355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Афанасьев » Больно не будет » Текст книги (страница 20)
Больно не будет
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 10:09

Текст книги "Больно не будет"


Автор книги: Анатолий Афанасьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)

Лина, покойная супруга, мать его детей, ни разу его не навестила, как будто смерть ее поглотила целиком, но он знал, что так не бывает, и нетерпеливо ждал ее возвращения, измучился ждать. Он ее чаще других вспоминал, но все без толку. Он вспоминал ее в дни их молодости, в дни первого опьянения любовью, потому что там было ярче видно. Вот он вспомнил какой случай. Они поженились и сняли комнатку на Обельмановской набережной, десятиметровый закуток в девятикомнатной коммуналке. Жили бедно, но горя не знали, будущее их занимало больше, чем настоящее, хотя и текущие дни были прекрасны, наполненные постоянной тягой друг к другу, жаждой прикосновений, горячечными объяснениями в любви, частенько замаскированными под жесточайшие перепалки. Как же он ее в ту пору ревновал! Никогда впоследствии не ощущал он над собой такой полной власти этого стоглазого чудовища – ревности. Лина носила длинную синюю юбку, обтягивающую ее пышные бедра, и белый свитер, мамин, домашней вязки, придававший ей вид ласкового пушистого котенка. Кременцов полагал, что вряд ли найдется на свете мужчина, который не захотел бы протянуть руки к его сокровищу и не пожелал бы утащить к себе в нору. Ревность сжимала его голову днем и ночью в железных, раскаленных тисках. Даже когда Лина спала у него под боком. Тогда-то, может, и сильнее всего. Ревности не нужны доказательства, она питается своими собственными предположениями и пухнет от них, как дрожжевое тесто. Доказательства, напротив, ее как-то смягчают, вводят в русло реальности. Кременцов не однажды удивлялся этому парадоксу. Лина училась в вечернем техникуме, заканчивала курс, через несколько месяцев они должны были уехать в Н., где Кременцова ждала хорошая, перспективная работа. Лина возвращалась из техникума в десять часов, он встречал ее на остановке трамвая и безобразно ругал и проклинал за каждую минуту опоздания. Она смиренно оправдывалась. Она от его вспыльчивых угроз никла, как травинка под порывами лютого ветра. И вот однажды он прождал ее лишних полчаса, и час, и еще шестнадцать минут. Он обезумел. Ходил взад-вперед по аллейке, не сводя мутного взгляда с остановки, и скрипел зубами, чего раньше не умел делать. Скрипел зубами так, будто перемалывал железные стружки. Перед глазами возникала и опадала бело-огненная стена. В кишках одинокий барабанщик наяривал глухие марши, норовя при каждом ударе проткнуть палочкой брюшину. От бешенства его чуть не вырвало. Он уже решил, что, как только она появится, если появится, он последний разок взглянет ей в глаза, кошачьи, коварные зенки, соберет вещички и уйдет к чертовой матери. Или ее убьет. Это, пожалуй, еще лучше.

Она спрыгнула с подножки и побежала к нему, блестя улыбкой, что-то уже объясняя на ходу. Он стоял истуканом и плохо ее различал в опустившемся на разум мареве. Лина подбежала и попыталась с размаху повиснуть у него на шее. Он с такой силой ее отпихнул, что она, пролетев метра два, ударилась спиной о штакетник, вскрикнула от боли и перевалилась через низенькую изгородку. Копошилась по ту сторону, пытаясь встать, бесформенной грудой. Он с жадным торжеством наблюдал за ее бесплодными усилиями. Звериный гнев в нем не остывал. Кое-как она поднялась и снова подошла к нему. В лице ни кровинки, губы прыгают, и лицо сжато в улыбку-судорогу. «Где ты была, тварь? С кем?!» Она залепетала, тянулась к нему беспомощно, к палачу своему, как к спасителю: «Миленький, у нас был зачет, и меня вызвали последней. О, я понимаю, как ты мучился! Я хотела уйти, не сдавать, но он сказал, что принимает последний раз. Я не могла!..» – «Кто он? – взревел Кременцов. – Хахаль твой? Как его зовут?» – «Да нет, миленький, не хахаль, нет! Преподаватель наш. Он старичок. Седенький такой, совсем убогенький. Ну прости же меня, родной мой!»

