355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Афанасьев » Привет, Афиноген » Текст книги (страница 16)
Привет, Афиноген
  • Текст добавлен: 29 марта 2017, 16:00

Текст книги "Привет, Афиноген"


Автор книги: Анатолий Афанасьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 31 страниц)

Пошел я тогда, Коля, в местком и попросил путевку в санаторий, в те места. Решил как бы совместить приятное с полезным. У нас там, я читал, хорошие санатории понаоткрывали для сердечников… Думаю, с земляками повидаюсь и отдохну напоследок. В тот год мне путевку, конечно, не дали, а через два на третий звонят, приглашают: «Путевка для вас поступила, идите в исполком в такую–то комнату к такой–то».

Пришел я к такой–то, встретила она меня вежливо, помогла все оформить и при мне позвонила к нам, не знаю уж кому точно, в институт. Говорит; «Мефодьеву путевку выделяем вне очереди… хотя, учтите, она плановая». Я этих тонкостей, естественно, не понимаю, какая мне разница, как они путевки добывают, – не мое, в общем, дело. Слышу с той стороны что–то, видно, ей возражают, моей благодетельнице. Она же твердо объясняет, что кавалер орденов, четверть века на предприятии, как вам, мол, не стыдно… И бросила трубку! Я поинтересовался: в чем дело? Она отмахнулась: «Бюрократия там у вас, ну мы их поправим. Езжайте, товарищ Мефодьев, желаю вам приятного отдыха и всяческих успехов!» Расстались как родные.

Возвращаюсь я к себе довольный и счастливый, – что такое? Как будто в другое место вернулся, не туда, где постоянно работал. Коллеги мои поглядывают косо, чего–то скрывают, в глазах, как ты, Коля, любишь говорить, какое–то нетерпение и раздражение. Гадаю я про себя, чем вызвана такая перемена, – может, думаю, они таким образом радуются за меня, что я отдыхать еду на родину. Хотел уже объявить, что в субботу приглашаю всех в гости по случаю отпуска и путевки. Только было заикнулся – вбегает наша любезная Клавдия Серафимовна, зачем – неизвестно. Покрутилась так между столов и произносит в сторону окна: «Какие у нас деликатные воспитанные люди работают. Приятно поглядеть. Женщинам место уступают, в магазине без очереди не лезут. Зато уж единственную путевку могут с руками оторвать. Тут уж на дороге им не стой, кавалерам нашим». И – шасть из комнаты.

Опять я не придал значения болтовне пустой женщины, зная хорошо ее характер. Другие–то, думаю, поймут, как дело обстоит. День–другой выжидаю, чувствую, словно вакуум возле меня образовался. Вроде все и по–старому, а вроде и нет. Здороваются – в лицо не смотрят, в столовой за столом один сижу, с работы иду – один. И быстро так все, Коля, прямо в один момент совершилось. Я уж и сам начал считать себя злодеем, путевка карман жжет. Встречает меня Сухо– мятин, хохочет: «Ловко, говорит, вы общественность провели, Кирилл Евсеевич. Путевочка–то плановая.

На нее очередь имеется… Как вы это по–гвардейски сумели. Уважаю!» – «Ты, Жора, – отвечаю ему, – гвардию не трогай. Ты в ней никогда не был и быть не можешь». – «Почему?» Я не стал ему объяснять, прямиком в местный комитет. Обидно, конечно, как тебе сейчас. Первый раз за всю жизнь попросил путевку – и так влип. В комитете выложил им путевку на стол, сказал несколько попутных слов – в отпуск поехал за свой счет.

– Побывал все–таки на Псковщине?

– Побывал, Коля. Так славно побывал – возвращаться не хотелось.

Николай Егорович ухмылялся, закашливался дымом и выпускал его из ноздрей.

– Аллегории твоей никак не пойму.

– Я тебе как было рассказал. Как коллектив от меня отвернулся, пошел на поводу у Стукалиной… Выводы сам можешь сделать, тебя для этого начальником поставили на командную высоту. Часто, Коля, часто мы ходим благополучные и довольные и не подозреваем, что у нас в кармане чужая путевка.

Карнаухов поднялся, за ним поспешно Кирилл Евсеевич.

– Я тебя обидел, Коля?.. Не сердись. Старческое у меня. Привык всех учить, самого бы кто поучил.

– Нет, ничего…

Они медленно брели к административному корпусу. Седые головы приятелей солнце поджигало, как через линзу. У Карнаухова было ощущение, что затылок его задымился, ощущение настолько реальное, что он потрогал макушку. Нет, не горит.

«Нет, не горит, – думал он, поглядывая на идущего с полуоткрытым ртом Мефодьева. Беспощадное солнце подчеркивало контраст между бледно–белой пергаментной кожей на висках друга, тонко натянутой, жалкой, и суровыми, глубокими, серо–коричневыми морщинками, стекавшими от глаз к подбородку и замыкавшими рот в плотно неживое кольцо. – Куда ни оглянешься – саднит сердце от жалости. Сколько маленьких, незаметных лечалей окружают нас. Погляди, – пе заплачь! – как весело–безмятежно бодрится человек, словно не замечает, не предвидит… Ну, ничего. Главное сейчас – сын. Старший сын. Лишь бы там все как–то утряслось».

Не часто в своей жизни Николай Егорович чувствовал себя таким беспомощным и подавленным, близким к совсем уж унизительным мыслям.

Не успел он войти в свой кабинет и набрать номер милиции: хотел еще разок посоветоваться – будь что будет! – с капитаном Голобородько: судя по всему, тот все же отнесся к беде Карнаухова с пониманием. Не успел он позвонить, как в кабинет элегантно вступила Инна Борисовна.

– Вызывали, Николай Егорович?

– Я? Ах да. Утром я был, видимо, несдержан. Извините меня, Инна Борисовна.

– Пустое, Николай Егорович. Я вас понимаю, что же, в таком состоянии…

– В каком состоянии?

Инна Борисовна, настроившаяся на доверительный обмен любезностями, смутилась.

– Да как же… конечно… возможно, это обычные наши сплетни. Я понимаю.

Карнаухов подбодрил ее доброжелательным взглядом.

– Не волнуйтесь, Инна Борисовна. Конечно, сплетни. Я пока никуда не собираюсь уходить. Благодарю, что вы так близко к сердцу приняли эту болтовню, переживаете за меня. К сожалению, не смогу этим объяснить Юрию Андреевичу задержку вашей работы. Я перед вами извинился за свой тон, суть от этого не меняется, дорогая Инна Борисовна. Извольте сдать мне материалы сегодня к пяти часам.

– Я не успею!

– Когда же успеете?

– Николай Егорович, зачем вы восстанавливаете против себя людей в такой обстановке. Никогда у нас не было подобной спешки.

– Теперь будет.

Инна Борисовна, с утра заведенная на скандал, возможно, приготовила слова, которые уязвили бы Карнаухова, но вовремя взглянула на него и… осеклась. Такого сосредоточенного, предостерегающего и насмешливого выражения она никогда прежде у него не замечала, он словно интимно спрашивал ее: а не выпороть ли тебя, сестричка?

Я пойду к себе, Николай Егорович?

– Вы мне не ответили.

– Постараюсь завтра к обеду. Если понадобится, задержусь после работы.

– Спасибо, Инна Борисовна. Вы свободны.

Фертом вклинился в дверь Георгий Данилович Су– хомятин.

– На нашей Инне косметика поблекла. Чем вы ее так проняли, Николай Егорович? Аж парик набок съехал.

Карнаухов усадил своего заместителя, несколько мгновений полюбовался пышущим его здоровьем и энергией. Глядя на него, можно было предположить, что отдел давно вырвался на первое место.

– Георгий Данилович, мне стало известно, что в отделе активно муссируется вопрос о моем уходе на пенсию. Я считаю эти слухи преждевременными, прошу вас, по возможности, их опровергать… Второе, в понедельник слушается творческий отчет нашего коллектива – я понимаю, вы в курсе. Не думаю, что следует рассматривать отчет, как мои проводы. Это слишком узко. Надо извлечь из мероприятий как можно больше пользы для дальнейшей работы, акцентировать внимание на самом важном: на рабочем процессе. Критика обязательно должна нести в себе позитивное начало, иначе она бесполезна и превращается в критиканство. Простите меня за эти прописные пожелания: конечно,

вы сами решите, как вам лучше построить свое выступление. Далее. Хорошо, если подготовка к собранию поможет нам уяснить для себя самих некоторые конкретные позиции. Подключите к себе в помощь кого считаете нужным, составьте тезисы – я имею в виду, естественно, только рабочие тезисы, не эмоциональные, – не забудьте привлечь нашего уважаемого парторга Ме– фодьева. У него большой практический опыт, нельзя этим пренебрегать… В пятницу в два часа соберемся здесь у меня для окончательной координации. Вот, кажется, и все. Вы хотите что–нибудь мне сказать?

Георгий Данилович никак не мог уловить, впал ли его начальник в детство, валяет ли дурака или, маскируясь, проверяет его, Сухомятина, лояльность. Никак не мог он предположить искренней озабоченности делами отдела в момент, когда собственная голова Карнаухова, образно выражаясь, висела на волоске, – он торопливо прикидывал, имеет ли смысл сообщать заведующему о разговоре с Кремневым. Решил, что имеет, ведь факт встречи был известен всему отделу, и – умолчи он о содержании беседы – это может быть истолковано как вызов.

– Я хочу рассказать вам, о чем со мной беседовал Юрий Андреевич.

– Не стоит, – возразил Карнаухов. – Я и так догадываюсь. А вы попадете в неловкое положение.

– Однако, Николай Егорович…

– Не стоит, – более настойчиво перебил Карнаухов. – Но раз вы проявили такую готовность, – честно говоря, не ожидал, – я позволю себе дать вам еще один совет. Как старший товарищ. Я ведь старше вас, Георгий Данилович, почти на два десятка лет. Совет лирический и банальный, хочу, чтобы он вас не обидел. Но иногда некоторые простые вещи полезно напоминать людям любого возраста. Совет, знаете ли, такой. Не изменяйте себе, не поступайтесь своим внутренним достоинством. Стыдный поступок, как бы его ни оправдывать, всегда в конечном счете направлен против того, кто его совершает…

Георгий Данилович попытался вызвать в себе возмущение, это ему не удалось.

– Не хмурьтесь, дорогой мой. В том, что вы планируете занять мое место, нет ничего стыдного. Я не об этом… Я хочу просто напомнить и вам и себе, что большую часть времени жизни человек, как ни крути, остается наедине с самим собой. И отвратительно, когда встреча с самим собой становится нежелательной и тягостной.

– Не понимаю, почему вы говорите это мне. Таким вещам я сам давно учу своих дочерей.

Карнаухов засмеялся, обнажая желтоватые зубы, смех был неискренним.

– В том–то и дело, Сухомятин. И я учил своих. Одного сына уже доучил. Ладно… Скажите, пожалуйста, Сухомятин, почему мы с вами сохранили такие официальные отношения? Работаем, слава богу, не один год и даже ни разу не пытались перейти на «ты».

– Это уж как получится. Не могу знать. Я ничьей дружбы не ищу.

– Прекрасный ответ, достойный! А я, представьте, всю свою жизнь искал чьей–нибудь дружбы. Все мне ее не хватало… Простите, что так вас задержал.

Откланявшись, Сухомятин остался в полной уверенности, что заведующий впал в детство. Да, вряд ли в таком состоянии человек способен руководить десятками людей, современным отделом современного научно–исследовательского института. Пора Карнаухову переключаться на писание мемуаров… Непонятным образом разговор в кабинете Карнаухова освободил Георгия Даниловича от угрызений совести. При чем тут это: совесть, такт, – если человек явно стал заговариваться, несет какую попало чепуху.

Сухомятин заглянул к Стукалиной и с удовлетворением убедился, что работа над объявлением идет полным ходом. Клавдия Серафимовна священнодействовала над огромным куском ватмана. Ей помогала Инна Борисовна. Молодежь, Фролкин и Никоненко с добродушным видом спорили, как грамотно пишется слово «меморандум», и несказанно обрадовались появлению Сухомятина.

– Георгий Данилович! – окликнул Никоненко. – Скажите, пожалуйста, слово «меморандум» – вторая буква «и» или «е». Вы должны знать, как кандидат наук.

– «Е», – сказал Сухомятин. – Пора вам, ребятки, накачать грамотешку.

– О-о! – возопил Фролкин. – Георгий Данилович все на свете знает, все науки превзошел. А почему? Где причина непомерных знаний?

– Кроссворды потому что разгадывает, – ответил Никоненко.

Клавдия Серафимовна встрепенулась на звук голоса дорогого ей человека.

– Бездельники они оба, товарищ Сухомятин. Цельными днями лясы точат… По пачке в день яду выкуривают.

Сухомятин одобрительно улыбнулся и ей, и обоим парням, всем сразу.

– Как там Данилов? – вспомнил он. – Вы, кажется, к нему собирались вчера.

– Поправляется, – обнадежил Фролкин. – Аппендицит ему вырезали.

Никоненко сказал:

– К понедельнику выпишется. На собрание обяза* тельно придет, Георгий Данилович.

Сухомятин уловил затаенный намек.

– Очень хорошо, что придет. Очень!

Как раз в эту минуту он кое–что решил для себя…

Карнаухов постучался и ждал. Громче постучал и опять ждал. Наконец ему крикнули:

– Ходи, кто там?!

Голобородько был не один, у него сидела женщина. Когда она обернулась, Карнаухов узнал ее – это была заведующая аптекой, фамилии ее он не помнил. Кажется, заведующая появилась в Федулинске вместе с аптекой, а то и раньше, бродила еще по строящемуся под аптеку этажу. Приметная женщина. Всегда с безупречной прической, модно одетая, ясноглазая, с детской улыбкой. Левая щека женщины не щека вовсе, а алый, туго натянутый шелк, начинающийся чуть ниже глаза и складками нависающий над губой. Обожжена, и ничем этого не поправишь. Смотреть справа, в профиль. – . красавица, счастливая и улыбающаяся, смотреть слева – уроде багрово–мраморной навсегда застывшей гримасой страдания. И как ты не делай вид, что тебе это' безразлично, что ничего в этом нет необычного, – все равно про себя подумаешь: кому–то, возможно, приходится видеть это двойное лицо изо дня в день, за завтраком и в постели. И еще подумаешь с горьким сожалением: она, конечно, догадывается о невеселых твоих мыслях, оттого и улыбается так беззащитно.

Голобородько пригласил:

– Садись, Николай Егорович, мы сейчас заканчиваем. Садись!.. Вы не стесняйтесь его, Матрена Карповна, это свой человек. Наш активист.

В другой ситуации – ах, как бы огрызнулся Карнаухов на такую шутку. Да уж где теперь. Хоть не гонят, и то спасибо.

– Значит, договорились, Карповна. Увидишь тех двух алкашей, позвони. Телефончик записала? Добре… Мы их выведем на чистую воду, у нас тут не Гонконг.

Капитан под руку проводил женщину до дверей, покивал ей напоследок многозначительно. Карнаухов заметил, женщина изо всех сил старается повернуться к ним обоим здоровой щекой, для этого ей пришлось неестественно изогнуться, – еще раз пожалел несчастливицу, пожелал ей про себя всяческих радостей, какие ей доступны. Обратившись к Николаю Егоровичу, капитан сразу стал серьезным.

– Хорошие новости могу сообщить, хорошие. Ты вот меня вчера уколоть хотел, того не понимая, что служба наша особенная, похожая на медицинскую. Бывает, как сказать, нарочно стараешься человека из терпения вывести. Когда человек спокоен, он себя не показывает, какой он есть. Он себе на уме и виляет. Другой коленкор, если он в сердцах, в чувствах либо в приступе раскаяния. Тогда, понимаешь ли, все тайное становится явным. А сколь раз замечал: хороший человек и в гневе хорош, даже лучше делается, открытей; ну, а уж кто плох, из того в злости все дерьмо наружу прет. А для нас, милицейских служащих, как сказать, первейшее дело сначала хорошего от плохого отличить, дознание произвести, потом уже можно виноватого от невиноватого отшелушить.

– Что же, хорошие не бывают виновными?

– Бывают, но по другой статье. Вдобавок, хорошего мы иногда отпускаем на поруки, верим ему, и он, хороший человек, в котором дерьма почти нету, ходит по свободе до самого суда. А там уж, как сказать, не ранее, берем его под стражу.

Карнаухову стало невмоготу.

– Тарас Гаврилович, не мордуй ты меня своими хохляцкими прибаутками. Что с сыном? Какие новости? Неужели не видишь, каково мне?

– Сына забирай домой!

Карнаухов потерял солидность.

– Оправдался Кеша! Умница! Сумел?

– Не оправдался, а отпускаем до выяснения обстоятельств. К вам просьба официальная от меня, Николай Егорович. Постарайтесь, по возможности, особливо по вечерам, придержать его дома, при себе.

– Запру. Как кутенка запру.

– Не торжествуй слишком, – остановил его капитан. – Скорее всего суд им будет. А уж пойдет ли он свидетелем или обвиняемым, во многом, понимаешь ли, от него самого зависит. Да он в понятии парень, два часа ведь мы сегодня ворковали на этом самом месте.

За прошедшие сутки, с той минуты, когда Карнаухов узнал о задержании сына, он испытал много различных чувств: страх, обиду, недоумение, боль, желание действовать, жалость, – все эти чувства истерзали его и вымотали, он устал, будто после многодневной бессонницы, но стыдно ему не было. И только сейчас, пока он шел коридором от кабинета Голобородько к дежурной комнате, непереносимый стыд обрушился на него. Стыд за себя, за сына, за то унижение, которое он изведал здесь и которое не кончится с выходом из милиции, стыд перед людьми, перед Катей и особенно перед Егором, – весь этот огромный многоэтажный сгыд сплющил его усталую голову. Судьба редко останавливается на полдороге. Если она берет человека за грудки, то уж постарается вывернуть его наизнанку. Чтобы измерить до дна, сумеет ли она доконать Карнаухова стыдом, судьба послала ему маленький недостающий нюанс: он увидел Викентия в компании с двумя хохочущими милиционерами. Он гадко кривлялся, изображая пьяного, и хохотал громче всех. Это был его старший тридцатилетний сын, достигший предела в своем падении.

Карнаухов приблизился сбоку, рывком отодвинул сержанта, приподнял сына сзади за ремень и с силой толкнул его к выходу.

– Папа, ты что?1

Из глубины глаз глянул на Карнаухова родной, забытый, перепуганный маленький мальчик, в отчаянии и слезах.

– Прости меня, Кеша, – сказал Карнаухов, давясь и проглатывая свой стыд, – прости за все, что раньше было. Вставай, и пойдем домой! Мать заждалась…

9

Афиноген проснулся от мгновенного кошмара, ему показалось, что рядом болото и в нем с глухими стонами тонет человек. Оглушающе квакали лягушки, чавкала, засасывая страдальца, трясина. Стряхнув наваждение, Афиноген открыл глаза и увидел, что в палате угро. Гриша Воскобойник мирно спит, а Кисунов выполняет на своей кровати дыхательные упражнения по системе академика Микулина. Впечатление было такое, что Кисунов бьется в судорогах после укуса кобры. Он с хрипом набирал в грудь воздух, стремясь, вероятно, захватить весь кислород, который был в палате, горбом выгибал живот, замирал в этом противоестественном положении на несколько секунд, потом небольшими порциями с угрожающим присвистыванием выталкивал воздух сквозь плотно стиснутые зубы… и в изнеможении запрокидывал на подушку багровое лицо.

– Здорово, – восхитился Афиноген, – Вагран Осипович, а зачем вы так себя мучаете? Для какой цели?

Кисунов, не отвечая, еще раз изогнулся в чудовищной конвульсии, отдышался, отпил глоток водички из стакана, обернулся к Афиногену:

– Шлаки! Между клетками застревают за ночь шлаки. Их надо выжать, стронуть с места. Скопление шлаков в организме сокращает жизнь и является причиной преждевременной старости. Теперь это точно установленный факт.

Кисунов, напуганный последним приступом болезни, вступил в неравную борьбу с законами природы. За короткий срок он изучил массу медицинской литературы и убедился, как непростительно небрежно обращался со своим организмом и сколько вреда ему нанес, но не отчаялся, а мобилизовал себя на новый образ жизни. Его потрясла и воодушевила мысль доктора и писателя Амосова: человек настолько прочен, что может начать борьбу за восстановление здоровья на любой (!) стадии его упадка. Будущее рисовалось ему в радужных красках, представлялось как сверкающая дорога, в конце которой его поджидала возвращенная молодость и прелестные ужимки совсем юных девиц. Однако, чтобы сказка стала былью, предстояло немало потрудиться, возможно, даже поголодать, судя по изумительному трактату австрийского ученого под названием «Чудо голодания». Кисунов был готов и на это. Разумеется, голодать он решил начать по возвращении домой, глупо было бы отказываться от бесплатного харча. Пока же он с успехом вырабатывал комплекс физических упражнений, бегал трусцой по палате, овладел в теории аутотренингом и вплотную приблизился к хатхе–йоге.

Конечно, все это на первых порах сильно ослабило его организм: пропал сон, начали непроизвольно подрагивать ноги и руки, лицо время от времени уродовал нервный тик и, самое неприятное, возник неведомый врачам «поясничный синдром», который привел к тому, что Кисунов начал бояться ходить самостоятельно в туалет и каждый раз униженно уговаривал Гришу Воскобойника проводить его и подождать у кабинки. Пожалуй, сильнее физических страданий мучила Кису– нова необходимость вести в уме постоянные арифметические подсчеты. Для поддержания в норме своего веса он применял одновременно две диеты: американскую «очковую» и отечественную, разработанную академиком Покровским, более простую в интеллектуальном смысле, но к сожалению, требующую каких–то особых деликатесов, которых не было не только в больнице, но вообще в Федулинске. Американская же диета, где каждый продукт имел определенное количество очков, не внушала ему полного доверия по той причине, что непонятно было, на каком основании, к примеру, апельсин по очкам чуть ли не превосходит стограммовый кусок мяса. Кисунов допускал возможность того, что распространение американской системы питания может оказаться ловким политическим трюком и своеобразной диверсией капиталистической пропаганды. Попадаться на удочку вражеской агентуры Кисунов не собирался, поэтому, не отбрасывая целиком «очковой» диеты, он все–таки главный упор делал на рекомендации Покровского. Необычайное умственное напряжение, коего потребовало от него совмещение двух диет, сделало его крайне рассеянным и еще более мнительным, что дало почву медсестрам для нелепых пересудов о якобы «сдвиге по фазе» у больного Ваграна Осиповича. Вызванный на консультацию психотерапевт, проведя полчаса в дружеской беседе с Кисуновым, не смог сказать ничего определенного, хотя и был в некоторой степени обескуражен специфическим уклоном в настроении больного, а также обилием произносимых им по любому поводу цифр. Кисунов, напротив, сделал вполне ясные выводы о медицинском легкомыслии посетившего его специалиста.

– Я его спрашиваю, по каким параметрам высчитывается калорийность ржаного батона, он не знает. Прошу его высказать мнение о системе Певзнера – хлопает глазами… Поразительное бескультурье, поразительное.

Гриша Воскобойник, с которым он делился своим возмущением, охотно с ним соглашался.

– Это уж точно, бескультурье. Я им показываю: вот тут хрипит и тут, – а они мне, от курева хрипит. Двадцать лет курил – не хрипело, теперь, ядрена корень, от курева взялось.

– Невыгодно им тут больных долго держать, невыгодно, Гриша. Чем хуже человеку, тем они быстрее его норовят выписать. Чтобы в больнице не помер. У них прогрессивку срезают за процент летальности.

– Ну уж так–то навряд ли.

– Ты не спорь, оглядись, Гриша. Много ли здесь больных ты увидишь. Мы вот, считай, двое с тобой, больше никого. Остальные здоровее самих врачей.

В это утро Вагран Осипович после массированного дыхания решил испробовать новое упражнение из багажа индийских йогов, не самое сложное, под названием «плуг». В трактате эта асана рекомендовалась для начинающих и сулила избавление от прострелов, растяжения связок и нервных болей. Заодно асана «плуг» снимала излишнюю полноту, вылечивала хронические запоры, делала гибким позвоночник, давала возможность избежать закупорки вен, одновременно приводила в порядок печень и селезенку.

Вагран Осипович, кряхтя, завалился на спину около своей кровати и чуток полежал, собираясь с мыслями. Афиноген с любопытством наблюдал за ним. Увидев, что Кисунов начинает поднимать ноги, он по–товарище– ки его предостерег:

– Может быть, не надо так высоко, Вагран Осипович?

– Главное, – глухо ответил Кисунов, – следить за диафрагмой.

Некоторое время он простоял «свечой», а потом резко запрокинул ноги за голову. Что–то хрустнуло у него в спине, и голова оказалась торчащей между ног. После минутного тягостного молчания Кисунов произнес голосом с того света:

– Обратно не могу, голову заклинило!

– Что ж теперь делать? – спросил Афиноген, колоссальным усилием сдерживая смех, чувствуя, что сейчас от смеха шов его разойдется, и надо будет возвращаться на операционный стол.

– Буди Григория! – невнятно выговорил Кисунов, лицо его налилось кровью и приняло безумное выражение.

Разбудить Гришу Воскобойника было делом непростым, обычно медсестра, приносившая по утрам градусники, подолгу трясла его за плечо, но стоило ей отойти, Гриша снова впадал в спячку. Просыпался он ровно к завтраку и, не умываясь, сломя голову мчался в столовую, чтобы не пропустить какого–нибудь особого лакомства.

– Эй! Гриша! Проснись! – что есть мочи завопил Афиноген. – Гриша, горим! Завтрак проспал.

Видно было, как из глаза Кисунова выкатилась суровая слеза.

– Ичи… Що! – простонал он.

Вдруг Воскобойник заворочался и сел в постели. Одновременно на крик открыла дверь в палату дежурная медсестра Капитолина Васильевна. На замысловатую позу Ваграна Осиповича они отреагировали по–разному, это и понятно. На медсестру взирало полное затаенной печали лицо Кисунова, а Гриша Воскобойник лучше всего разглядел худощавый зад, обтянутый лиловыми больничными трусиками.

– Господи! – воскликнула медсестра, привалилась к косяку и чуть не выронила банку с градусниками. – Что вы над собой такое произвели?

Гриша Воскобойник принялся хохотать и в продолжение дальнейшей сцены спасения Кисунова взрывался и исходил звуками, напоминавшими движение небольшой лавины в горах Кавказа. Афиноген вторил ему, стараясь обеими руками удержать на месте бинт, извиваясь от боли и судорог смеха.

Гриша разогнул непокорное тело новоиспеченного йога и оставил лежать его на полу. Капитолина Васильевна сунула ему под нос ватку с нашатырем. Кисунов чихнул, зверовато повел очками и сказал плачущим голосом:

– Как не стыдно, товарищи, смеяться в такую минуту.

– Перестаньте! – попросил Афиноген, сам он не в силах был остановиться, новые и новые волны сотрясали его. Хохот Гриши Воскобойника достиг невиданных размеров. Он смеялся так, как не смеются люди над одним каким–то случаем или шуткой. Казалось, этим смехом он ставил крест на прошлом: на болезни, на любви, на неудачах и потерях, и обращал перекошенное хохотом, умытое соленой влагой лицо навстречу новому светлому будущему.

– Ух ты 1 – взвизгивал он. – Ну отмочил, Вагран! Оох! Не могу! Один зад наверху. Ой–ой, спаси меня, Капитолина! У-уа!

Смех его иссяк мгновенно, как вода, канувшая в раскаленный песок. Капитолина Васильевна оставила им градусники и ушла, сказав, что обязательно доложит об очередной выходке Кисунова на пятиминутке. Вагран Осипович перебрался к себе на кровать, натянул одеяло до подбородка, тоскливо глядел в потолок. Возможно, он размышлял о многих терниях, которые еще подстерегают его на пути к звездам. Грустно стало в палате. Но ненадолго. Гриша Воскобойник попросил:

– Ты, Ваграныч, когда в другой раз будешь в лягушку играть, предупреди меня. Я уйду из палаты. А то так от смеха загнешься, и вся недолга.

– Ой, – сказал Афиноген. – Не надо, Гриша. Ведь чувствую, шов расклеивается.

– Не только шов, весь живот у меня оторвался. Надо нам вместе к Ваграну с просьбой обратиться от имени всего нашего коллектива. Пускай он упражняется в другом месте. Хотя бы и в сортире.

С кровати Кисунова прозвучал задушевный трагический голос:

– Слушаю я вас, ребята, и становится мне тягостно на сердце. Неужели вам доставляет радость мое несчастье? Я ведь чуть не погиб пять минут назад нелепой шутовской смертью. И что? Повергла ли моя гибель в печаль хоть одного человека? Нет, этого не было. Над собой я услышал один первобытный кощунственный гогот. Неужели так устроен человек, что ему доставляет радость беда ближнего? Поведением Гены я не удивлен, бог с ним. Но с тобой, Григорий, мы ведь подружились. Неужели ты нисколько не пожалел меня?

– Я же тебя спасал, Вагран Осипович, разве забыл? Я тебя обратно из лягушки превратил в человека. С тебя по совести причитается.

Перед самым завтраком в палату, озираясь, как шпион в старых кинолентах, вошел Фролкин Семен со свертком в руках.

– Вот, что ты просил… Говори быстро, как само* чувствие, а то меня сейчас отсюда извлекут.

– Как же ты просочился?

Семен подмигнул, давая понять, что для него преград не существует.

– Ладно, у тебя, я вижу, все в порядке… Поправляйся. В понедельник у нас собрание, будут Карнаухова судить.

– За что?

Кисунов устроился поудобнее, чтобы слушать. Фролкин говорил, наклонясь почти к уху Афиногена. Это Ваграна Осиповича беспокоило и настораживало.

– Уж найдут за что. Будут нового заведующего ставить над нами… Ладно, побежал я. Мы с Сережкой, может, вечером заскочим, тогда все обсудим. Ты, главное, поправляйся. Болит еще?

– Ничего, терпимо. Говоришь, в понедельник?

– Ага.

– Я приду на собрание.

– Конечно, придешь, куда ты денешься. Без тебя и проводить его не будут.

Фролкин исчез, бесшумно растворился в дверях. Кисунов желчно заметил:

– Кажется, начинают разоблачать ваших дружков, Гена?

Он не совсем, естественно, понял смысл сообщения, но догадался, что ничего хорошего Афиногену не довелось услышать. Он ошибся.

Новость не была для Афиногена ни хорошей, ни плохой, да, пожалуй, и новостью не была. Весь вчерашний день он собирался позвонить Кремневу и сказать, что помнит о предложении и решения еще не принял. Какое решение мог он принять, если с той минуты, когда вышел из кабинета Кремнева и грохнулся в коридоре, ему ни разу не удалось сосредоточиться. Мысли его реяли легкокрылыми стрекозами, перелетая с предмета на предмет, нигде не задерживаясь. Он и звонить поэтому не рискнул. Думал, отступит болезнь, прояснится разум, тогда, здоровый, он сумеет понять, что происходит. Он не испытывал ни радости в связи с открывающейся перспективой, ни сочувствия к Карнаухову – был безразличен. Чудное дело, стоило ему заболеть, и все, что так полно занимало его, мучило, – работа, планы на будущее, отношения в отделе, – все показалось не дороже выеденного яйца.

Капитолина Васильевна прикатила в комнату тележку с завтраками для «неходячих» больных. Афиногену опять дали тарелку каши, сваренной из совершенно непонятного сырья – то ли пшена, то ли овса, – и стакан слабенького чая с кусочком подсушенного хлеба.

– Рыбки бы постненькой, – взмолился он. – Хочется покушать. Шашлычок бы на косточке.

– Хорошо, если появился аппетит, – отметила медсестра, заботливо поправляя одеяло. – На обед принесу паровую котлетку.

– У него аппетит и не пропадал, – с досадой сказал Вагран Осипович.

– А вы почему не идете в столовую, Кисунов?

– Спину ломит.

– Сюда я вам не привезу. Нет распоряжения врача.

– Aral Вам обязательно нужна бумага. Вы разве не видите, в каком я нахожусь состоянии.

– Сами виноваты. Зачем безобразничали с утра. Пожилой человек…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю