Это пока мы – филиал, скоро, я в курсе, будем головным предприятием отрасли. Нашего благословенного Мерзликина очень ценят наверху, заметь. Недавно предложили ему пост заместителя министра. Отказался. Старик нутром чувствует, где живое дело, а где сонное царство.
Сухомятин деликатно ждал взаимно–доброжелательного ответа, а нарвался на грубость.
– Вы мне мешаете, – поднял голову Афиноген, блеснул тающим льдом глаз. – Я как раз занят живым делом, пишу нелепый, безобразный, свинский отчет, который вы велели мне сдать к завтрашнему дню.
Сухомятин от неожиданности блудливо хихикнул, боднул головой воздух и, не подав руки, отбыл восвояси.
На другой день Афиноген Данилов представил безукоризненный отчет, ни к одной буковке которого невозможно было придраться. Прошло немного времени, и Сухомятин понял, что отдел приобрел специалиста, к которому вообще вряд ли возможны претензии. Мозг Афиногена работал как средней мощности электронновычислительный центр.
Другое дело, что опасно было давать этому центру передышку. В минуты безделья, какие часто случались на их участке, Афиноген начинал философствовать, и тут, как говаривали верующие люди в старину, в пору было святых выносить. Всегда являлся послушать Афиногена поклонник телепатии Сергей Никоненко и получал от гневных тирад приятеля огромное духовное наслаждение. Никоненко сам воодушевлялся, прикуривал одну сигарету от другой (это происходило до запретительного приказа), поддакивал, хмурился, подливая масла в огонь бессмысленными репликами, потом мечтательно произносил:
– Ну и болван же ты, Генка, – церемонно жал руку замзаву Сухомятину, призывая его в свидетели того, что он отверг злопыхательство коллеги, и, солидно покашливая, возвращался к себе в комнату…
Впоследствии Сухомятин очень мучился одной совершенной, как бы точнее сказать, поспешностью. Разок он все–таки не удержался и накапал на Данилова своему шефу Кремневу. При случае. Не специально. Крем– нев по какому–то поводу поинтересовался: «Как там
новый набор себя чувствует?»
Сухомятин ответил:
– Ничего, хорошие ребята. Не зря мы на них запросы писали. Пожалуй, вот Данилов…
– Что?
– Нет, нет, по работе к нему претензий никаких. Сосредоточен, исполнителен, но вот… язык, Юрий Андреевич, как говорится, его враг. Иногда такое сболтнет,
– Что? Говорите конкретней, – насторожился Кремнев.
Сухомятин добродушно улыбался.
– Ругатель. Молодость, наверное, этакое небрежное, неосторожное отношение ко всему, некий легкий налет отрицания. Ради красного словца истинно уж не пожалеет мать и отца.
– Если вы намекаете на что–то серьезное, скажите прямо.
– Ничего серьезного, Юрий Андреевич. Потом, если понадобится, у нас достаточно сильная комсомольская организация.
– Вот что, – сказал Кремнев, глядя в сторону. – Давайте оставим этот разговор. Он мне не нравится.
Сухомятин заулыбался и пожал плечами, мол, ему и самому не нравится, и он рад бы рот себе зашить, лишь бы не говорить о подобных вещах, но почел все– таки своим долгом уведомить, а если его не так поняли и… далее в том же духе. Такая богатая гамма выражений позабавила сдержанного Юрия Андреевича, он позволил себе маленькую вольность.
– Вы же знаете, – заметил он, – как опасны бывают всякие намеки, как легко их бывает извратить.
– Я знаю, конечно, – заверил Сухомятин, откладывая на полочку памяти, что и Кремнев в этом случае выразился не слишком прямо и откровенно. Георгий Данилович много теперь запоминал такого – в интонациях, жестах, шутках, – на что лет пяток назад не обратил бы ровно никакого внимания. Незаметно пока для окружающих в нем рождался рядом с прежним другой человек – мелочный, подозрительный, склонный к интриге, этот новый человек отвоевал в мозгу Сухомятина маленький независимый плацдарм, на котором распоряжался самостоятельно, и куда прежний Сухомятин иной раз допускался на собеседования, кончавшиеся обычно головной болью, бессонницей и муками совести.
Антиникотиновая драма застала Георгия Даниловича врасплох. Как человек, бесконечно дорожащий своим здоровьем, он всей душой разделял убеждения противников куренья, но как демократически воспитанный руководитель, в перспективе – замдиректора, он не мог решиться на открытое выступление против курильщиков, среди которых – парадокс! – оказались многие из самых трудолюбивых и одаренных сотрудников мужского пола. Противопоставить себя им – значило потерять в будущем их поддержку, во всяком случае посеять среди них скептицизм по отношению к своей особе. Сухомятин пошел сложным окружным путем, достойным уважения и сочувствия. С одной стороны, он, злостно некурящий, милостиво разрешал курить в комнате, если в ней не было дам, даже прятал в своем столе пачку распечатанной «Явы» и тайком, заговорщицки подмигивая, угощал сигаретами Афиногена и двух других мужчин – прижимистого Витю Давидюка, упрямого черноглазого запорожца, который продолжал бы курить и под угрозой смертной казни, и Иоганна Сабанеева, руководителя группы. С другой стороны, Сухомятин повел научно обоснованную антиникотиновую пропаганду: приносил в отдел вырезки из соответствующих статей, не жалея красок, расписывал ужасы преждевременной старости и смерти от рака легких, дышал через платок, демонстрируя коллегам желто–зеленое никотинное пятно (естественно, после табачной затяжки), нарисовал тушью и повесил за спиной уродливо изъеденный по краям череп с сигаретой в зубах (произведение, достойное болезненной фантазии Эдгара По), – и еще выдумывал множество подобных штук.
С Клавдией Серафимовной они сблизились не по инициативе Сухомятина. Попросту, зайдя как–то в отсутствие заведующего подписать у зама больничный лист, Стукалина узрела нарисованный череп с сигаретой. Простояв истуканом минуты три, Стукалина отшвырнула бюллетень, потянулась через стол к жилистой шее Сухомятина и звонко, от сердца, троекратно его расцеловала, повалив при этом на пол телефон и стопку бумаг.
Георгий Данилович, который таял от любого по любому поводу намека на личный триумф, в этом случае все–таки растерялся.
– Ну зачем же так, – сказал он, в смущении оглядываясь на остолбеневшего Афиногена. – Обыкновенный рисунок юмористического свойства… Не я, собственно, придумал, сюжетец выловил в прессе.
Но Клавдия Серафимовна его уже не слышала, ползала на полу и собирала рассыпанные листки. Сухо– мятин, проклиная в душе полоумную бабу, бросился ей помогать, они громко стукнулись лбами, и это, видимо, положило начало их закадычной дружбе, тянувшейся до того вторника, на котором остановился наш рассказ.
В этот день отдел будоражило сообщение о внезапной болезни Афиногена Данилова. Наблюдательные дамы выявили связь между вызовом Афиногена к начальнику отделения и приездом «скорой помощи».
– Тут двух мнений быть не может, – скорбно объяснил Сергей Никоненко другу Фролкину. – Вызвал Генку, изувечил и, чтобы скрыть следы преступления, стакнулся с врачами.
Семен Фролкин охотно поддержал версию друга:
– Отбил, видно, все внутри у Генки. Ногой бил. Видел у него английские штиблеты, на платформе? А в каблуке, конечно, свинец. За что только он его так?
– Какая разница, человека не вернешь. Скоро и наш черед, Сеня. Юрий Андреевич нам не простит, что мы баллотировали Данилова в местный комитет. Он теперь не остановится.
Друзья смеялись, работать было лень. День после вчерашней грозы установился опять душный, жаркий, с какими–то речными запахами.
– Курил он много, – ехидно толковала Клавдия Серафимовна сотрудницам, – одну за другой. По пачке выкуривал. Вспомните, какой он последнее время стал – черный, худой. Сам себя в гроб вогнал. Родителей нету, без присмотра жил. Будь он моим сыном, уж я бы ему дала прикурить.
Слова эти звучали несколько нереально/потому, что все знали, что сын Клавдии Серафимовны, известный в Федулинске киномеханик, не только курил, но и помногу пил, пьяный устроил пожар в кинобудке и был привлечен к суду. На суд Федор Стукалин тоже явился в подпитии и чуть не упал со скамьи подсудимых. Пришлось посадить рядом с ним милиционера, который поддерживал Федора за плечи, как любимую девушку. Время от времени, перебивая свидетелей, Федор громовым голосом выкрикивал: «Я не поджигал! Это навет!» – и рыдал на плече у милиционера. Суд присудил ему выплатить убытки в сумме 250 рублей, а также вынес частное определение в адрес руководства кинопроката.
Хотя все знали про этот случай, заявлению Стука– линой о том, что, будь Афиноген ее сыном, она бы дала ему прикурить, товарищи поверили. Тут, кстати, нет ничего удивительного. Киномеханик Федор Стукалин существовал где–то отдельно, вне поля зрения сотрудников, зато неукротимая деятельность Клавдии Серафимовны по борьбе с курением проходила у всех на виду.
Чтобы связать и проанализировать однородные явления, происходящие в разных местах, нужен особый дар, и тот, кто им обладает, обычно не сидит до пожилых лет в общей комнате на зарплате 140 рублей в месяц.
Николай Егорович позвонил в больницу, где ему сообщили, что Данилову сделана операция (какая – не сказали), и в данный момент состояние его удовлетворительное.
Бывший в кабинете Сухомятин покачал головой, покритиковал:
– Ох уж эта наша медицина. Сплошь тайны. Диагноз толком поставить никто не умеет, зато надувать щеки и делать таинственное лицо каждый горазд. Неужели у него рак?
– Вы что, Георгий Данилович, – возмутился Карнаухов. – Побойтесь бога. Долго ли беду накликать.
Во второй половине дня Карнаухова неожиданно по селектору вызвал директор института Мерзликин.
– Не знаешь зачем? – спросил Николай Егорович в приемной у директорской секретарши, женщины без возраста, отзывающейся единственно на имя Муся. Вряд ли кто–нибудь помнил настоящее имя и фамилию секретарши. Муся и Муся. Уже более двадцати лет как Муся. Про директорскую секретаршу слагали много историй, большей частью забавных, но– с непременной долей уважения и мистики. Вот одна из них.
Как–то в институт прибыли иностранные гости, прибыли, по странному стечению обстоятельств, без предупреждения и даже без переводчика. (Тут, конечно, сразу нарушена достоверность события. Где это видано, чтобы у нас не предупреждали о приезде иностранцев, да вдобавок присылали их без переводчика. Но из песни слова не выкинешь.) Директора не оказалось на месте. Муся не потеряла головы, усадила гостей – трех мужчин и одну женщину в джинсах – в кабинете, подала им кофе и попыталась объясниться знаками. Мусиных знаков гости не поняли и стали выражать неудовольствие. Не по–нашему, разумеется, с руганью и требованиями, – культурно, с ехидными улыбочками и изысканно–вежливыми: «Карашо! Спасипо!» Особенно выпендривалась разбитная девица в джинсах. Она перекидывала ногу на ногу, дула на кофе, изображая русских мужиков, и, кривляясь, показывала пальцем на пустующее кресло Мерзликина.
Муся очень расстроилась, внимательно прислушивалась к отрывистым замечаниям мужчин, вся как–то остекленела и… заговорила без запинки на чужом языке. Гости сначала опешили, девица даже поперхнулась кофе и обрызгала себе нейлоновую кофточку – потом все дружно восхитились, и началась пятнадцатиминутная беседа, прерываемая возгласами «о!», «шикарно!», «карашо!».
Гости оказались представителями двух фирм из Германской федеративной республики. Девица в джинсах сопровождала их в качестве секретарши, и по условиям поездки предусматривалось, что она знает русский язык.
Впоследствии, когда Мусю спрашивали, о чем она болтала с немцами до прихода Мерзликина и переводчика, та не могла ответить вразумительно.
Прощаясь, гости подарили Мусе альбом репродукций с видами Берлина и с надписью: «Дорогой соотечественнице от благодарных Фридриха, Ганса, Эрнста и Гертруды Хельман». Муся счастливо и благодарно им улыбалась, но произнести на немецком языке не могла больше ни слова.
– Зачем вызывали, не в курсе, Муся? – переспросил Николай Егорович, видя, что секретарша занята маникюром.
– Вы, товарищ Карнаухов, не хуже меня знаете порядки. Я не имею права ответить на ваш вопрос.
– Почему?
– Мне дорого мое место.
– Что же вас, Муся, сразу уволят, если вы мне скажете?
– Николай Егорович, мы знакомы с вами сто лет, но вы так и не научились тактичности.
В неизвестного оттенка Мусиных глазах неожиданно засветилась угроза, и Карнаухов, торопясь, шагнул в кабинет.
Мерзликин был не один. В низеньком кресле расположился с сигаретой Юрий Андреевич Кремнев. На столе – не на большом длинном столе для заседаний, а на уютном журнальном столике перед телевизором – зеленели бутылки нарзана, дымились миниатюрные чашки с кофе.
– Пожалуйста! – вместо приветствия махнул рукой Мерзликин. – Минеральной, кофе? Чего изволите?
Карнаухов неловко опустился в кресло, плеснул пузырящейся воды в высокий хрустальный бокал.
Юрий Андреевич рассеянно выпускал дым тоненькой струйкой, наблюдая, как сизая ниточка вышивает в воздухе причудливые фигуры. Весь вид его выражал, что он не представляет себе более любопытного и необходимого занятия. Директор Мерзликин массажировал пальцами подбородок с таким темпераментом, точно собирался придать ему новую конфигурацию. Наступила приятная пауза, во время которой Николай Егорович с удовольствием отпил нарзана. Он догадывался, зачем его пригласили, а директор догадывался, что он догадывается. Как на дипломатическом рауте. Юрий Андреевич тем более догадывался, что все обо всем догадываются. Инициатива о проводах Карнаухова на пенсию была его. В приватном порядке он уже получил поддержку у директорского треугольника. Сам директор занял обычную для него позицию активного нейтралитета. Умение занять такую оригинальную позицию не раз выручало Мерзликина в трудных обстоятельствах, и, может быть, именно оно, это умение, позволило ему, десятилетиями находясь на руководящей работе, на самых горячих участках, иметь совершенно чистую биографию. В случае с Карнауховым он выступил так:
– Пора, давно пора выдвигать молодые кадры! – декларировал он с горячностью бойца, бросающегося на штурм хорошо укрепленной высоты. – Вопрос в том, подготовили ли мы такие кадры? Я отвечу – да, подготовили. У нас есть прекрасные талантливые, высокообразованные специалисты с ярко выраженными организаторскими данными. Они готовы возглавить что угодно. Только прикажи! – и заканчивал с лирической грустью. – С другой стороны, товарищи, Карнаухов Николай Егорович прекрасный инженер, проверенный руководитель отдела, тот, кого принято называть высоким словом «наставник». Я знаю Карнаухова много лет и, думаю, он еще не сказал своего последнего слова. Это такой человек, который всегда держит порох сухим.
Что думал, что скрывал за этим обтекаемо–демагогическим пустословием многоопытный Виктор Афанасьевич, судить было трудно. Кремнев, к примеру, не догадывался. Поднимая щекотливый вопрос, он, естественно, привел серьезные мотивы, главным из которых было то, что отдел лихорадит в течение последних шести кварталов – полтора года. Отдел Карнаухова не поспевал с текущими заданиями, чем выбивал из колеи соседние участки. Когда в спорте хоккейная сильная команда начинает систематически проигрывать, меняют в первую очередь тренера, а потом уж начинают приглядываться к игрокам. Кремнев считал этот метод вполне подходящим и для производства. Он слышал о том, что Карнаухова и Мерзликина связывает чуть ли не десятилетняя дружба домами, но не придавал этому большого значения. Виктор Афанасьевич отвечал за бесперебойную работу всего огромного организма предприятия, а отдел Карнаухова был в этом организме лишь винтиком. У директора не было возможности ориентироваться на свои личные симпатии. К слову, Юрий Андреевич и сам относился к Карнаухову с искренним уважением й подчеркивал это при каждом удобном случае. Решив для себя, что Карнаухову пора на покой, Юрий Андреевич стал испытывать к нему что– то похожее на снисходительное раздражение. Карнаухов, важно восседавший в своем кабинете, занятый и опутанный сотнями малозначительных проблем, выковыривающий с яростью мелкие занозы и не умеющий увидеть растекающееся под кожей кровоизлияние, представлялся ему уже не совсем живым человеком.
Нарушил паузу Карнаухов.
– Хорошо хоть к вам, Виктор Афанасьевич, можно забежать покурить, – вымученно пошутил он. – А то прямо беда. Не станешь же с мальчишками раскуривать в коридоре. А у себя в кабинете – вроде дурной пример.
Директор охотно подхватил тему:
– Бросать надо совсем, старый ты черт, Карнаухов. Легкие, поди, как изъеденный молью половик. Впрочем, забегай, кури – я не возражаю.
Такой тон, такую фамильярность Мерзликин допускал не со всеми, далеко не со всеми. Николай Егорович это ценил, но вовсе не собирался при Кремневе подыгрывать старому приятелю. Пусть сам выпутывается. Интересно, в каких выражениях предложит он ему почетную старость.
Кремнев докурил, аккуратно затушил сигарету в спичечном коробке (пепельницы директор так и не вернул в кабинет), морщась, поглядел на одного, на другого – увидел печально–веселые бравые лица, как у суворовских гренадеров при переходе через Альпы, и, будто выталкивая изо рта твердые камушки, произнес:
– Что мы все крутимся вокруг да около, как школьники на переменке. Вопрос сугубо производственный и несложный. Есть предложение, Николай Егорович, передать ваш отдел другому товарищу.
Директор закашлялся и промочил горло глотком остывшего кофе.
– Чье предложение? – поинтересовался Карнаухов.
Кремнев прищурился с понимающей усмешкой.
– Мое. Но оно поддержано директорским советом.
– Значит, дело решенное?
– Практически, да.
’– Наверное, теоретически, а не практически. Я ведь еще здесь, Юрий Андреевич. Еще не на печке.
Юрий Андреевич промолчал, демонстративно взглянул на часы. «Чем быстрее кончится этот разговор, тем лучше», – подумал он. Кремнев надеялся, что у Карнаухова хватит ума и воли, чтобы не ломать комедию. Он ошибся.
– А меня куда же? – наивно спросил Николай Егорович. – К тебе в заместители, что ли, директор? Я готов. Так, кажется, вакансий нету. Неужто меня в Москву перебрасывают, в министерство?
Он не получил ответа. Мерзликин увлекся кофе, причмокивая и показывая глазами, попробуйте и вы, ребята, кофейку, отличный напиток, очень бодрит. Хотя бы и холодный.
– Я, конечно, слышал эти разговоры, – уже серьезно заметил Карнаухов, – будто мой отдел лихорадит и прочее. Возможно, это и так.
– Это не разговоры, – вставил Кремнев, – это факты.
– Факты? А кто проанализировал эти факты? Институт перестраивается на новые рельсы. Переход на большую мощность требует, согласен, новых форм работы и от нашего участка. Мы ведем поиск. Если бы у меня спросили, я смог бы подготовить необходимую отчетность. Происходит не только качественная перестройка – психологическая. Преодоление психологического барьера, ломка устоявшихся стереотипов требуют времени, если угодно, доверия. Почему директор получил неограниченные (почти) возможности выбора направления, почему он может решать самостоятельно финансовые проблемы в перспективе, а наш отдел зажат железной и, прямо скажу, не всегда доброжелательной опекой. Метод работы главного звена не может в принципе резко отличаться от метода работы подзвеньев… Наш отдел по сути превращен в обыкновенный диспетчерский узел… Назначьте вы на мое место хоть десять человек, и будь у них у каждого по семи пядей во лбу, пока это принципиальное положение не будет изменено, отдел не справится с поставленными задачами. Он не имеет объективных условий.
Дерзкий выпад поверг Юрия Андреевича в крайнее изумление. Что угодно ожидал он от Карнаухова: тот мог начать оправдываться, мог попросить какой–то срок па устройство личных дел, мог, в конце концов, попытаться использовать добрые отношения с директором, но чтобы он рискнул в подобной ситуации нанести замаскированный удар по руководству института —.этого Кремнев никакие предполагал. Он недооценил бойцовские качества Карнаухова и сейчас, может быть впервые, осознал, что перед ним готовый к сопротивлению противник, а не угасающий старик, впавший, как ему казалось, в организационную прострацию. Все, сказанное Карнауховым, было демагогией, но настолько изощренной демагогией, что потребовались бы серьезные затраты для доказательного разоблачения намеков, скрытых в словах Карнаухова. Была тут еще одна тонкость.
Слова Николая Егоровича, произнесенные здесь, в узком кругу, ровно ничего не значили: но выскажись Карнаухов подобным образом где–то в другом месте, допустим в райкоме партии, да с таким же принципиально–прочувствованным апломбом и аффектацией, да еще присовокупи он сюда соответствующие отчеты (а в том, что соответствующие отчеты составить не сложно, Кремнев не сомневался), и дело могло принять совсем иной оборот. Скажем, как выживание дельного специалиста за критику.
Карнаухов ничего не сказал и одновременно сказал слишком много. Он не собирался уходить, готов был к борьбе и показал, какими средствами воспользуется. Теперь он сидел довольный и жмурился как именинник.
Кремнев почувствовал нехорошее колотье под сердцем и залпом осушил стакан воды.
– Здорово ты выступил, – одобрил директор, восхищенно подмигивая Карнаухову, – видна старая закалка. Верно, товарищ Кремнев?
Мерзликин тоже, подобно начальнику отделения, провертел в голове некоторые варианты, прикидывая их на себя. Да, он уловил затаенную угрозу Карнаухова, и эта угроза вывела его из состояния созерцательности и доброжелательного спокойствия. Виктор Мерзликин не привык пропускать угрозы мимо ушей.
– Здорово, здорово, – повторил он, по–прежнему сверкая зубными протезами в безмятежной улыбке. – Только непонятно, чего ты вскипятился, Николай. Тебе предлагают не в тюрьму садиться, а заслуженный покой, отдых. Ты ведь заслужил отдых, Коля? Я‑то знаю лучше других… Проводим тебя как надо, с музыкой, с оркестром, с цветами, – пусть молодежь полюбуется, пусть увидит, как мы относимся к заслуженным работникам. Может, и орден удастся пробить. Как ты считаешь, товарищ Кремнев, заслужил Коля орден?