Это истинная любовь была, он давно это понял. Его любовь – волчья, и ее – человеческая, радужная, вся в кружевах. Та любовь, которую он убивал и душил много лет собственными руками. И одолел наконец, вогнал ее колом в землю. И Линочка ушла туда же. Ушла, любя его, прощая ему то, что и не надо и нельзя прощать.

В своем теперешнем воспоминании, поддающемся реконструкции, он все иначе видел, не так беспощадно и непоправимо. Хотя он и толкнул Лину, осатанев (случившееся не поддавалось фактической правке, но окраску приобрело иную), но потом раскаялся, целовал ее ссадненные ручки, падал на колени, говорил светлые, беспамятные слова и вымолил прощение. Она искренне его простила, забыла обиду. Не начала с того дня нанизывать на свое слабое сердечко бусинки сожалений и разочарований, копить боль за болью, а навек простила. Как прощают неразумных детей.

Под утро он забылся коротким, неглубоким сном и услышал еще один голос. Отец навестил его, Олег Иванович Кременцов, великий ходок. Отец приблизился к его постели бледно лучась белоглазым лицом, и положил на его пылающий лоб тяжелую ладонь. Это был целебный, спасительный сон. Отца он потерял в четырнадцать лет, но помнил его всю жизнь мучительно и внятно. Олег Иванович ушел воевать в сорок втором году, тридцатишестилетним, и в августе этого же года под деревней Вязовки раскроило ему шрапнелью череп. Погиб смертью храбрых. Все, что было связано с отцом и с матерью, не требовало переделок. Перед отцом он был чист, так же как и тот перед ним. Отец учил его ходить по лесным тропам и понимать лесные разговоры. Он сына никогда не наказывал; если Тима делал что-нибудь плохо или с неохотой, только морщился, как от яда и отворачивался. Иногда не разговаривал с сыном по нескольку дней – это было самое тяжкое наказание. Олег Иванович, по специальности механик, чувствовал себя счастливым только на воле, в лесу, у реки, на озерах. Он был заядлый охотник, но больше рыбак. Однажды он вообще забросил ружьишко на антресоли и пять последних лет к нему не прикасался. Кременцов впоследствии часто гадал, чем это можно объяснить. Какие такие потрясения пережил отец, что отказался навсегда от любимой забавы? Горевал Тима, что не спросил у него, когда еще можно было спросить. Став взрослым, пытался добиться ответа у матери, но та не понимала толком, о чем речь. «Да как же, Тима, ты чего? – говорила она удивленно. – Он завсегда охотился. Его и хлебом не корми, только дай поохотиться». Они с ней часто вспоминали отца, с любовью и нежностью, но получалось, что говорили они как бы о разных людях. Тимофей восторженно описывал сильного, смелого, неистощимого на выдумки человека, а мать с жалостливой улыбкой, с треугольными морщинками у глаз толковала о каком-то незнакомом ему мужчине, добром, но безалаберном, на котором всю жизнь чужие дяди воду возили. У них и ссоры случались на этой почве. Образованный сын упрекал мать, что она была невнимательна к мужу, видела в нем только добытчика, мать со своей стороны убеждала сына в том, что отец был, конечно, хороший человек, но слабый и безвольный. Его, Олега Ивановича, и в армию-то забрали по ошибке, должны были другого взять, да он под руку подвернулся – так выходило по материным словам. Больше всего раздражала Тимофея снисходительная гримаска, с которой она все эти свои домыслы выкладывала.

В утренний сон Олег Иванович пришел угрюмым и озабоченным, таким, каким помнил его Кременцов по прощальному дню. И очи его были наглухо зашторены веками. «Открой глаза, отец, – попросил его Кременцов, – погляди на меня!» – «А я тебя вижу, – с досадой ответил Олег Иванович. – Но глядеть на тебя – срам! В лесу-то давно был?» – «Да нет, не очень – прошлой весной был... Погоди, отец, погоди!» – заспешил Кременцов, видя, что фигура Олега Ивановича подернулась рябью, поплыла к дверям, клубясь и тая. «Ну чего еще, чего?» – недовольно спросил из ряби Олег Иванович. «Плохо мне, батя, ох как плохо! Помирать, видно, скоро, а я не готов. Посоветуй, чего делать?» Ему не чудно было, что он ищет помощи у человека, который только полжизни прожил и в сравнении с ним самим был мальчишкой. Отец есть отец. Он старше. «Ладно, – успокоил его Олег Иванович, – ты этого не боись. Смерти-то нету, хмарь одна. Я к тебе после еще приду, тогда уж...» Дальнейшего Кременцов не расслышал, потянулся встать, остановить, догнать, да с ногами не совладал. Утонул, как в проруби, в черном бесчувствии, а когда проснулся, провел рукой по щекам – мокро. Значит, плакал во сне.

Через неделю Киру выписали. Он хотел довезти ее до дома на такси, но она сказала, что предпочитает прогуляться по морозцу пешочком. Она попросила, чтобы он не вел себя с ней как с больной, она вполне здоровая. Она вертелась во все стороны и всему радовалась – людям, идущим навстречу, глыбам снега, угрожающе нависшим над улицей с крыш, детским голосам, деревьям, сурово застывшим в зимнем покое. Она брала его под руку, и отпускала, и требовала оглянуться на то, что казалось любопытным ее стремительному взору. Что-то в ней изменилось, она была не та, какая приехала в город, стала проще, веселее – и недосягаемее. Он глядел на нее с обожанием. Ничего не слышал и не видел вокруг. Умолкли голоса, терзавшие его душу, на свете остались он и она, бредущие по заснеженному тротуару. Он был счастлив и уязвим, как никогда доселе. Слова, которые он произносил в ответ на ее птичье щебетанье, звучали неразумно, двусмысленно. Но, слава богу, она в них не вдумывалась. Да и для него ее слова мало что значили. Только одно он запомнил, сказанное неожиданно грустно, точно на ухо, по секрету:

– Тимофей Олегович, миленький, знаете, что самое скверное для человека? Чувствовать себя для кого-то обузой и знать, что ничем не сможешь отплатить за добро. Я всегда боялась очутиться в таком положении. Это безнравственно и гадко. Фу, как гадко!

– Если ты имеешь в виду себя... – Кременцов засуетился. – Как ты ошибаешься! Ты удача, ты радость! Счастлив тот, кого ты почтила своим присутствием.

Она резко повернулась, вскинула руки, страшно, солнечно приблизилось ее лицо, и он, младенчески робея, ощутил ее теплые губы на своих губах.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Новохатов нашел себе занятие и заработок в собственном доме, в соседнем подъезде. Там жил вольный человек Витька Долматов, пятидесятилетний, сурового облика мужчина, в прошлом инженер, а ныне... впрочем, Новохатов так толком и не сумел определить, кто он ныне. Долматов никуда на службу не ходил, но где-то, видно, числился, в каком-то учреждении у него лежала трудовая книжка. Он работал по индивидуальным заказам. Раз в два-три месяца уезжал в длительные командировки, большей частью в среднеазиатские республики. Возвращался с авансом и с договорами. Но какие это были договора и что за авансы, он не рассказывал. По догадкам Новохатова, круг его деятельности был широк. Он макетировал и разрисовывал стенды для сельских Домов культуры, мастерил всяческие технические поделки для колхозных нужд, короче, занимался изготовлением того, что называется нестандартным ширпотребом. По отдельным его намекам можно было предположить, что он напал на золотую жилу. Во всяком случае, семья его, состоящая из жены, бурного темперамента черноокой хохлушки, и двух сыновей-младшеклассников, не испытывала материальных затруднений. Долматов не всегда был вольным человеком. Как и все, он сначала работал на производстве и, по рассказам жены, пользовался отличной репутацией. Потом, после неудачной первой женитьбы, сошел с круга и несколько лет пребывал в огорчительном состоянии алкогольной эйфории, осложненной его буйным, свободолюбивым нравом. Однажды супруга с помощью, по словам самого Витьки, подкупленных свидетелей ухитрилась отправить его на два года в места не столь отдаленные. Эта вынужденная отлучка из Москвы пошла Долматову на пользу, ибо на вольном воздухе, на простой и здоровой пище с ним произошел нравственный переворот. Он понял, что жить так, как он жил, невозможно, и выбор у него невелик: либо погибать дальше, а там уж до последнего предела оставалось рукой подать, либо выкарабкиваться. В семью он не вернулся, злодейку-супругу больше ни разу не видел и в суд, который их разводил, вместо себя послал адвоката. Не вернулся он и на прежнее место работы. На имущество и квартиру никаких притязаний он не предъявил, приютился на первое время у матери, жившей под Москвой в городе Болшево. Неизвестно, как бы сложились его дела дальше, но тут фортуна ему улыбнулась, он встретил Нину, полюбил ее, и она его полюбила, женился на ней и обосновался в двухкомнатной квартире, как раз в том доме, где впоследствии поселился Новохатов. Это было десять лет назад.

У Нины, второй любимой жены Долматова, была одна особенность: она не вполне привыкла к Москве. Выражалось это главным образом в ее подверженности разного рода видениям. Большей частью видения были безобидного свойства, вроде того, что она вдруг представляла себя живущей на хуторе на Украине и выбегала на улицу в халате встречать буренку; или приставала к мужу с тем, чтобы он не забыл к рождеству заколоть кабанчика. Или, сидя у телевизора, вдруг заливалась горючими слезами и уверяла, что только что видела на экране свою дорогую мамочку, которую сразу узнала по кремовой жакетке, та будто бы исполняла цыганский романс «Две гитары», а потом весь вечер доказывала мужу, как это все-таки горько и обидно, что мамочка не сообщила о своем выступлении по телевизору заранее. Ее мамочка, полуслепая пенсионерка, жила от них через две троллейбусных остановки и гостила у них чуть не каждый вечер. А то с запальчивостью бралась утверждать, что ей не сорок четыре года, как по паспорту, а двадцать восемь, и эта роковая ошибка вкралась в ее документы по вине бестолкового регистратора. Видения у нее бывали самые разные, к ним в семье привыкли и не обращали на них внимания, но иногда это ее невинное свойство приводило к скандалам. Так, однажды Нине втемяшилось в голову, что муж завел любовницу и шастает к ней по ночам, когда сама она спит безмятежным сном. Она и по имени любовницу называла, и адрес ее знала. Коварная женщина жила якобы в соседнем доме на втором этаже с окнами на хозблок. Нина долго терпела, но в один прекрасный вечер вылетела из кухни с неузнаваемым красным лицом, с растрепанными волосами и с диким воплем набросилась на мужа. Колотила его кулачками по чему попало, по голове, по спине, а он даже не уклонялся, только лицо ладонями прикрыл. Она волтузила его, пока не изнемогла, грозно повторяя: «Вот тебе за мою поруганную честь! Вот тебе за детей-сироток!» Когда она выдохлась и опустилась на пол, на ковер, безутешно рыдая, постепенно успокаиваясь, Виктор ей сказа к «Ты глубоко не права, Нина. И когда-нибудь пожалеешь о своем поступке».

Он много чего повидал в жизни, смотрел на мир созерцательным взором и не обижался на ерунду. А нападения супруги, далеко не единичные, расценивал как очевидные проявления любви и бывал ими даже польщен. Выйдя на волю, он вина в рот не брал, но с ним случались, по меньшей мере раз в полгода, приступы зловещей депрессии, когда он становился равнодушен ко всему происходящему и долгие часы и дни валялся на диване, отвернувшись к стене, свет погасив. Любопытно, что, как только Долматов впадал в депрессию, у его жены прекращались видения, она ухаживала за ним, как за маленьким, заставляла ужинать, чуть ли не впихивая куски ему в рот, и внимательно следила, чтобы дети его не беспокоили.

Новохатов был знаком с Долматовым давно, они иногда разговаривали, встречаясь случайно, о том о сем, а летом, бывало, перекидывались в шахматишки на дворе. Долматов был интересен тем, что имел на все собственное мнение, иногда удивительно несообразное, но всегда резко отличавшееся от общепринятого. Утром после рандеву с директрисой Новохатов вышел из дома поздно и как раз столкнулся нос к носу с Долматовым. Постояли, покурили.

– Долго спишь, браток, – сказал Долматов, щуря один глаз, который у него и без того был меньше другого. Это придавало ему вид наблюдателя. – Прогулял, что ли?

– Так я же, Витя, с работы ушел.

– Это бывает. А на что жить будешь?

– Так мне много не надо. Я же теперь один остался.

Долматов деликатно не проявил интереса. Новохатов сам открылся:

– Жена меня бросила. Уже скоро как месяц.

– То-то я Киру давно не вижу. Жаль. С понятием была баба, хотя и молодая.

Закурили по второй. Долматов пристально смотрел на крышу шестнадцатиэтажной блочной коробки, словно ожидал чьего-то там появления.

– А знаешь что, – сказал он после долгой паузы, – я тебя могу к своей фирме прикрепить. Мне помощник нужен.

– Я по командировкам не хочу ездить.

– Почему?

– Кира в любой момент может вернуться. Надо быть в то время дома.

– Это понятно. Но у меня всякая есть работа. Необязательно в командировки.

Новохатов, недолго раздумывая, согласился. Идти работать вторично в мебельный магазин ему не хотелось.

Они поднялись к Долматову. В квартире никого не было: пацаны в школе, жена на работе. Вся семья, судя по всему, ютилась в одной комнате, другая представляла из себя то ли домашнюю лабораторию, то ли компактную заводскую мастерскую. В ней негде было повернуться, она сплошь была загромождена всевозможным оборудованием, материалами и инструментом. Тут было все, начиная от миниатюрного токарного станка и кончая японской фотоаппаратурой. Окно наглухо зашторено черным дерматином. Запах в комнате такой, как на вредном производстве. Долматов обрисовал ему фронт работ. Оказывается, помимо всего прочего, инженер-надомник занимался изготовлением красочных портретов популярных кинозвезд и эстрадных знаменитостей, а также производил слащавые картинки, изображающие смеющихся котят и мордастых мальчуганов, садящихся на горшок.

– Дело выгодное, – хмуро пояснил Долматов. – И затраты минимальные. И для разминки ума полезно.

Образчики изделий валялись тут же на кушетке: зазывно улыбалась из-под шапки медно-красных волос Алла Пугачева, интеллигентно морщился Вячеслав Тихонов, Марина Влади утомленно склонила головку на плечо Высоцкого, глядящего с портрета отрешенно и строго. Качество исполнения было вне критики. Новохатову задание понравилось. В груди враз потеплело от жалости к себе, к Долматову, к людям, которые будут покупать эти портретики. На мгновение он жгуче ощутил свою причастность к этому никчемному миру, где его окружали уже не люди, а какие-то полупризраки. Он половину жизни отбухал, а вроде и не подозревал о существовании этого мира, хотя с его приметами встречался и прежде то тут, то там.

– А куда сбываешь? – спросил он.

– Частично в Москве, частично на периферии. Учти, Гриша, все в рамках законности. У меня мандат в кармане. В виде инвалидности.

Новохатов засучил рукава и взялся за работу. Она была несложной. Долматов разок ему показал, и пошло. До вечера из полуфабрикатов – картона, цветных фотографий и пленки – он лепил готовую продукцию. Несколько первых портретов, разумеется, вышли слегка перекошенными. Он получал истинное удовольствие от этого незатейливого труда. Долматов тут же в комнате занимался своим делом, что-то высверливал, сочленял, какой-то непонятного назначения приборчик мастерил. Часа в три они пообедали на кухне щами и разогретым в духовке пирогом с капустой. Разговаривали мало. Долматов находился в преддверии депрессии, был молчалив, насторожен. Он так и объяснил Новохатову, что ждет только сигнала, а потом завалится на диван на несколько дней. Организм требует передышки. Новохатов его хорошо понимал, он и сам бы с охотой завалился куда-нибудь, и не на несколько дней, а, желалось ему, на всю оставшуюся жизнь. Но цепкий, утомительный холодок возле сердца мешал ему это сделать.

Часов в пять вернулись из школы сыновья Долматова, а следом за ними и супруга пришла с работы. В квартире сразу стало шумно и тесно. Нина ничуть не удивилась, застав Новохатова за работой. Первое, что она сделала, проверила у мужа пульс. Это была трогательная сцена. Супруги были одного роста, Виктор – худенький, жилистый, с длинными руками, и Нина – круглая пышечка, без талии, высокогрудая, с удивительно милым выражением темных глаз; когда они оказывались рядом, при взгляде на них возникало ощущение какого-то несоответствия и несовпадения, которое тут же исчезало, стоило увидеть их лица, устремленные друг к другу, как два летящих шара. Нина долго считала у мужа пульс, осталась довольна и обратилась к Новохатову:

– Знаешь, Гриша, сейчас повсюду такой грипп страшный ходит. А мой Витечка очень подверженный. Я за него боюсь. Ужасный грипп! Кто им заболеет, почти все умирают. У нас на работе половина людей уже померла. Триста пятьдесят человек.

– Не может быть! – не поверил Новохатов.

– Ой, Гриша, да как же не может быть, когда есть. Во втором цеху в живых только два человека – начальник цеха и уборщица, тетя Кланя. Я ее в проходной встретила. Она вся потерянная. Еще бы! То был полный цех людей, а то никого – одни пустые станки. Этот грипп к нам из Египта докатился, через Альпы.

Новохатов перевел взгляд на Долматова, тот преспокойно курил. «А-а, ну конечно!» – вспомнил Новохатов. Из коридора раздался визг и крики подравшихся мальчуганов. Нина бросилась туда. Новохатов стал домой собираться.

– Что же она, – спросил он, – действительно верит во весь этот бред?

– Она всему верит. За это я ее и люблю. Точнее, жалею. Она как младенец. Ты, Гриша, еще много непонятного встретишь на свете. И вот тебе мой совет: никогда не пытайся все понять. Все понимают только придурки.

– Это я знаю, – ответил Новохатов. – Пойду, пожалуй.

Но уйти ему сразу не удалось. Нина заставила его выпить чаю. К чаю она подала пирог с яблоками. Нина любила печь пироги. Наказанные дети изредка подвывали из комнаты, что придавало чаепитию слегка тревожную атмосферу. Нина никак не могла освободиться от мысли о свирепствующем повсюду гриппе.

– Что же это такое, ребята! – сказала она. – Жуткая эпидемия, и никому нет дела. Начальство и в ус не дует. Не-ет, вот будет профсоюзное собрание, обязательно выступлю. Я им все в глаза скажу. Раньше, помните, хоть прививки какие-то делали. А теперь вообще ничего. Как будто так и надо.

– Ты... это... Нина, ты лучше на собрании не выступай, промолчи лучше, – заметил Долматов.

– Уй, показал себя! Значит, моя хата с краю, я ничего не знаю. Пускай кругом люди гибнут, тебе, значит, наплевать?! – Обернулась, пылающая негодованием, к Новохатову: – Во муженька бог послал, да! Нет, Гриша, ты не подумай, Витя у меня человек добрый, но какой-то безразличный к чужому страданию. Если вот ты будешь тонуть, он тебя не спасет. И дети будут тонуть, не спасет. Никого не спасет. Я в прошлом году ногу сломала, он даже «скорую помощь» поленился вызвать. Я с антресолей свалилась, ногу сломала. А он говорит: «Ничего, и так заживет!» Лень ему было трубку телефонную снять. Футбол по телику глядел. Ух, и жук ты колорадский, Витька! Ух и сволочь!.. Но его, Гриша, тоже можно понять. Он же инвалид второй группы. Это он с виду такой гордый и независимый, а внутри весь гнилой. Если на него сейчас грипп обрушься, его в ту же секунду не станет. Я почему и боюсь.

Дети в комнате завыли как-то особенно зловеще, и Нина побежала их утихомиривать.

– У нее что с ногой-то было? – не удержался, спросил Новохатов.

– Не помню, – отозвался Долматов равнодушно.

Дома, отпирая дверь, Новохатов услышал телефонный звонок, подскочил: звонили с Кириной работы. Какая-то сотрудница интересовалась Кириным самочувствием. Новохатов ответил, что Кира уехала, и неизвестно, когда вернется.

– Позвольте, – манерно удивилась женщина, – Но вы же говорили, что Кира тяжело больна.

– Когда говорил? Вы разве уже звонили?

– Неделю назад мы с вами разговаривали, и вы сказали, что у Киры двусторонняя пневмония.

– Ну да, – Новохатов собрался с мыслями. – Она была больна. Потом выздоровела и уехала. Кажется, куда-то под Саратов. К дедушке. Долечиваться.

– Почему же она нам ничего не сообщила? У нее хоть больничный есть?

– Наверное, есть. Да вы не волнуйтесь, она скоро о себе оповестит.

Новохатов повесил трубку. Сидел в пальто и курил. Задумался еще и об этой странности. Что же с ней случилось, с его любимой девочкой? Почему она себя так ведет, будто началось светопреставление. Ничего нигде не началось. Общество функционирует в рамках множества социальных ограничений, и во всем требуется соблюдать определенные поведенческие нормы, особенно в том, что касается службы. Кира лучше его это всегда понимала. Тем более необъясним ее уход, похожий на паническое бегство. Даже концы за собой не подчистила, так спешила. Новохатов придвинул к себе настольное зеркало, вгляделся в него. Лицо обыкновенное, пожалуй, симпатичное, но, если долго на него смотреть, может и стошнить. Так ведь это не повод, чтобы убегать сломя голову, будто лишний час, проведенный с ним, Гришей, грозит ей неминучей гибелью. Слезы тихой, неизреченной обиды защекотали глаза, но расплакаться он не успел. Позвонила мама Киры, обеспокоенная долгим молчанием дочери. У Новохатова с тещей были отношения добрые, приятельские, тем более что виделись они раз в год. По инерции он легко ей наврал, сказал, что Кира в командировке, вернется не раньше чем через месяц. Но тещу не так-то просто было урезонить. Она начала выспрашивать, как они живут, все ли у них ладно, заплутала в дебрях намеков и недомолвок, и вскоре ему стало невмоготу ее слушать.

– Мама! – перебил он ее на каком-то затейливом пассаже о необходимости быть терпимым друг к другу и прощать маленькие слабости. – Мама, я сейчас очень занят. Давайте созвонимся в другой раз.

– Я тебя заболтала, ты извини!

Новохатов мысленно проследил, как на том конце провода она беспомощно взглянула на мужа, по обыкновению ища у него заступничества и поддержки и, как всегда, наталкиваясь на пустую, ничего не выражающую улыбку. Искать поддержки у Ивана Прохоровича можно было с таким же успехом, как пытаться высосать каплю воды из чугунной сваи. Тесть, бывший фронтовик, после войны строитель, ныне пенсионер, лет семь назад, маясь бездельем, занялся йогой и иглоукалыванием с целью излечить язву желудка, потом последовательно овладел аутотренингом, диетой Певзнера и режимом академика Мигулина и стал недоступен общению, озабоченный только собой. Вместе с Кирой они частенько над ним беззлобно подшучивали, их нападки Иван Прохорович встречал высокомерным молчанием и вот этой самой застывшей улыбкой, – а как было еще ему, человеку, постигнувшему тайны мироздания и собиравшемуся, по его собственным словам, прожить на белом свете не менее ста двадцати лет в полном здравии, как было еще ему относиться к безмозглым резвящимся детям?

«Слава богу, – подумал Новохатов, – хоть Строкова больше не суется!» Галя Строкова действительно не звонила уже несколько дней, зато в этот же вечер явился закадычный друг Кирьян Башлыков. Почему-то он пришел вместе с Шурочкой. Он нес за ней раздутую хозяйственную сумку, из которой торчали две пачки пельменей.

– Случайно встретились на остановке, – объяснил он с порога. – Вот еще в гастроном забежали.

– Какая мне разница, где вы встретились. Хоть бы и в постели, – грубо отрезал Новохатов, вместо того чтобы поздороваться.

Шурочка молча шмыгнула с сумкой на кухню, а Кирьян, раздевшись, прошел за Новохатовым в комнату.

– Ну-с, – начал он бодро. – Что новенького, старина? Я слышал, ты уволился?

– Да, уволился.

Перед Кирьяном был не тот Новохатов, которого он любил и дружбой с которым гордился. Тот был красавец, умница, чуть барин, а этот, новый, производил впечатление отталкивающее, был весь изжеванный, измятый, с темными подглазьями, с омерзительной манерой подергивать плечами, точно поминутно ежился от холода, и голос у него стал каким-то отрывистым, лающим. Не потребовалось и месяца на эти поразительные перемены. «Как он опустился», – холодно отметил Кирьян.

– Ты что, Гришка, пьянствуешь, что ли? – спросил Башлыков напрямик, зло.

– Тебе-то какое дело? Впрочем, нет, я не пьянствую. Только собираюсь начать. Присоединяйся, Кирюша.

Кирьян никогда в жизни не курил, но тут ему почему-то захотелось затянуться табачком. Он взял у Новохатова сигарету, прижег ее от услужливо протянутой спички, затянулся, закашлялся до слез.

– Какая гадость!

– А ты дурака не валяй, – сказал Новохатов. – Сигареты не порть, они денег стоят.

– Не нравится мне твое настроение, Гриша, ох, не нравится. Ты в расстроенных чувствах, я понимаю, но есть же всему мера.

– Ну-ну!

Башлыков говорил, не глядя в лицо другу, так ему было легче:

– Так нельзя, Гриша, надо дело делать, надо работать. В работе ото всего спасенье, ты не хуже меня это знаешь. У меня к тебе деловое предложение, и, по-моему, неплохое. Да ты слушаешь меня?.. Так вот, мне дают лабораторию.

– Поздравляю.

– Спасибо. И не просто лабораторию, а, должен тебе сказать, очень перспективную лабораторию, причем я оговорил себе право лично подобрать сотрудников на некоторые участки. – Башлыков не смог сдержать торжества, мальчишеская, задорная улыбка прорвала хмарь его угрюмой сосредоточенности, и стало видно, как он еще ослепительно молод. – Сегодня был разговор, и я сразу пришел к тебе. Старина, ты не представляешь, как это здорово! Я уж не говорю, что ты сможешь защититься максимум через два года...

– Эк как тебя на этом деле застопорило! – с жалеющей гримасой перебил его Новохатов.

– На каком деле? Ты чего?

– Да вот на защите диссертации. Прямо у тебя тут какой-то пунктик образовался. Ты, часом, не болен, Киря?

Неприятно, когда тебя, восторженного и прыткого, разбежавшегося с добром, вдруг окатят холодным душем безразличия и даже насмешки. Такое чувство испытал Башлыков. К чести его, он остался внешне спокоен, не психанул. А около был.

Но что-то в нем зашевелилось каменное, похожее на тяжелую, свирепую скуку. Он пожалел, что пришел, и подумал, что, наверное, не надо больше сюда ходить. Человеку нельзя помочь силой. Тем более Новохатову, самоуверенному, несмотря ни на что, колючему, настороженному. Да он же себя со стороны не видит. Увидел бы, может, за голову бы схватился.

– И что же ты намерен дальше делать? – уже без особого интереса спросил Башлыков.

Новохатов, не ответив, поднял на него тусклые очи, и Кирьян внутренне поежился: такая откровенная неприязнь просквозила во взгляде друга. За что же это?

– Гриша, дорогой! – растерялся, задвигался Башлыков. – Что ты на меня так смотришь, будто я тебе враг. Да по мне – живи как хочешь, лишь бы ты скорее успокоился и пришел в себя. У меня же сердце за тебя болит.

– Шурка, чай готов?! – крикнул Новохатов.

Шурочка прибежала на зов. На ней был Кирин передник, руки в муке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю