355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Афанасьев » Привет, Афиноген » Текст книги (страница 17)
Привет, Афиноген
  • Текст добавлен: 29 марта 2017, 16:00

Текст книги "Привет, Афиноген"


Автор книги: Анатолий Афанасьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 31 страниц)

– Отдайте ему мою кашу, – сказал Афиноген, – а я пойду в столовую.

Кисунов обиделся чуть ли не до слез. Он вылез из постели, накинул халат и отправился завтракать.

– Удивительный человек. – Капитолина Васильевна приглашала Афиногена разделить ее необычайное удивление. – Несчастная его жена, которая с ним живет. Все ему не так, не по нему. Уродился же такой.

– Он больной, – возразил Афиноген, – поэтому и капризничает.

– Какой он больной! Давно здоровый. А выписать нельзя, пока сам не попросится. Все боятся его жалоб. Жалобами замучает. Потом три месяца придется его жалобы разбирать.

Она удалилась, горестно вздыхая и продолжая удивляться разнообразию человеческих характеров.

Афиноген проглотил несколько ложек каши, залпом отпил полстакана несладкого желтого чая, похожего на крапивный отвар, и быстро составил посуду на тумбочку. Развернул сверток, принесенный Фролкиным, и присвистнул. Брюки Семен притащил те, которые он приготовил нести в химчистку. Они валялись на виду, на стуле, и, конечно, Семен схватил именно их, решив, что для больницы лучше и не надо. Рубашка, правда, приличная, но тоже помятая – пол ей, что ли, Семен успел подмести? – и без двух пуговиц внизу. Это ничего, заправить в брюки, и ладно. Афиноген начал, сидя в постели, натягивать штаны и тут только заметил, что Фролкин не захватил ремень. Вдобавок, пуговицы брюк не застегивались, мешала пухлая повязка.

Афиноген завернул рубашку в газету, укрылся одеялом и стал ждать. В десять должен быть врачебный обход, смываться до десяти не имело смысла.

Вернулись Грища Воскобойник и Кисунов.

– Опять гречку давали, – сообщил Григорий, – надоело. Зато салатик ничего был, помидорчики, лучок. Я три тарелки навернул. Мне Дуська с кухни дала, хорошая девка. Может, мне приударить за ней. Как считаешь, Вагран Осипович?

Тот развернул «Известия» и начал читать колонку объявлений. Воскобойник, как всегда растроганный бесплатным завтраком и перспективой вскоре так же бесплатно пообедать, был оживлен и склонен к умствованию.

– Нет, что ни говори, тут жить можно. Питание, телевизор, опять же уход. А зарплата идет. Вроде как мы за границей в командировке. Там, я слышал, зарплату прямо на книжку переводят. Там год отбарабанил, приезжаешь – пожалуйте ваши тыщи получите в сохранности. Ты не был за границей, Гена?

– Нет, не был.

– И я не был. Жаль.

– А я был, – неожиданно скрипнул Кисунов.

– Где это ты, интересно, был? В Тамбове, что ли?

– В Германии был. Два года. В пятьдесят восьмом и в шестидесятом. – Кисунов не надеялся, что ему тут же поверят, оттого голос его приобрел страдальческую интонацию, которой так мастерски владеет артист Смоктуновский в роли Гамлета.

– Так расскажи, чего ты там производил у немцев. – Воскобойник подмигнул Афиногену, приглашая его принять участие в разоблачении заграничного специалиста. – Или секрет? Скажешь?

– Секрета нет, хотя, может, и был. Только для секрета срок давности истек… Вам, Гриша, рассказывать что–либо без толку. Вы же мне не верите… Я не удивляюсь, что вот он не верит, – кивок в сторону Афино– гена. – Но откуда у вас, Гриша, у рабочего человека, этот нигилизм.

– Чего? – переспросил Гриша Воскобойник.

– Нигилизм, то есть некоторым образом отрицание всяческих идеалов?

– Ну ты, Вагран Осипович, говори да не заговаривайся. Никаких идеалов я не отрицаю. Если ты имеешь в виду, как давеча утром мы с Геной со смеху чуть не погибли, так я прямо скажу: для меня все эти твои упражнения на голове никакой не идеал и идеалом быть не могут. Кому хошь в глаза скажу.

Гриша насупился. Его сильно задело слово «нигилизм», по невольной ассоциации оно напомнило ему унизительные попреки образованной жены, которая любила ни с того ни с сего уколоть его непонятным словом, намекая иной раз и при посторонних, что он, Гриша, высотник–электрик высшего разряда, уважаемый вСМУ человек, для нее всего–навсего чурбан неграмотный. Он не отрицал умственного превосходства своей супруги, гордился ее умением ловко излагать самые затейливые мысли, слушая ее всегда с таким же уважением, как слушал диктора телевидения, но прямых выпадов в свой адрес не выносил, долго их переживал, страдал и мог ответить беспощадной грубостью, хотя, что касается грубости, то жена при случае и тут давала ему фору – она умела ругаться похлеще его друзей–элект– риков.

Воспоминание о любимой супруге погрузило Гришу в уныние. Он загоревал, подумав о том, что за время болезни она навестила его всего три раза и до сих пор не принесла ему вяленого леща, который ржавел дома в холодильнике без пользы, а тут Гриша уже несколько раз обещал угостить им Кисунова. Кстати, Ваграна Осиповича навещали почти каждый вечер – родственники, дети, супруга, и его тумбочка была до краев завалена домашними гостинцами.

– Что же вы, соколы, приумолкли? – попытался Афиноген вернуть бодрость в палату. – Пошто кручина, молодцы?

– Умных очень много, – из вежливости отозвался Воскобойник. – И каждый желает тебе свой ум в рыло ткнуть, как фигу.

– Если вы обо мне, Гриша, то я не хотел вас обидеть, отнюдь… Вы же сами не поверили, что я бывал в Германии. Вот возьмите их город и наш. У них чистота, порядок, улицы подметены, газоны ухожены, домики стоят как умытые, все ровно, симметрично. Потом – тишина. Там после девяти вечера все будто вымирает. Сидят по домам либо в пивных. Возьмет он, «емец, себе пару кружечек пива, сосиски… и вежливо, деликатно весь вечер беседует с другими немцами.

– Вот уж скука, – оценил Воскобойник. – Нет, такая гулянка не на мой характер.

Кисунов увлекся воспоминаниями, смягчился и опять перешел с Гришей на «ты».

– Нет, Гриша, у них много любопытного. Не все, конечно, нам подойдет, но поглядеть интересно. Возьми, к примеру, магазины. Скажем, фрукты – яблоки там или что, одно к одному, сверкают, и тоже к тебе повернуты самым розовым боком. Я уж не беру обслуживание. Там продавец тебя обслуживает как жених дорогую невесту. Ты у него в магазине самый долгожданный гость.

– Все это фальшь и обман, – отпарировал кое в чем сведущий Гриша Воскобойник. – Купили они тебя, Вагран.

– Почему фальшь? Я в ГДР был, не в Западной Германии. Ты меня, Григорий, за дурака не считай. У друзей был!

Беседу нарушил приход сразу двух врачей: к Афино– гену – Горемыкин, к его соседям терапевт, заведующий отделением Виктор Кирьянович Лебедихин. Кисунов и Гриша Воскобойник мгновенно погрузились в себя, изображая безнадежно невыздоравливающих больных. Кисунов даже отвернулся к стене и сипло задышал ртом.

– Вижу, вижу, – весело уверил Лебедихин. – Поправляетесь полным ходом. Ну как у вас температура? Скоро, скоро обоих выпишем. Пора уже… Вы, Вагран

Осипович, я слышал, начали йогой заниматься? Хорошее дело, хорошее, но злоупотреблять все–таки не советую. Очень, очень вы Капитолину Васильевну нынче напугали. Да-с.

– Клевета, – резко ответил Кисунов. – Утром я потерял сознание от слабости. Только и всего. Некоторым вашим сотрудникам это, естественно, доставило много радости. Я понимаю.

Укор, который был заключен в словах Кисунова, произвел впечатление на Гришу Воскобойника. Он печально вздохнул.

– Мы его, доктор, еле–еле спасли. У него голову заклинило между ног, как в цирке.

Виктор Кирьянович улыбнулся Грише, проверил его легкие, по старинке приложив ухо к лопаткам. Гриша с удовольствием вдохнул ц не выдыхал, пока не стал красным, как флаг.

– Ну, ну! – Лебедихин ловко и с озорством выстукал пальцами дробь на выпуклой груди электрика. Он присел к нему на кровать и ворочал его, как мешок с овсом.

Гришу процедура взволновала и умилила. Им обоим было приятно, врачу и больному.

– Даже выписывать жаль такого здоровяка, – сказал врач.

– Хрипит чего–то, – пожаловался Гриша. – Вот тут под вздохом похрипывает. Корябается чего–то. Может, доктор, горчичники пропишете?

Все эти минуты Горемыкин разглядывал Афиноге* на, который наслаждался сценой осмотра Гриши Воскобойника.

Кисунов окончательно отвернулся к стене, закрыл глаза и не подавал признаков жизни.

– Перевязывали? – спросил Горемыкин.

– Сегодня нет, а вчера перевязывали.

– Что это, Гена, какие–то не наши штаны на тебе надеты? Зачем это?

– Для утепления.

1– Мерзнешь, что ли?

– Ноги зябнут.

– Попроси, тебе второе одеяло дадут. Штаны сними. Негигиенично в них лежать… Ходи, начинай потихоньку.

– Я хожу.

Доктора побыли еще минутку, удалились. Сразу воскрес Кисунов.

– Пожалуйте! Это называется утренним обходом. Что нового мы узнали?.. Все–таки удивительно. Никакого такта, никакого чутья! И это заведующий отделением, – передразнил: – йогой начали заниматься? Нет, я буду дожидаться ваших советов. Как же? Ну вы подумайте! Ему лень фонендоскоп с собой захватить. Выслушивает больного как знахарь. Нет, видно, придется опять жаловаться. Не хотелось, но придется. Иначе они тут с нами натворят бед. Они думают – тут с больными полные хозяева и нет на них управы. Найдется управа, как раз найдется!

Гриша привык к ворчанию Кисунова и не обращал на него внимания.

– Эх, хотел я его спросить, дома на сколько мне больничный продлят. Если на неделю выпишут, махану к брательнику в Москву. Поедем на пару, Вагран Осипович? Гори оно все синим пламенем. Хочь погуляем, придем в себя после этой богадельни.

– У меня отпуск. Я на Черное море поеду.

Афиноген стал садиться и сел, держась левой рукой за спинку кровати.

– Ты куда, Гена?

– Пойду погуляю. Слышал, врач распорядился?

Он собирался в долгую дорогу и не знал толком, куда она его приведет. Кисунов сказал:

– Вы что, поверили этому костоправу? Вам надо лежать, а не ходить.

– Пойду, пожалуй. Пора… Гриша, можно я твои тапочки надену. Они красивее моих.

– Бери.

Они смотрели, как Афиноген встал и неловко поддернул брюки, Тапочки оказались в самый раз и удач* но подходили по цвету брюкам, коричневые, без задников.

– На танцы, Гена?

– Жениться.

Он накинул, не вдевая в рукава застиранный больничный халат, сверток с рубашкой сунул под мышку. Ноги держали вполне нормально.

В коридоре было пусто, только за столиком у выхода с этажа заполняла больничные карты Капитолина Васильевна.

Сзади из палаты шастанул любознательный Гриша Воскобойник.

– Ты еще здесь, Гена? Я думал, ты уже до загса домчался.

– А в ту сторону есть выход?

– Есть. Вон в дверь, потом налево и сразу вниз. Но на улицу тебя не пустят, не жди.

– Почему?

– Посмотришь почему. Не пустят, и все. Много таких гавриков казенные халаты воровать. Там вахтер сторожит.

Афиноген свернул влево, а Гриша отправился к столику медсестры. На лестничной клетке Данилов подождал, поглядел вниз. Второй этаж, два коротких пролета. Пустяки. Вскоре его догнала Капитолина Васильевна.

– Вы куда, Данилов? Вы в своем уме?

– Я никуда. Здесь постою, подышу. Мне доктор разрешил.

– Не упадешь?

– Нет, не упаду.

– Ишь ты, уже в брюках… Ну постой и обратно иди. Рано расхаживать по этажам.

Она убежала, успокоенная его беспечальной улыбкой. Два пролета он одолевал медленно, и с каждым шагом страх перед движением слабел. У выхода в коридор – скамеечка. Здесь он сделал то, что было бы лучше сделать в палате. Он снял халат и спрятал его под скамейку. Натянул голубенькую рубашку и заправил ее в брюки, замаскировал бинт. Осталось последнее. Слегка нагнувшись вперед, Афиноген плавным, точно рассчитанным движением ухитрился затянуть брюки и зацепить крючок, после чего пуговицы застегнулись сами собой. Теперь он был готов к прогулке. Стоила ли только игра свеч?

Афиноген прокружил еще одним коридором и очутился у выхода из больницы, который охранял пожилой санитар в синем халате военного покроя. С внешней стороны в вестибюле толпились первые посетители, через стекло они подавали сторожу красноречивые знаки. Он не обращал на них внимания, плотно восседал на стуле, прислоненном к дверям. Взгляд его тусклых глаз был устремлен вдаль. В больнице этот человек проработал целую вечность, повидал всякого, мало что могло смутить его дремлющий ум. В душе сторож был человеком верующим и считал больницу заведением, неугодным богу. Больничные врачи брали на себя смелость вставать на пути между самим господом и простыми смертными, когда он посылал им вызов к себе. Врачи пытались продлить срок человеческой жизни, известный одному господу. Это было кощунством. Сторож не любил врачей, очень боялся очной ставки с господом, но не уходил из больницы, потому что привык к сытной легкой жизни, привык сидеть, дремля, на стуле в разных местах, куда его сажали, и тайно, исподтишка наслаждался ежедневным зрелищем борьбы, из которой победителем выходили поочередно – либо всевышний, либо обыкновенные люди в белых халатах. Судьба главных участников этого волнующего спектакля, больных, его никогда особенно не волновала. Было, правда, несчастье с его племянником, прекрасным человеком, посвященным в тайны седьмого дня, который, упившись зелья, ночью поджег себя сигаретой и обгорел с пяток до пупка. Федулинские врачи девять дней боролись за его жизнь, подключали к искусственной почке, один вид которой вселял в сторожа священный трепет. Все дни, следя, по обыкновению, со стороны за перипетиями неравной схватки, сторож молился за безбожников врачей и упрашивал всевышнего оставить племянника еще хоть малость побродить по белу свету. Бог не услышал его молитв, и племянник умер.

Афиноген подошел к сторожу твердой походкой и попросил распахнуть дверь на волю. Сторож очнулся от спячки и сразу дал точное определение действиям Афиногена.

– Побег совершаешь, – сказал он добродушно. – > А меня, значит, под судебное следствие подводишь.

Афиноген размышлял недолго:

– Вернусь не с пустыми руками. Мы порядки знаем.

Сторож оживился, оторвал зад от стула и отворил для Афиногена узкую щель, в которую тут же хлынули руки с записками и свертками.

– Погоди! – велел сторож. Он с необычайной сноровкой собрал все записки и пакеты, после чего Афиноген беспрепятственно проник в вестибюль. Вслед ему сторож объявил.

– Не вернешься через час – подымаю тревогу. Тапочки не потеряй!

На улице жгучее солнце сразу обдало его дымным жаром, и он, покачнувшись, переступил в тень деревьев. На мгновение сердце сдавило от мысли, что сейчас вот он рухнет прямо на парящий асфальт. Испарина прохладной паутиной прилепила к спине рубашку, пот просочился под бинт и защипал, расплавился, просолил шелковые нитки шва. «Плохо, – подумал он, – к Наталье идти далеко, а земля вот она, рядом. Может, прилечь отдышаться на газоне».

Но он не лег, а заковылял, держась теневой стороны улицы. Постепенно головокружение прекратилось. Тапочки, к сожалению, соскакивали, и приходилось напрягать ступню, чтобы вытягивать их на пальцах. Пока Афиноген шел по больничным коридорам, тапочки не соскакивали, а теперь с каждым шагом они делались все просторнее и вертлявее. Он свернул вправо, в переулок, и, оглянувшись, уже не увидел здание больницы. Она осталась в покинутом пространстве вместе с палатой, где в ожидании обеда разматывали бесконечный клубок слов Гриша Воскобойник и Кисунов.

Он радовался, что идет по городу, что справился со своей слабостью, ему важно было знать, что тело подчиняется ему и, значит, он способен будет всегда «справиться с ним, как бы ни повернулись наперед обстоятельства. Он улыбался редким прохожим. В газетном киоске хотел разжиться сигаретами, но спохватился: в кармане нет ни копейки. «У Натали займу рублеви– ча, – подумал он, – если она дома. Она должна быть дома, где еще ей быть. Сидит, готовится к экзаменам и поджидает любимого. Она любит меня, не стоит сомневаться».

Он пересек площадь и вскоре добрался до памятника сдавшему нормы ГТО – дебелому мужчине со странным выпученным выражением лица и наклоненной вперед круглой головой, словно он в азарте собирается забодать судейскую коллегию. Отсюда одинаковое расстояние и к его дому, и к Наташиному. Он присел на ступеньку памятника, который отбрасывал длинную, метров на десять, полосу тени, и вдруг начал терять ощущение реальности. Все вокруг растворилось в лучах солнца, как в сером паре. Афиноген представил себя сверху, хотя бы с высоты этого целеустремленного спортсмена, серенькой, уныло ползущей, а теперь застрявшей на ступеньке букашкой, готовой в любой момент превратиться в пар, как и прочие живые и неживые предметы вокруг.

Эта новая слабость не физического свойства, а какая–то гнилая расплавленность душевного состояния заколотила его больнее боли. Не то чтобы раньше не переживал он приступов смятения, мрачных предчувствий или неверия в свое нравственное здоровье; переживал, конечно. Однако раньше, застигнутый чем–либо подобным, он предвидел, почти ощущал, как скоро уныние сменится приливом бодрости и новые силы вольют энергию в уставшие клетки. Здесь же, в центре города, окутанный жаркой пеленой, покусываемый резью незажившей раны, Афиноген невыносимо ярко прочувствовал неизбежность и роковую неотвратимость действия посторонних могучих сил, перегнувших пополам его скелет и имеющих власть невзначай раздавить ему череп, расплескать по асфальту то самое, что и есть его душа и разум.

«Ну уж не так это просто, – сказал себе Афиноген. – Не ящерица же я в самом деле. Иду и иду по своей надобности, и никто меня не ведет. Сам себе вы– брал, направление. Иду к любимой Наташе, которая меня ждет. Все остальное сейчас рассеется».

Он вдохнул душный запах асфальтовых испарений, поднялся и заковылял дальше. Он нарочно не сворачивал теперь с солнечной стороны и не старался приспособить движения к импульсам, стреляющим из–под набухшего и булькающего бинта. Больничные тапочки больше всего действовали ему на нервы. Он скинул их и понес в руке. С лица на шею, под горячую рубашку, скатывались ручейки пота, ядовитую соль слизывал он с губ, ругался на чем свет стоит. Брюки обвисли и прилипали к влажным ногам. Казалось ему, весь он внутри раскалился, подобно солнцу, и не идет, а перетекает студенистой массой из шага в шаг. «У меня поднялась температура, – сообразил он, – вероятно, высокая температура. Надо будет попросить у Наташи градусник, прежде чем идти в загс. Могут истолковать мое желание попасть в загс, как результат горячки. Но это же не так. Я давно решил жениться на Наташе, а она обещала родить мне сына… Я все отлично помню и сознаю».

От пивного ларька навстречу ему стремительно кинулся человек, которого Афиноген знал, несколько раз пил с ним пиво, но имени его вспомнить не мог. Человек был неопределенного возраста в жокейской кепочке и нетрезвый.

– Гена! – закричал он. – Кореш дорогой! Выручай! – подбежав близко, он совсем осатанел. – Ты уже кирной? Ну, даешь. Выручи, Афиноген!

– Чем тебя выручить?

– Займи полтинник. Больше не прошу, вижу. Но полтинник ссуди старому другу.

«Старый друг» вибрировал перед глазами, ускользал из прицела, жокейская зеленая кепочка – единственный ориентир.

– Денег у меня нету… Тапочки, хочешь, возьми. Новые совсем. Загонишь на базаре.

– Шутишь, Гена! Пиво кончается.

– Нету денег. Самому бы кто поднес.

С криком: «Эх, туды твою…» – жокейская шапочка последний раз разочарованно мелькнула на высоте окошка пивного ларька.

Несколько позже Афиногена догнал Гаврюха Дор– мидонтов, вывернулся откуда–то сбоку и затопал рядом. Про этого человека надо сказать особо.

Дормидонтов, которого в городе все от мала до велика звали попросту Гавриком, был в Федулинске не менее примечательной личностью, чем, скажем, поэг Марк Волобдевский. Но если к поэту жители города относились с некоторым скепсисом и предубеждением,

то Гаврик пользовался в народе слепой любовью и восхищением. Он был обычным русским богатырем, который родился богатырем и жил как богатырь. Ростом около двух метров, с широченным разворотом плеч, не жирный, с красиво посаженной безупречно круглой головой, светловолосый до белизны, Гаврик отличался, как и должно богатырю, приветливым, добродушным нравом и невинными чудачествами, дававшими почву для легенд. Особенно популярны были любовные похождения Гаврика. Влюблен он бывал каждое лето, и обыкновенно очередной его роман длился месяца два–три, не больше. Выбрав предмет для обожания – обычно какую–нибудь невзрачную девчушку из общежития, – Гаврик начинал за ней ухаживать. Первый этап ухаживания знаменовался тем, что Гаврик облачался в праздничный серо–розовый костюм–тройку и уже не вылезал из него и в самую лютую жару. Каждый день с букетом цветов он встречал девушку там, где она работала, и брел за ней в отдалении до самого ее дома. Когда девушка скрывалась в подъезде, Гаврик подходил и раскладывал цветы на ступеньке. Потом он садился где– нибудь неподалеку и часами стерег, чтобы никто не умыкнул цветы. По истечении недели или двух он решался на более близкое знакомство, пересекал улицу и приближался к обожаемому существу вплотную. Краснея и заикаясь, он говорил всем одно и то же:

– Меня, вы знаете, зовут Гаврик. Я очень хотел бы с вами дружить. Не беспокойтесь, моя дружба не принесет вам огорчений.

Девушка, заранее предупрежденная и наученная подругами, охотно соглашалась на дружбу. В дальнейшем почти ничего не происходило. Некоторое время счастливый Гаврик появлялся с девушкой в общественных местах – в кино и на танцах, – провожал ее до дома, всегда соблюдая приличную дистанцию, и, пожелав доброй ночи, целовал руку и удалялся. Некоторые из его пассий бывали всерьез увлечены Гавриком и, вероятно, желали бы какого–то углубления отношений. Чем кончалось дело в этих случаях, как ни странно, оставалось тайной. Гаврик не был трепачом, да никто и не посмел бы у него выспрашивать подробности, если же и находился лихач, который по пьяному делу распускал язык в его присутствии, достаточно было Гаврику, доверчиво улыбнувшись, попросить: «Не надо, дорогой! Это некрасиво так говорить!» – как лихач сникал и старался даже отойти на большое расстояние. Девушки же, любимые Дормидонтовым, помалкивали по другой причине. Они были научены горьким опытом многочисленных прежних подруг Гаврика, в которых он непременно разочаровывался.

Первым признаком разочарования являлось то, что однажды Гаврик возникал на улице одетый опять в белую рубашку с засученными рукавами и затрапезные джинсы. Несколько дней он пребывал в меланхолии и неохотно вступал в контакты с многочисленными приятелями. Это означало, что очередной роман исчерпал себя.

Случалось, у девушки, за которой Гаврик начинал ухаживать, уже имелся кавалер. Узнав об этом, Дор– мидонтов переживал бурную драму чувств. Напивался и даже исчезал куда–то из города, но, вернувшись, обязательно находил «соперника» и приносил ему самые искренние извинения, считая, что право первенства в любовных делах непререкаемо.

Трудился Гаврик на железной дороге разнорабочим, но работал вольно, по собственному графику, не придерживаясь установленного порядка. Мог вкалывать, не разгибаясь, с утра до ночи, а мог забежать на час для виду, пошляться в своей оранжевой куртке по рельсам и смыться загорать в соседний лесок. Начальство смотрело на его повадки сквозь пальцы, и правильно делало. Будучи в хорошем трудолюбивом настроении, Гаврик играючи за день перевыполнял недельные нормы, причем уж если он брался за дело, то трудился на совесть, за ним не надо было ничего проверять. Находились, конечно, в бригаде недовольные, для которых трудовая жизнь Дормидонтова была поводом повор– чатьи вытребовать что–либо для собственной корысти, но и эти люди ворчали и требовали больше в силу привычки, сознавая, что за Гавриком Дормидонтовым при любом раскладе им не угнаться.

Иногда Гаврик заглядывал в спортивный зал общества «Труд», где по вечерам занимались секции борцов, боксеров и штангистов, все в одном помещении и в одно время. Объяснялась такая теснота тем, что в другое время здесь функционировали секции волейболистов и баскетболистов, которые никак не могли совместиться с более уплотненными видами спорта. Любопытное зрелище представлял спортивный зал в часы наиболее интенсивной загрузки. В одном углу – помост для штангистов, в центре расстелен ковер для любителей уложить противника на лопатки, рядом – огороженное стульями пространство для боксеров; и повсюду спортивные снаряды: гири, штанги, всевозможные металлические приспособления, торчащие гуттапер– чивые боксерские «груши». Народу тьма: важно расхаживают мускулистые громоздкие штангисты, кувыркаются борцы, мельтешат, прострачивая кулаками воздух, гибкие, стремительные боксеры, у стен, на длинных низких скамьях, отдыхают и обмениваются мнениями зрители – поклонники спортсменов вперемешку с тренерами. Гул, пропитанный запахом тяжелого пота воздух, саднящие стуки штанг и человечьих тел о деревянный пол, пыль, еле вытягивающаяся в зарешеченные высокие окна. Многие в зале курят, хотя вроде бы трудно придумать менее подходящее для этого место. В поисках бесплатных развлечений сюда забредают и случайные люди: зимой – влюбленные, летом – кто попало. Пьяные ведут себя скромно – тут не разгуляешься, не покачаешь права. Спортсмены – люди сосредоточенные, в себе уверенные, вышвырнут из зала – не успеешь маму позвать.

Гаврик, заходя в зал, скромно располагался где–нибудь на скамейке в самом дальнем уголке, старался усесться под окном: его организм не переносил духоты. Устроившись, он начинал с иронией поглядывать на штангистов, которые интересовали его больше остальных. К нему подходили здороваться, каждому было лестно пожать руку богатырю. Штангисты в его присутствии тушевались и не спешили выходить на помост. Их тренер в который раз безнадежно предлагал ему раздеться и маленько размяться. Гаврик моргал длинными ресницами, будто не совсем понимал, о чем речь, а когда улавливал суть предложения, делал рукой отчаянный жест: куда мне тягаться с вашими силачами. Обычно весть о том, что Дормидонтов в спортзале, быстро распространялась в городе и сюда набивалось огромное количество мальчишек, самых верных его поклонников… Гаврик высиживал не больше часа, но и не меньше, давая возможность собраться всем желающим. Наконец он устало поднимался и, нарочито нескладно топая ботинками, потупясь, бочком подходил к помосту. «Это, значит, штанга ваша? И чего с ней делать? Ах, вы ее вверх вынаете. Силой, значит, меряетесь!» Тем часом добровольцы уже нанизывали на штангу неимоверное число кругов. «Попробую, попробую, – благодушно басил Гаврик. – А ну, хватит, отойди–ка, мальцы! Ишь набросали сколь тяжестей. Хотят, чтобы Гаврик пуп надорвал». Перед тем как взять вес, он обязательно обращался к самому сильному, на его взгляд, спортсмену: «Ты как, дяденька? Давай на спор потягаемся. На шоколадку. А? Слабо?»

Тот, к кому он обращался, хмурился, отворачивался, видя, что действительно слабо, и стыдясь этого. Конечно, обидно, если ты день за днем приноравливаешь мускулы, надрываешь жилы, лишь бы отнять у штанги лишний грамм, а тут приходит ленивый посторонний человек и навешивает словно тебе в насмешку и унижение десятки килограммов.

Гаврик наклонялся, небрежно, но тесно ухватывал брус, поводил плечами и с торжествующим всхрипом вскидывал немыслимый вес над головой. Тело его, наточенное в рывок, сказочно обвивали вдоль и поперек толстенные змеи набухших мышц. Несколько мгновений он стоял, покачиваясь, багровый, запутанный, спеленатый этими змеями–мышцами, усмехаясь издевательски спортсменам, – вдруг гибко, по–рысьи выскальзывал из–под штанги, которая с грохотом рушилась чуть ли ему не на пятки. Тренер хватался за голову, мальчишки свистели и неистовствовали, девицы визжали: «Браво, Гаврик!» Он кланялся с достоинством, как это делали по телевизору олимпийские чемпионы, протягивал руку тренеру, советовал спортсменам побольше тренироваться и, провожаемый восхищением масс, покидал зал.

С Афиногеном они как–то оказались случайно рядом на пляже, сыграли партеечку в шашки, раз 1 оворились и с тех пор стали здороваться при встречах. Надо отметить, что с Гавриком здоровался весь город и он всем отвечал, но радовался немногим, может быть, пяти–шести человекам, в том числе, кстати, капитану Го– лобородько. Принципов в выборе знакомых Дормидон– тов никаких не придерживался, просто при виде одних лиц его душа улыбалась, а при виде других оставалась равнодушной. Угадать тут было невозможно. Многие из тех, кто ради лестной дружбы с богатырем готовы были голову свою заложить, а уж денег на угощение и всяческих заискивающих слов вообще не жалели, так ни разу и не смогли полюбоваться его сверкающей белозубой улыбкой, другие же, которым, кажется, на чью–либо дружбу было начхать, как, скажем, тому же хитрюге и притворщику Голобородько, находили в Гаврике Дормидонтове преданного и забавного товарища.

Догнав Афиногена, богатырь некоторое время шагал молчком, только счастливо посмеивался и нежно трогал попутчика за плечо, потом сказал:

– Эх, Геня, нравится мне, что ты босиком и один шпаришь! Я бы тоже разделся, жарко, да боюсь, пойдут всякие разговоры.

Афиноген покосился и отметил про себя, что Гаврик облачился в праздничную тройку.

– Какие разговоры, Гаврюша?

– Всякие могут быть. Кто чего придумает. Могут сказать, что чокнулся Гаврик… В другой раз мне, конечно, до лампочки, а теперь особые у меня обстоятельства. Репутация мне теперь дороже всего. И так уж разное про меня треплют.

– Плохого не слышал.

– Это от человека зависит, Геня. Какой человек, то он и слышит. Разные люди… Ты чего вроде прихрамываешь?

– Болею я, из больницы сбежал по делу.

– Это, конечно. Когда дело есть – откуда хошь мотанешь, хоть из санатория. А у меня, Геня, никаких что–то особых делов не осталось. Некуда пока спешить. Может, к вечеру, попозже соберусь куда, а теперь свободен. Вот тебя провожу и дальше даже не знаю, что с собой предпринять.

– Меня провожать не надо. Один доберусь.

Гаврик было насупился, но тут же опять просветлел и заулыбался.

– Нравится мне, как ты разговариваешь, Геня. Хорошо, свободно. Нас с тобой двое таких в Федулин– ске. Ну, от силы пятеро.

– Не хитри, Гаврик. Каких это таких?

– Таких, которые прямо, как есть, отвечают, чего хотят сказать, то и говорят. Вообще народ у нас не очень крепкий, с некоторыми даже тошно. Вот ты мне сказал «один доберусь», валяй, то ись, Гаврик, отсюда, не до тебя. Ты сказал, я не обиделся, понял, потому что прямо и открыто. Думаешь, любой так ответит? На–кось| С ума сойдет, а будет меня обхаживать и лукавить. Многие не умеют отвечать как есть, как сердце требует. Которые, может, побаиваются, а другие вовсе не умеют и не хотят, не любят.

– Заврался ты, кажется, Гаврик, от избытка сил. Суд вершишь. Люди иногда лукавят не от страха и подлости. Из вежливости и добрых чувств. Потом – не в словах правда, слова превратны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю