Текст книги "Больно не будет"
Автор книги: Анатолий Афанасьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)
Из холла Новохатов позвонил Кременцову, опять никто не ответил.
– Что-то у твоего папаши прогулка затянулась. Не простыл бы.
«Где же может находиться Кира целый день?» – подумал он. Викентий предложил:
– Не хочешь кофейку выпить?
Новохатов с удовольствием бы выпил кофе, он с утра ничего не ел, да и утром, кажется, ничего не ел, но нетерпение сжигало его.
– У тебя ключи есть от квартиры?
– Есть, но...
– Я думаю, у твоего папаши кофеек получше общепитовского? – он дружелюбно потрепал Викентия по плечу.
В автобусе он развил тему родства.
– Ты ему сын, а я кто? Если он мою жену к себе переселил, то ведь мы таким образом тоже породнились. Или нет? Надо будет с него калым взять, верно. Он же у тебя богатенький, да? Архитектор, художник. Это не его церковь вон там виднеется? Да ты не туда смотришь. Во-он слева. Не его? Оригинальная церквуха. Ничего, что я с тобой на «ты»?
Викентий нахохлился, не отвечал.
– Ты что-то там в гостинице про среду говорил. В которой твоего папашку только и можно понять. Это какая среда? Богема, что ли? Вроде он в нее по возрасту не подходит. Или он у тебя замедленного созревания? Я где-то читал, что люди искусства медленно развиваются. Но уж если разовьются, то их ничем не удержишь.
– Мне не нравится этот разговор, – процедил Викентий сквозь зубы.
– Не нравится? Извини! Я думал, тебе приятно об этом поговорить. Я думал, ты для этого ко мне и приходил. Значит, ошибся. Мне простительно. Я в людях плохо разбираюсь. С женой несколько лет прожил, как один денек, и то в ней не разобрался. А вы с женой дружно живете? Не обманывает она тебя? Говорят, все женщины склонны к измене. Даже те, кому некому изменять. У тебя жена порядочная женщина? Не стерва?
– Я-то тебя ничем не обидел, – сказал Викентий. – Чего ты нарываешься?
– Неужели твой папаша способен на убийство? Ты сам посуди, где может Кира пропадать целый день? У нее же в городе никого нет. Ты мне поможешь ее найти? Как земляк земляку? Если он ее укокошил, то тебе все равно придется давать показания на суде. Я ведь на него в суд подам. Конечно, многое зависит от размера откупного. А вы с ним случайно не сообщники?
Викентий вышел из себя. Повернулся к Новохатову, во взгляде бешенство и презрение:
– Вон ты какой?!
Новохатов обрадовался, что встретил наконец реального врага, незамаскированного. И это не старик, не туманное видение, мучающее его по ночам кошмаром своей бесплотности, это достойный противник, интеллигентный молодой человек в кожане, самодовольный, враг и сын врага, плетущий против него какие-то тайные интриги. Вот и отлично.
– Я такой, – сказал он, наливаясь желанным, ответным презрением, – а ты какой! Ты чего от меня ждал, когда шел ко мне? Поцелуев, доверительных излияний? Ошибся, юноша. Перемудрил. Ищи сочувствия в другом месте. Единственное, что ты можешь от меня получить, это доброго пинка под зад. Понял, мыслитель?
– Что ж, по крайней мере, откровенно!
– Да уж не буду юлить, как ты.
Они приехали и сошли с автобуса, настороженно приглядывая друг за другом. Молча добрались до подъезда и поднялись на этаж. Викентий позвонил. Нет ответа.
– Открывай! – приказал Новохатов. Викентий тускло на него покосился, достал ключи, долго копался с замком.
В квартире была темень непроглядная. Как в черную яму шагнули.
– Никак выключатель не найду, – растерянно произнес Викентий. – Переделал он тут все, что ли?
Негромко чертыхаясь, он шарил по стенам, и Новохатов подумал, что это тоже, видно, неспроста. Как это – забыть, где выключатель?
Вспыхнула неяркая люстра и осветила захламленный коридор. В квартире пахло воском, чем-то паленым.
– Видишь, нет никого, – заметил Викентий, странно оглядываясь, будто в самом деле попал в незнакомое место.
Новохатов решительно снял пальто. В коридор выходили три двери. Викентий, не раздеваясь, толкнул первую, вошел, зажег там свет.
– Иди сюда! – позвал. Новохатов вошел то ли в гостиную, то ли в кабинет. Мягкие кресла, низкий широкий стол, заваленный журналами и книгами, книжные полки, полированный шахматный столик из слоновой кости, телевизор в углу на подставке. Тишина и уют.
– Садись, я сейчас.
Новохатов слышал, как он раздевается, топчется в коридоре, потом зажурчала вода в туалете, через несколько минут Викентий вернулся с конвертом в руке.
– Это, кажется, тебе!
Гриша взял у него конверт, на котором размашисто, рукой Киры, было написано: «Грише, лично».
Он извлек тетрадный листок в клеточку, прочитал. «Милый мой! Ты слишком быстро меня разыскал. Я еще не готова к разговору с тобой. Прошу тебя, дорогой мой, уезжай в Москву как можно скорее. Не думай ничего плохого и не терзай меня и себя понапрасну. Сейчас я не могу ничего объяснить. Уезжай, пожалуйста! Я скоро дам знать о себе. Я горько виновата, что заставила тебя страдать, но когда-то придет час, и ты поймешь, что я не могла поступить иначе. Я не от тебя бегу, а пытаюсь разобраться в очень важных вещах. Для этого мне надо еще побыть вдали от тебя. Уезжай, милый! Будь благоразумен. Пока ты в городе, мне тяжелее во сто крат. Кира».
Новохатов поднял на Викентия глаза, изможденные лютой тоской.
– Она меня больше не любит, – сказал он доверительно чужому человеку. – Где ты взял письмо?
– Оно лежало на кухне, на столе.
– Больше там ничего не лежит?
– Нет.
Новохатов побыл минутку в чудовищном оцепенении, как в смерти, потом встал, обошел стоящего у двери Викентия, оделся и, не сказав ни слова, вышел из квартиры.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
В Москву приехал Тимофей Олегович спустя примерно полгода после своей выставки. Привело его сюда важное дело – он пробивал через министерство законсервированный проект экспериментального жилого дома. Он не был автором проекта, все было сложнее. Давным-давно, в хорошую, видимо, пору, Кременцов нафантазировал некий оригинальный проект и даже успел придать ему черты реальности; но позже, в плохую, видимо, для себя пору, он от него сам в панике отказался, зато на обломках его замысла группа талантливых и рьяных архитекторов, отчасти его учеников, сумела создать нечто грандиозное и кошмарное, не умещающееся ни в каких мыслимых сметах и пугавшее любую комиссию одним своим видом. Эта история тянулась несколько лет, быльем поросла, на пустыре, отведенном под застройку, пионеры разбили футбольное поле, а хозяйственники соорудили популярную в городе овощную ярмарку. Участники проекта входили в возраст раздумий, приобретали вес, разъезжались, один успел помереть, причем самый молодой. Но идея жила. Она опиралась, может быть, теперь только на позднее тщеславие этих людей, пусть питаемое одними воспоминаниями. Дескать, конечно, мы ничего особенного не совершили и помянуть нас добрым словом гражданам этого города особенно не за что, но ведь были когда-то планы! Помните, Тимофей Олегович?
И вот пришли новые времена, новые веяния, и вдруг проект оказался кстати, ожил в сердцах и умах. Так иногда дает росток зерно, брошенное в неблагоприятную почву и, казалось, обреченное сгнить. Воскресли былой энтузиазм и былые мечтания. Началась новая кампания, естественно втянувшая в свою орбиту и Кременцова. Он сначала было заартачился, ссылаясь на нездоровье, да и действительно не находил он в себе ни сил, ни желания заниматься гальванизацией архитектурной утопии, но его убедили, что дело это благородное и нужное, что речь идет не о какой-то личной амбиции, а об общем благе и лучезарной перспективе для градостроительства и что без его влияния и связей (про талант никто из учеников не упомянул) вся затея, разумеется, рухнет. Трудно ли растормошить человека, погруженного в духовную апатию, поманив его иллюзией необходимости обществу и воззвав к его гражданским чувствам? С неохотой вступал Кременцов в кабинетную борьбу за свое несчастное детище (в глубине души он всегда считал проект только своим), но постепенно увлекся, взбодрился и разгорячился, как в молодости. Да и препятствий оказалось не так уж много. Горком партии довольно быстро пошел навстречу архитекторам, там работало много новых, сравнительно молодых людей, встречаться и разговаривать с ними было приятно. Они мыслили широко и современно, и знания их были глубоки. Кременцов диву давался, вспоминая свои прежние хождения и баталии, когда его в этом же здании по любому поводу пытались охладить. Такого теперь не было, зато, когда речь заходила о деньгах, лица этих умных и знающих людей вытягивались и становились уныло-непроницаемыми. Кременцов по старой привычке пытался входить в раж и бушевать, но его урезонивали, говоря, что мечтать никому не возбраняется, это одно, а тратить денежки из государственного бюджета – это совсем другое.
И все же на преодоление всех препятствий ушло не более трех месяцев – детские сроки. Сошлось на том, что понадобился еще только один голос, одно решение, один росчерк на бумаге, за этим росчерком и приехал Кременцов в Москву. Этот росчерк, завитушка со смешным бантиком на конце, должен был принадлежать начальнику главка, человеку, которого Кременцов знал с незапамятных времен. Их ничто не связывало, кроме короткого студенческого приятельства, и ничто не разделяло, кроме общей влюбленности в девушку, на которой будущий начальник главка женился, а спустя три года ее бросил с двумя крохотными детишками на руках. Звали этого человека Федор Данилович Бурков. Со стороны, понаслышке Кременцов представлял себе его жизнь как калейдоскопическую круговерть взлетов, падений, ошибок и побед и в то же время упорное, неуклонное, кропотливое движение наверх. Ехать к нему Кременцову было что нож острый. По его мнению, Бурков последовательно изменял идеалам, растоптал вокруг себя все, что только мог и успел растоптать, но странным образом сумел окружить свое имя ореолом независимости и честности. Кременцов, сам не безгрешный, боялся увидеть в этом человеке собственное окарикатуренное изображение. На закате дней своих он старался избегать подобных потрясений. Ему легче было думать, что он уберег нечто святое в душе, пусть и не давшее плодов, от дурных токов времени.
Но и не ехать он не мог, приученный сызмалу относить интимное самокопание, вредящее главной цели, к области стыдноватых эмоций и капризов. Сделай дело, после переживай. Кому, как не старому студенческому приятелю, проще всего подступиться к Буркову по такому щекотливому вопросу, когда все зависит единственно от точки зрения, а объективные обстоятельства можно подавать под разными соусами?
Остановился он, как всегда, в гостинице и оттуда, из номера, позвонил сыну. Трубку сняла Даша, чего он и опасался. То есть он знал, что ответит именно невестка. Викентий подходил к телефону только в тех редких случаях, когда был дома один. Даже если аппарат звонил у него под носом, он звал супругу. Объяснялось это просто: Викентий не желал тратить свое дорогое время на пустое любезничанье с многочисленными Дашиными родственниками и знакомыми, которые в основном и звонили.
С невесткой Тимофей Олегович со времени последней ссоры еще ни разу не разговаривал, хотя в письме, недавно отправленном, посылал ей самые искренние приветы и уверения в дружбе и расположении. Правда, и в письме он не удержался и спросил, как поживают Дашины больные, не все ли перемерли. Опять бес его под руку толкнул.
Со своей стороны Даша, в ответном письме сына, сделала вежливую приписку, где о ссоре не упоминалось, но в слишком настойчивом пожелании беречь свое здоровье сквозила интонация упрека.
– Это ты, Даша, дорогая? – спросил Кременцов, услышав в трубке деловое Дашино: «Я слушаю вас!»
– Папа?! Это вы? Как хорошо слышно. Вы откуда звоните?
– Я в Москве, понимаешь ли, оказался. У вас как, все в порядке, надеюсь?
– Ну что же вы не предупредили, мы бы встретили!.. Викеша, отец звонит, он в Москве! – это она крикнула в комнату. Послышались звуки возни, повизгивания, окрики – и в трубке раздался ликующий Катин голосок:
– Дедушка! Ты к нам приедешь? Ты чего мне привез?
У Кременцова враз потеплело на сердце. Внучка всегда действовала на него как успокоительная пилюля.
– Здравствуй, котенок! Что я тебе привез – сама увидишь. Удивишься еще как! – Про себя подумал: «Не забыть бы действительно забежать в «Детский мир».
– Удивлюсь, да? А чего, дедушка? Большое, красивое, да?
Он услышал, как Даша незло крикнула: «Бессовестная попрошайка!», как опять завизжала в восторге и обиде внучка, трубку у нее отобрали.
– Ты, отец, как обычно, в своем репертуаре, – сурово вместо приветствия пожурил Викентий. – Из гостиницы звонишь?
– Да, сынок. Не обижайся. Выехать пришлось неожиданно. Я по проекту приехал, помнишь, я тебе когда-то рассказывал про экспериментальный дом?.. Ну да, конечно, не помнишь.
– Помню, но смутно. А что за дом? Ты будешь строить?
– Да вряд ли, Кеша, тебе это будет интересно. Подумаешь, дом какой-то. Не стоит твоего внимания, ей-богу.
Кременцов нарочно оседлал любимого конька, того конька, на котором он немало помотал нервов еще покойной жене. Он любил, впадая в искреннюю жалость к самому себе, одинокому, говорить, что его дела, то, чем он живет, в сущности, никому из близких неважны. Он действительно так считал, но давно, сто лет назад уразумел, что искать такого рода понимания и сочувствия у тех, с кем сидишь ежедневно за завтраком и обедом, по меньшей мере наивно. Из этого источника духовной жажды не утолишь. И если он впоследствии заводился на эту тему, то больше для того, чтобы сбить с толку родного человека. Сейчас он таким образом опередил осточертевшие стенания Викеши по поводу его якобы пренебрежения к сыновнему очагу. И он достиг цели. Викентий лишь печально спросил:
– К ужину приедешь?
– Нет, сынок, устал с дороги. Попью чайку и завалюсь баиньки. Мне ведь не тридцать лет.
– Давай мы к тебе подскочим с Катенькой, – заманчиво предложил Викентий, и тут же в трубку донесся счастливый внучкин визг. Тимофей Олегович заколебался:
– Да нет, пожалуй, Викеша. Завтра лучше будет...
Они еще немного поговорили о том о сем. О Катенькиных успехах в детском садике, о здоровье – и распрощались. Кременцову было и неловко, и стыдно, и Катеньку хотелось побыстрее расцеловать, насмотреться в ее чистые, весенние роднички, но что-то мешало ему немедленно мчаться на долгожданную встречу. То была не просто усталость. А если и усталость, то не столько тела, сколько разума и души. Он, как скупец, которого обобрали до нитки и оставили с одним медным грошом, инстинктивно и жадно оберегал этот оставшийся грош – независимость своего одиночества, оберегал часто и во вред себе.
Он распаковал чемодан, переодел рубашку, предполагая спуститься в ресторан поужинать. Потом посидел в кресле, отдыхая. Смежил веки, расслабился и почти задремал. Он радовался своему недавно приобретенному умению дремать сидя. Это был и не сон и не явь, а блаженная прострация, полная неги. В эти минуты тяжелые, горькие мысли отступали, на смену им приходили тишайшие дуновения выборочных, дорогих воспоминаний. Надо было только поудобнее, послаще усесться. «У каждого возраста свои преимущества, это верно, – думал он. – Важно угадать соответствие. Грезящий юноша заглядывает в будущее, человек моих лет возвращается памятью к идолам прошлого. Это надежнее. Воспоминания никогда не изменят и не обманут, а переделывать их по своему желанию можно точно так же, как выстраивать будущее, самое для тебя завлекательное. И то и другое одинаково приятно».
Он думал о вечном, о том, что дает силы, когда нагрянут сроки, бестрепетно перешагнуть роковой предел. Ему не так уж долго осталось ждать этого часа. «Всю жизнь мне недоставало веры, – сожалел Кременцов, – потому что я так и не нашел своего божества. Во что верить? В какого бога? В искусство? В социальный прогресс? Или в бабочку, беззаботно кружащую над летним полем? Не нашел своей веры, и оттого душа часто бывала незанятой и праздной. Оттого и до сих пор суечусь и занят, в сущности, больше собой, чем миром. Только вера во что-то, пусть ошибочная и со стороны смешная кому-то, заполняет человека целиком и спасает от неизбежного растления. Вера, лишь она одна дает огню, изначально живущему в каждом, не потухнуть, гореть ровно и светло, и в конечном счете привносит осмысленность в бытие. Человек заблуждается, домогаясь власти, богатства, славы, уподобляясь, как ему кажется в ослеплении сердца, существу некоего высшего порядка. Это все пустое. Единственно, что нужно человеку, – это вернуться к концу жизни во младенчество, вернуться уже сознательно к той чистоте и свежести духа, которые были щедро отпущены ему природой в самом начале пути».
Кременцов улыбнулся своим мыслям, сочтя их в ту же секунду наивными и зряшными, навеянными немощью и страхом. Тут уж чего скрывать. Ему чем дальше, тем больше знаком был этот зловещий страх перед неизбежной расплатой за несуразность и пустозвонность прожитого, страх перед последней, ослепительной точкой. Перед полным небытием. Этот подлый страх люди пытаются заглушить по-разному, одни, склонные к созерцанию, – рассудком, другие – болезненной старческой активностью, судорожными попытками приникнуть к давно пересохшему ручью молодости.
Тимофей Олегович часто вспоминал молодую женщину, с которой познакомился в прошлый приезд, – Киру Новохатову. Пожалуй, слишком часто и радужно вспоминал. В тиши и просторе своего одиночества он как бы воссоздал ее облик заново, примешав к нему многие воображаемые черты, желанные ему, но ведь такое случалось с ним не впервые. И он отлично помнил, чем обыкновенно кончалось подобное убогое, ребяческое мифотворчество. Оно кончалось крахом, хуже чем крахом, потому что крах все же подразумевает окончательность. Те былые портреты, написанные мазками воспаленного воображения, при очной ставке доставляли ему мизерное удовольствие, заквашенное на лютом самообмане, и это всегда оборачивалось муторным похмельем, от которого не вылечивало время. Те женщины, смеющиеся и отдающиеся ему или отвергающие его, своего творца, оставляли на сердце незаживающие шрамы.
Он вовсе не собирался звонить Кире, но знал, что непременно позвонит, хотя бы в последний вечер, когда уже купит билет на самолет.
Кременцов причесался у зеркала в ванной, начал было разбирать чемодан и все никак не мог решить: пойти ему ужинать или достаточно будет попить чайку с печеньем, которое он предусмотрительно захватил из дома. Потом, ничего не решив, подошел к телефону и набрал номер, звучавший в его памяти с такой силой, будто он звонил по нему ежедневно.
Кира сама сняла трубку, и он ей назвался и напомнил о себе. Она вроде бы не удивилась и даже обрадовалась, но сразу включиться в его настроение не сумела или не захотела, а потому, задорно поздравив его с приездом, умолкла.
– У меня в Москве так мало знакомых, – сказал Кременцов, – я рад любой возможности поболтать. Сижу в номере, как сурок. Вы не сердитесь, что я позвонил?
Теперь-то Кира не могла не понять, что он звонит неспроста и что у него есть намерения.
– У вас опять выставка? – спросила она.
– Да нет, я по другому делу. Кира, у меня к вам предложение. Вы не могли бы высвободить вечерок и сходить со мной в театр? Вы любите театр?
– Театр я люблю, – ответила она, – и вечерок высвободить могу. Они у меня все свободные, вечерки.
«Интересно, – подумал Кременцов, – слышит ее муж этот разговор?»
– Вы не больны, Кира?
– Ни капельки.
– Какой-то голос у вас самопогруженный... Знаете, если вас что-нибудь смущает, если вы не хотите идти в театр, вы не затрудняйтесь, скажите. Я не обижусь.
– А когда? Завтра?
Кременцов оживился:
– Можно и завтра. Или послезавтра. Мне надо только билеты организовать. Вы в какой театр хотите?
– В любой. Мне все равно.
– Мне тоже все равно. Я в театре уж не помню когда бывал в последний раз. Так я вам позвоню дополнительно?
– Позвоните лучше днем, запишите мой рабочий телефон...
Он записал номер и попрощался, пожелав ей спокойной ночи. Она ему взаимно пожелала хороших снов. Он так и не смог понять, присутствует ли при разговоре муж. Положив трубку, он ощутил в себе такую дряблость, будто только что разгрузил вагон с цементом. Он еще не решил, пойдет ли он с Кирой в театр, но то, что она согласилась с ним пойти, не манерничала и не раздумывала, подействовало на него благотворно. С некоторой лихостью он подумал, что, пожалуй, рано его списывать в архив. Пожалуй, он еще немного погарцует. Вряд ли такая девушка, как Кира, стала бы проводить с ним вечер только из уважения к его возрасту и профессии. В таком случае она скорее пригласила бы его к себе домой на чашку чая, чтобы продемонстрировать мужу, похвалиться не совсем обычным знакомством. Что-что, а женщин он успел изучить, не зря куролесил в молодые и зрелые годы.
«Ладно, – одернул он сам себя. – Хватит об этом. Теперь надо позвонить и договориться о встрече с многоуважаемым Федором Даниловичем».
Он уже протянул руку к телефону, уже выискал в записной книжке домашний номер Буркова, но передумал. Стоит ли спешить и портить себе настроение? Не лучше ли сперва пойти и поужинать да и опрокинуть по такому радостному поводу.
В ресторане он сначала сидел за столиком один, потом, когда ему принесли куриный шницель, подсели двое мужчин заграничного вида. То есть по разговору это были русские люди, но так они были изысканно одеты (костюмы-тройки, в галстуках алмазные зажимы), с таким достоинством держались, что невольно приходила на ум чинная атмосфера посольств и международных симпозиумов, виденных Кременцовым, правда, только в кино. Обыкновенно русский человек держится в ресторанах либо застенчиво, нервно ощущая свою неуместность здесь, безотчетно опасаясь, что его в любой момент могут попросить отсюда подобру-поздорову; либо наглеет, доказывая официантам и себе, и еще бог весть кому, что ему и сам черт не брат. Середина тут очень редка. Уверенно и естественно ведут себя в ресторанах крупные жулики да изредка пожилые актеры. Кременцов, убедившись, что за столик сели не иностранцы, так и предположил, что это жулики. Но он был рад сейчас любому соседству. Ему не хотелось ни с кем общаться, но тянуло послушать, о чем говорят люди. Мужчины заказали скромный ужин без вина. Они поинтересовались у официанта, свежий ли у них карп, на что тот с достоинством ответил, что у них все свежее, другого они, мол, не держат и не подают.
– Это ты, братей, не заливай! – ласково заметил официанту один мужчина. – Вам человека отравить – все равно что два пальца обслюнявить.
Официант не обиделся на шутку. Он не обиделся даже на то, что гости не заказали вина. После чего Кременцов окончательно уверился, что попал в компанию жуликов. Сам он мог, положим, ошибиться, но официант, тем более такой прожженный и сытый, как этот малый, – никогда. Официанты угадывают крупных жуликов точно так же, как они угадывают очень нужных людей, и тем и другим они готовы простить любую вольность и каждое их слово ловят с благодушным умилением. Кременцов допил свой коньяк и приготовился наслаждаться беседой двух бывалых людей. Но ему не повезло – ему попались молчуны. Они терпеливо, без раздражения ждали заказа и перебрасывались редкими, загадочными для постороннего фразами, как разморенные солнцем отдыхающие на пляже.
– Завтра надо бы подъехать к Вахляеву, – мечтательно сказал один. – Сколько можно тянуть, в конце концов.
– Надо бы, – лениво отозвался другой. Затем долгая пауза, подробное разглядывание потолка и соседних столиков. На Кременцова – ноль внимание, словно его здесь и не было.
– Все же надо бы к нему подскочить с самого утречка, чтобы он не смылся, как в тот раз.
– С утра бы лучше всего.
Опять долгое молчание. Официант принес солянку, хлеб. Мужчины начали жевать упорно и сосредоточенно. Кременцов ждал кофе. Доев солянку, соседи одновременно закурили, каждый из своей пачки.
– Если мы Вахляева утром не застанем, – грустно заметил один, – то, считай, мы его вообще потеряли.
– Это такой человек, – эхом откликнулся второй. Кременцов был заинтригован и не мог не вмешаться.
– Простите, пожалуйста, мое неуместное любопытство, – сказал он. – Вы уже битый час вспоминаете какого-то Вахляева. Я знавал одного Вахляева. Он работал бригадиром штукатуров. Правда, в Магадане. Это не тот самый?
– Вполне может быть, – без всякого удивления ответил один из мужчин, у которого лицо отражало всю вселенскую скуку. Его приятель, казалось, вообще не расслышал Кременцова.
– Но мне говорили, что тот Вахляев умер в прошлом году. От сердечного приступа.
Соседи проявили некоторый интерес.
– Вахляев умер? Навряд ли. Вахляев бессмертен. А вы его когда в последний раз видели?
– Лет десять назад. Он и тогда уже еле дышал.
– Странно, не правда ли, Дима? Мы с ним разговаривали на той неделе, и он был вполне здоров. Он собирался куда-то бежать трусцой.
Человек, которого назвали Димой, досадливо отмахнулся.
– Ну и что, что собирался бежать? Добежал до первого поворота – и каюк. Таких случаев сколько угодно бывает. Сердечко у Вахляева действительно не в порядке. Мне его жена говорила.
Кременцов внутренне сотрясался от восторга. Если это были жулики, то дай им бог счастья. На их каменных интеллигентных лицах не мелькнуло и тени улыбки. Они вели беседу совершенно всерьез, и это было уморительно.
– Но, может, это все же другой Вахляев, однофамилец. Про моего я почти наверняка знаю, что он умер. Я был на похоронах.
Люто скучающий сосед движением бровей показал, что он оценил замечание Тимофея Олеговича.
– То, что вы были на похоронах, – возразил он, – конечно, еще не доказательство. Но, с другой стороны, вы правы, на свете может оказаться и два Вахляева. Один умер, а второй пока жив. Такое бывает.
Кременцов сдался. Он захохотал, зафыркал и чуть не опрокинул кофе, который только что поставил перед ним официант. Мужчины посмотрели на него сочувственно и неодобрительно. Один спросил у официанта:
– А что, любезный, музыки у вас не бывает?
– Сегодня у оркестра выходной. По причине болезни.
– Чем же они все сразу заболели?
– Это нам неведомо.
– Жаль. Хотелось за свои денежки получить все положенные удовольствия. Карп-то наш готов?
– Прикажете подавать?
– Да неплохо бы. Утро скоро.
Официант радостно осклабился и удалился. Кременцов отпил пару глотков прохладного кофе, оставил деньги на столе и поспешил уйти, бросив вежливое: «До свидания!» Он хотел подольше сохранить в себе настроение нежданного, невинного веселья, бодрящего получше коньяка.
– Увидите Вахляева, нижайший ему поклон от нас! – напутствовали его мужчины.
В номер он вернулся около десяти и решил, что сейчас самое время побеспокоить любезного Буркова.
«Душа тоскует по милым пустякам, а мы всю жизнь стремимся к большим свершениям», – некстати пришло в голову, когда он уже крутил диск. Трубку, судя по солидному, энергичному голосу, снял сам Федор Данилович. Кременцов назвался, его фамилия и имя Буркову ничего не сказали. Этого следовало ожидать. Память человеческая имеет несколько пластов, в сегодняшней памяти Буркова, естественно, Тимофею Олеговичу не было места. Надо было вернуть старого приятеля по меньшей мере на тридцать лет назад. Кременцов это сделал ненавязчиво и без лишнего куража.
– Неужели ты, Тимка? – спросил Бурков после короткого молчания. – Откуда ты взялся?
– Откуда и все. Из чрева матери. Приехал из Н. тебя повидать. По насущному вопросу первостепенной важности.
– Конечно, – злорадно отозвался Бурков. – Когда ты получал Государственную премию, тебе до меня дела не было. А ведь я к твоей премии тоже руку приложил.
– Странно. Как же я ее в таком случае получил?
Бурков сдержанно хмыкнул в трубку:
– Все такой же ершистый, старый черт! Никак тебе, значит, рога не обломают.
Тон, взятый Федором, Кременцову понравился. Это было лучше, чем если бы тот начал изображать бурную радость и удовольствие. Это бы означало, что он действительно забыл его и ведет себя церемониально, как принято в подобных случаях. Нет, не забыл.
– Ты когда меня сможешь принять, Федор? Я понимаю, ты человек высокого полета, занятой. Но мне и нужно-то всего десять минут.
– Десять минут? Не знаю, не знаю. На ближайшую пятилетку у меня все расписано. Буквально не будет минутки свободной.
– Это уж как водится.
– Хочешь, сейчас приезжай? Бери такси и приезжай!
Кременцов искренне удивился. Даже растрогался.
– Ты что – серьезно?
– А-а? – заревел Бурков. – Слабо, да? Ты думал, обюрократился Бурков, да? Думал, у него чиновное головокружение, да? Все вы такие. Бери, говорю, такси и вали ко мне! А то, хочешь, я к тебе приеду?
– Ты, Федор, часом, не под мухой?
– Пять лет капли в рот не беру, – печально ответил Бурков. – После инфаркта. Тебя-то еще не прихватывало? Да откуда. Здоровый дух – здоровое тело. Помню, помню. Ты еще в институте общественную совесть олицетворял. Так едешь или нет? Я тебя ответственно предупреждаю: завтра начинается трехдневное совещание союзных управлений. Будешь ловить меня в закоулках.
– Приеду, – сказал Тимофей Олегович, – Давай адрес.
И вот он сидит в супермодерновом кабинете Буркова и с недоверием вглядывается в постаревшее, одутловатое лицо сверстника, ища в нем черты прежнего грозного и победительного Федьки Буркова, которого он знал и ненавидел, боготворил и презирал. Того Федьки, который когда-то отнял у него любимую девушку с такой же легкостью, будто стрельнул рубль до стипендии. Того Федьку, который вламывался в любую ситуацию с таким азартом и грохотом, точно шел на абордаж. Федор Данилович доброжелательно улыбается, нет в нем ничего от прежнего кипения – движения плавны и голос ровен. За стеной спит его жена, с которой Тимофей Олегович незнаком; когда он приехал, она уже спала, может, и не спала, а просто не захотела встречаться с нежданным, поздним гостем. Больше в четырехкомнатной квартире, как выяснилось, никто не живет. Сын Буркова, тридцатилетний хлопец, укатил в отпуск на юг со своей третьей женой. В кабинете душновато, хотя окно распахнуто настежь. На столике остывший кофе, початая бутылка коньяка, фрукты, шоколад. Они сидят уже с полчаса, предавшись воспоминаниям, то забавным, то тягостным. О деле не сказано ни слова, да и как заговорить о деле, если они только что начали пересчитывать общих знакомых, почивших в бозе. Насчитали десять человек, но что-то цифра показалась им недостаточной, было ощущение, что кого-то забыли.
– Да, – первый вспомнил Бурков. – А Колька Глист! Ну, Давыдов Николай Палыч. Помнишь? Как же, изумительный был человек. Длинный такой, худой. Глист. Неужели забыл? У тебя что же, ранний склероз?
– Не ранний. Своевременный.
– Мы у него, у Глиста, яблоки воровали в общаге. Ему почему-то из дома всегда присылали яблоки. Отличные яблочки, каждое с твою голову.