355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Марченко » Смеющиеся глаза » Текст книги (страница 13)
Смеющиеся глаза
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:09

Текст книги "Смеющиеся глаза"


Автор книги: Анатолий Марченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)

ОДИННАДЦАТЬ СТРАНИЧЕК ИЗ ДНЕВНИКА

Рассказывая о наших первых шагах на границе, я не могу удержаться от искушения открыть свой дневник, который начал вести еще в училище и продолжаю вести сейчас. Пусть это никого не пугает: я не собираюсь воспроизводить его целиком. В этом нет необходимости. Приведу лишь несколько страничек, потому что с их помощью, как мне думается, картина, которую я пытаюсь нарисовать, будет несколько полнее и ярче.

Страничка первая. «Молча смотрим с Ромкой на только что заполненные анкеты. Обидно: чуть ли не половина граф пуста. А что, собственно говоря, мы сделали за двадцать прожитых лет? Окончили десятилетку. Поступили в училище. Окончили. Все? Нет! Мы вступаем в партию. Это очень много. Очень! Вручая партийные билеты, секретарь парткома училища сказал:

– Носите честно.

Он говорил еще очень хорошие и теплые слова, но эти два врезались в память».

Страничка вторая. «У нас с Ромкой две крайности. Я никак не внушу себе, что уже не курсант, а лейтенант. Туманский говорит, что у меня проскальзывают элементы панибратства с подчиненными. Сказалось, видимо, то, что я все детство провел среди солдат на заставе. У Ромки – другое. В часы, свободные от занятий и службы, отсиживается в канцелярии. И вовсе не потому, что это вызывается необходимостью. Сам признался, что над ним, как это ни странно, довлеет сложное и непонятное чувство: хочется быть одному. Говорит, что это, мол, теория «дистанции». Иначе растворишься в массе. Я спросил его: «А почему же не растворяется Туманский? Мы почти не видим его одного». Ромка усмехнулся. И вот его выручает канцелярия заставы: четыре стены, два окна, тишина, изредка звонки телефона и громкий голос дежурного в соседней комнате. Но совесть, совесть! Ведь она не молчит! Выходит, Ромка сам по себе, а люди сами по себе. Нельзя сказать, что он сидит в канцелярии и бездельничает. Работы вдоволь. Книга пограничной службы. Тетради учета. Конспекты. Но что стоит вся эта работа, если отгородился от людей, без которых немыслимо решить ни одной, самой простой задачи?

Впрочем, не слишком ли пристрастно анализирую я работу Ромки и совершенно забываю о себе? А у меня тоже дела идут не ахти как.

Первые беседы с солдатами неутешительны. Настороженные взгляды одних, откровенные хитринки в глазах вторых, скрытая усмешка третьих. Люди разные, а отвечают одинаково коротко и односложно: «Так точно», «Никак нет», «Не знаю», «Есть». И чувствую, с нетерпением ждут разрешения уйти. Как же завоевать доверие? Как установить душевный контакт? Что сделать? Спорим по этим вопросам с Ромкой до одури. С мыслями об этом ложимся спать. С мыслями об этом поднимаемся, чтобы начать новый день».

Страничка третья. «Первое политзанятие. Ну, начнем с того, как ты появился в ленинской комнате. И представим себе, входит розовощекий крепыш в лейтенантских погонах и, приняв рапорт, открывает конспект и начинает говорить. А слушают ли его? Неизвестно. Скорее всего, нет. Скорее всего, изучают. Так почему же он не видит этих глаз – карих, голубых, зеленоватых, серых? Настороженных, приветливых, недоверчивых, равнодушных, удивленных?

В конце – град вопросов. Большинство совсем не по теме: «Что такое диктатура пролетариата?» «Как действуют на космонавтов космические лучи?», «Что пишет Шолохов?» Потом поднимается рядовой Веревкин: «Товарищ лейтенант, а когда мне выдадут водительские права?» Ну, это уже слишком. Скажу прямо: если бы в училище валял дурака, попал бы впросак на первом же занятии. Это уж точно. А вообще-то, своим занятием недоволен. Правда, Демин сказал, что для начала неплохо. Ну, это он для поднятия духа!»

Страничка четвертая. «Ты очень неуравновешен, дорогой лейтенант. Можешь вспылить из-за пустяка, а потом ругать себя самыми последними словами. Туманский потребовал от нас на первых порах составлять личные планы работы. Я затеял с ним дискуссию. Зачем эти бумажки? Бюрократизм. Формализм. И что мы – дети? Или наши планы войдут в один из томов всемирной истории? Планы должны быть в голове. А все-таки составляю, хотя и не признаюсь, что как-никак, а планы помогают работать. Ромка же любит планировать, и не дай бог, если что-либо нарушит хоть один из его пунктов!»

Страничка пятая. «Сегодня Грач проходил мимо курилки и случайно услышал разговор двух солдат:

– Ну как там наши мальчики?

– Лейтенанты? Как всегда. Один сидит в канцелярии. Думает.

– А второй?

– Беседует с Кузнечкиным. Подбирает ключи.

Когда Грач рассказал мне об этом, я еле устоял на ногах. Значит, мальчики! Проклятый возраст! На заставе есть солдаты старше нас.

Ну, если так, вы увидите, какие мы мальчики! Гайдар в шестнадцать лет командовал полком. А Олег Кошевой…

Рассказал об этом случае Ромке. Он усмехнулся и оказал:

– Народные массы указывают путь. Все. Долой затворничество.

А я уже не раз убеждался, что Ромка умеет держать свое слово».

Страничка шестая. «Бьюсь с Кузнечкиным. Побеседуешь – три дня золотой человек. На четвертый – все по-старому. Недавно заявил в открытую:

– А чего меня, собственно говоря, воспитывать? Каким был, таким и домой уеду.

– Нет, таким не уедете, – твердо сказал я.

И решил: никто никогда не уедет с заставы таким, каким был. Глаза каждого станут зорче, а сердце – горячее. И только так.

Вечером зашел в ленинскую комнату. Кузнечкин сидел, примостившись в углу. Как всегда, с книгой. И, как всегда – с приключенческой. На этот раз – «По тонкому льду».

Сел рядом с ним. Днем Кузнечкин снова сорвался. Пришел на стрельбище без строя, когда пограничники уже вели огонь. Я не сдержался, накричал на него. Доложил Туманскому. Тот сказал:

– Больше выдержки, лейтенант Костров. Побеседуйте с рядовым Кузнечкиным, доложите свои выводы и предложения.

Он всегда так. Не торопится. Любит, чтобы все было точно, ясно и определенно.

И вот, кажется, удобный момент для беседы. Один на один. Но что я знаю о Кузнечкине? В «гражданке» он почти не работал. В девятом классе сидел два года. Срезался по математике. Запоем читает детективы. Хорошо поет. Любит музыку, но преимущественно джазовую. Жил в городе, жил неплохо. Все? Да, кажется, к сожалению, все.

– Интересная книга?

– Интересная, – неохотно отвечает Кузнечкин.

Худощавое лицо с острым носом печально, без улыбки. Такое с ним редко бывает. Обычно неудержимо весел, криклив, самоуверен.

– А Теремец читал?

– При чем тут Теремец? – усмехнулся Кузнечкин. – Что я ему, нанимался книги подбирать?

– А в тот раз, помните? Здорово получилось. Как вы его книгой заинтересовали.

– А, в тот раз, – обрадованно улыбается Кузнечкин. – Так то же эксперимент!

– Теремца уже потянуло к книге, – говорю я. – Значит, эксперимент был блестящий. Твоя ведь это работа, – незаметно для самого себя переходя на «ты», добавляю я.

– Так когда хорошо сделаешь, никто не замечает, – обидчиво говорит Кузнечкин. – А стоит один раз споткнуться…

– Да, Веревкин тебя здорово критиковал.

Это я напомнил ему о собрании, которое мы провели накоротке, прямо на стрельбище. Кузнечкин молчит.

– Прочувствовал? – не отстаю я.

– Нет, не прочувствовал.

Что это? Бравада? Или упрямство?

– Веревкин говорит…

Это, кажется, в цель. Видимо, я дойму его этим Веревкиным, которого самого критикуют чуть ли не на каждом собрании.

– Пусть на себя посмотрит, – зло говорит Кузнечкин. – Веревкин! Тоже мне, маяк!

А мне радостно: лед равнодушия сломлен.

– Кузнечкин чуть споткнулся – сразу на собрание, – все таким же обиженным тоном продолжает он. – Это правильно? А с Веревкиным все возятся. Это справедливо? Значит, на педагогику и психологию начхать? А кто будет учитывать характер солдата? Темперамент? Наклонности? Запросы и интересы? Между прочим, Макаренко ясно говорил: как можно больше справедливости к человеку.

– И как можно больше требовательности к нему, – напоминаю я те слова Макаренко, которые Кузнечкин опустил явно не без умысла.

– Это ясно, – Кузнечкин хмурит густые светлые брови и умолкает. И только после долгой паузы сокрушенно заканчивает: – Что говорить, все равно никто не поймет.

– Ну, зачем же так? – говорю я. – Может, кто-нибудь и поймет. Помнишь, шефы к нам приезжали? С фабрики коммунистического труда?

– Помню, – оживляется Кузнечкин. – Еще Валерия там была. Такая хохотушка, с мальчишеской прической. А что?

– Да вот письмо прислали, – отвечаю я и начинаю читать: – «Фотографию, на которой мы сняты с вами вместе, получили. И пошла она из рук в руки. Одним словом, побывала у всех. В перерыве мы рассказали работницам о заставе, то есть о вас, наших подшефных. Нам здорово завидовали. Вы знаете, что во время поездки побывали мы и у ваших соседей. И все равно остались при своем неизменном мнении: наша застава лучше и ребята наши дружнее. Как видите, мы уже говорим: «наша застава», «наши ребята».

– Идейные, – ухмыляется Кузнечкин. – А сами небось женихов ищут.

Я злюсь. Встаю и иду к двери. Понимаю, что надо бы отхлестать Кузнечкина, отхлестать словами резкими, гневными и беспощадными, и – молчу. У двери оглядываюсь. Кузнечкин привстает с места, хочет что-то сказать, но не решается.

– Кстати, – неожиданно говорю я. – На заставе будет кружок художественной самодеятельности. Поможете организовать?

Все во мне протестует против тех слов, которые я произношу. Кого ты зовешь в помощники? Опомнись! И в то же время чувствую – нельзя оттолкнуть от себя человека. Да, человека».

Страничка седьмая. «Кажется, я не ошибся. Кузнечкин старается изо всех сил. Помогает проводить репетиции. Одно из первых выступлений – в колхозном клубе. Это своего рода экзамен: в селе живет много бывших пограничников всех поколений. Закончив службу, они оседали в здешних местах. Так что сразу же заметят и плюсы и минусы нашего концерта. Ромка настроен скептически и вообще считает самодеятельность делом легкомысленным.

За день до выступления проверял службу нарядов. Кузнечкин вместе с напарником громко разговаривал, нарушил правила маскировки. Сделал ему замечание. Не понравилось. Народ в клубе собрался, а Кузнечкин: «Не буду выступать. Настроение испортили, петь не моту». Я сперва растерялся, потом сказал с равнодушным видом: «Ну что же, обойдемся». Кузнечкин прибежал в клуб за минуту до открытия занавеса. И спел. «Давай, космонавт, потихонечку трогай…» Кажется, впервые за все время он пел не залихватскую джазовую дребедень, а такую песню, от которой на глазах не очень-то сентиментальной Катерины Федоровны заблестели слезы».

Страничка восьмая. «Были в гостях у Туманского. Грач распалил его, и он начал рассказывать о том, как сам он начинал службу. Оказывается, он кончал то же училище, что и мы с Ромкой. Только совсем в другое время.

– Как начинал? Очень просто. Приехал в горы. А там почти сотню километров – верхом. В горах впервые. Посмотрю на вершину – голова кружится. Посмотрю вниз, в пропасть – результат тот же. Темный лес! Ну, думаю, попал. Да и граница была для меня открытием: в те времена никаких стажировок не было.

Спрашиваю, где же застава. А вон там, говорят, на верхотуре. Темный лес! Добрался, доложил начальнику, что прибыл. Молодец, говорит. Комнаты нет, располагайся в казарме. И вникай оперативно – я на чемодане сижу. В отпуск, браток, пора.

И пошло. Со страшным скрипом. Пограничники были на заставе опытные. Зубры! Стеснялся: теорию знал будь здоров, а с практикой…

В первый же день чуть не сорвался в пропасть. Солдат подпруги связал, конец вовремя кинул. А то бы моя должность стала вакантной. В другой раз увидел группу неизвестных, поднял заставу в ружье. Докладываю коменданту участка: «Разрешите открыть огонь?» Тот проверил: «Ты что, с ума спятил? Они же на своей территории!» Потом чуть шпионку не отпустил, поверил ей на слово. Темный лес!

Зимой приехала Катерина. Тоже добиралась верхом. В снег падала, измучилась. Ну, это длинная песня.

Впервые мы видели Туманского таким разговорчивым. И стало легче на душе: не только нам трудно начинать!»

Страничка девятая. «Да, мы с Ромкой все-таки совершенно разные люди. Ромка точен, как алгебраическая формула. Как бином Ньютона. А я вечно получаю неприятности из-за своей проклятой рассеянности. Вчера оставался за Туманского. Вернувшись с границы, он спросил меня:

– Физзарядку провели?

– Нет.

– Почему?

– Приводили в порядок казарму.

– Ага, – Туманский наклонил круглую голову, словно не расслышал моего ответа, и, помолчав, добавил: – А распорядок дня?

И больше – ни слова. Он не ворчит, не донимает «моралями», не грозится наказать. Просто молчит. Молчу и я. Чувствую, как полыхают щеки. И все же молчу. Никаких клятв. Никаких заверений. Но в душе я уже обругал себя самыми последними словами. Ромка ни за что бы не забыл про распорядок дня!»

Страничка десятая. «Во дворе заставы растут тополя. Тополя как тополя. Но Грач недавно рассказывал нам, что когда-то на заставу приезжал председатель знаменитого колхоза, бывший пограничник, Герой Социалистического Труда. Подошел к одному тополю, крепко, как старого друга, обнял его и сказал:

– Я посадил.

А посадил он деревцо в тридцатые годы. Значит, тополя – ровесники заставы».

Страничка одиннадцатая. «Показал свой дневник Ромке. Весь, даже те строки, что писались еще в училище. Возвращая дневник, Ромка сказал: «Писатель!» Я так и не понял, хвалит он меня или осуждает. Ромка добавил: «Больше самокритики, юноша!» Значит, советует продолжать. Ромка, Ромка, а ведь кроме тебя я никому больше не смог бы дать прочитать свой дневник. Никому!»

Пожалуй, хватит. Все-таки, дневник – это своего рода калейдоскоп. Калейдоскоп событий, фактов, имен. Им не заменишь живого непосредственного рассказа о нашей жизни. Но я почему-то уверен, что эти одиннадцать страничек помогут узнать нас лучше. А мы сами сможем посмотреть на себя как бы со стороны. Чтобы идти вперед, надо анализировать то, что уже пройдено.

МЫ ВТОРГАЕМСЯ В МИР ГРАЧА

Меня и Ромку всегда удивляло, как рождаются книги. Живет себе где-то человек, которого не знаем ни мы, ни наши друзья, которого, вероятно, никогда и нигде не придется увидеть. Но этот человек описал историю чьей-то жизни или чьих-то жизней, прочитай которую каждый из нас узнает и себя, и тех, кто идут рядом с ним, и тех, кого он еще увидит. И пусть никто из нас не думает о человеке, написавшем эту книгу. В конце концов это не удивительно: герои, которых он создал, затмили его самого. Но то, что мы живем мечтами его героев, сверяем свои поступки с их поступками, радуемся их успехам и страдаем, когда они попадают в беду, – не есть ли это самое удивительное чудо, сотворенное человеком?

Грач был первым писателем, которого мы с Ромкой увидели настолько близко, что иногда даже забывали, что он писатель. Чаще всего он был для нас хорошим старшим товарищем, советчиком, человеком самобытного склада ума и не менее самобытного характера. Признаться, Грач не совпадал с тем обликом писателя, который сложился в нашем воображении. Мы думали, что Грач будет набрасываться на всех с вопросами, бегать, суетиться, боясь, что до своего отъезда с заставы не успеет сделать всего, что задумал. Мы предполагали, что он будет подслушивать наши разговоры, то и дело выхватывать из кармана блокнот или же читать на память длинные отрывки из своих романов и повестей.

А Грач ходил спокойно, погруженный в свой думы, и тихо, смущенно улыбался. Или же с ходу вступал в жаркую полемику. Еще больше удивились мы, когда узнали, что, живя на заставе, он пишет повесть не о пограничниках, а о войне.

Мы очень любили слушать рассказы Грача о его мечтах и надеждах. Жаль только, что они, эти рассказы, были до обидного лаконичны и обрывались так же внезапно, как и начинались.

Грач однажды признался нам, что очень любит редкие минуты одиночества. В такие минуты никто на вспугивает мыслей о хороших людях, о счастье, о ненаписанных книгах. Грач был убежден, что стоит лишь захотеть – и на листе бумаги появятся слова, ощутимые на вкус, полные солнца. Родится целый кусок чистой, как лесной дождь, лирической прозы. По словам Грача, в ней будут слышаться умиротворенные отзвуки дальних громов, голоса эха в разбуженном на зорьке лесу, растерянный посвист одинокой птицы. И вся книга будет полна музыки, ошеломляющих находок и тихого человеческого счастья.

Больше всего нас удивляло и радовало в Граче то, что он мыслил совсем иначе, чем мы. Его слова всегда были неожиданны. В разгар беседы или спора он мог вдруг рассказать интересный случай, как говорится, совсем «из другой оперы», и в то же время какими-то невидимыми путями связанный с тем, о чем говорилось до этого.

В один из жарких дней на заставу с поручением от Мурата приехал Борис. Он договорился с Туманским о ремонте рации, а потом всех нас затащил к себе Грач и взволнованно сказал, что хочет прочитать нам только что законченную главу. Мы знали, что он пишет ночами в небольшой комнатушке, которую отвел ему для работы Туманский. Когда бы я ни приходил с границы, его окошко было освещено.

Грач никогда не говорил нам о своих творческих планах, но были такие дни, когда он зазывал меня и Ромку к себе. Украдкой, чтобы никто не видел, проводил в свою комнатушку и совал в руки несколько отпечатанных на машинке листков. Пока мы читали, он нервно и возбужденно поглядывал на нас, видимо стараясь определить по нашим лицам, нравится ли нам то, что он написал. Наверное, это ему удавалось, потому что он ни разу не спросил даже коротко: «Ну как?» Иногда он поспешно отбирал у нас рукопись, не дав дочитать до конца, не объяснив причину своих странных действий.

– Талант – это проклятие, – сердито ворчал Грач. – Флобер вставал среди ночи и плелся к письменному столу, чтобы заменить одно слово другим. Одно слово! Оно не давало ему спать. А я сплю. Совершенно спокойно. Даже если целая глава похожа на старый заплесневелый сухарь. Какой я, к черту, писатель!

И вот он решил устроить нечто вроде коллективной читки. Мы не знали ни содержания предыдущих глав, ни героев его произведения. И все же то, что он прочитал в этот раз, врезалось мне в память. Я даже могу повторить слово в слово концовку этой главы. Вот она:

«Ты звала меня на помощь, но я уже не мог услышать твой голос: я был убит.

Я был убит не в бою, не в жаркой схватке, а в тот момент, когда выскочил из окопа, чтобы передать нашему фронтовому почтальону письмо для тебя.

И когда строчка автоматной очереди загорелась у меня перед глазами синим огнем, я подумал, что, где бы ты ни жила: в большом суматошном городе или в крохотном поселке, в тайге, стонущей от стужи, или в степях, где рождаются ветры, на земле наших отцов или на земле любого из пяти континентов, – я разыщу тебя, как только получу право покинуть солдатский строй. Как только потухнут в глазах синие огни…

Я еще не осознал, что надаю, неудержимо падаю на мокрую неласковую землю, чтобы больше никогда не встать.

Обидно было то, что я упал лицом вниз и, кажется, выронил письмо.

И в последний миг я подумал о том, что каждый человек, испытавший такое же чувство любви, какое испытал я, не может сказать, что прожил жизнь напрасно. Ибо он узнал, что такое счастье. Непреходящее, вечное как мир, счастье любви».

Да, я запомнил финал этой главы, похожий на стихотворение в прозе. Меня восхищало то, что вот человек погибал, а думал о жизни, о счастье, о любви. Не каждому это дано.

Грач закончил читать и отвернулся к окну, словно забыв о нашем присутствии.

– Раздумья о будущем в момент смерти? – будто самого себя спросил Борис. – Бодрятина какая-то. Что-то не так.

– А ты видел ее? – насмешливо спросил Ромка.

– Кого?

– Смерть.

– Война не дождалась, пока я приду в окоп, – с иронией сказал Борис, открыто и беззлобно посмотрев на Ромку. – Кажется, в этом отношении мы с тобой, лейтенант, очень схожи. Но и в мирные дни можно встретиться со смертью. И геологи и пограничники это хорошо знают. Но у человека в жизни бывают трагедии почище смерти.

– Какие же? – оживился Грач.

– Я уже рассказывал лейтенанту Кострову.

– Ну, ну, – Грач вцепился в Бориса нетерпеливым, ждущим ответа взглядом.

– Трагедия – в унижении, – спокойно сказал Борис, стойко выдержав взгляд Грача. – Вам приходилось испытывать? Нет? А мне приходилось. В период культа.

– Трагедия не в этом, – запальчиво сказал Грач. – Мне говорили: ты винтик! И я радовался. Даже гордился. Мне говорили: рядом с тобой враг народа. И я верил. Вот в чем трагедия.

– Это было проклятое время! – воскликнул Борис. Глаза его сверкали злостью, щеки горели.

– Я слышал топот тяжелых сапог по лестнице, – негромко продолжал Грач, будто Борис вовсе и не произносил ни одного слова. – Шум отъезжающей машины. Плач женщины. Мертвую тишину до следующей ночи. И снова шум машины. И крик ребенка.

– Да! – обрадованно сказал Борис, будто давно и безнадежно ждал именно этих слов Грача. – Все так и было!

– И был Днепрогэс, – произнес Грач так проникновенно и горячо, что Ромка вздрогнул. – И первая колхозная борозда. И Комсомольск-на-Амуре. И любовь. И радостный смех. И песни, с которыми мы шли в бой.

Борис ссутулился, растерянно разглядывая Грача, словно увидел перед собой совсем другого человека.

– Без прошлого нет ни настоящего, ни будущего, – продолжал Грач. – Для того чтобы взлететь, нужна стартовая площадка. Кто сказал, что наши довоенные годы – сплошная цепь ошибок? Нет, наше утро не было хмурым и мрачным. Тучи? Были! Ветры? Тоже были! Но солнце! Солнце Ильича согревало наши души. Мы боролись, мы строили и побеждали.

– Все это ясно, – перебил Борис.

– Если это – в сердце, – уточнил Грач.

– И все-таки среди людей вашего поколения было немало таких, которые запросто мирились с подлостью, – упрямо сказал Борис.

– Да, почему вы молчали? – вдруг заговорил Ромка. – Смотрели в замочную скважину? Из-за занавески? И радовались, что топот сапог – мимо? – Ромка, волнуясь и спотыкаясь чуть ли не на каждом слове, забросал Грача вопросами.

– Дети – борцы, отцы – приспособленцы, – подхватил Борис.

Туманский, до этого, казалось, безучастно листавший какой-то журнал, вскочил со стула и пошел к двери. Никогда я еще не видел его таким гневным. Лицо словно окаменело, и на нем, чудилось, какой-то невидимый скульптор молниеносно высек упрямую глубокую складку, прочертившую вертикально весь лоб. У двери он приостановился, обжег Бориса возмущенным взглядом и твердо, раздельно, чуть ли не по слотам сказал:

– Вы меряете жизнь со дня своего рождения. А нужно – с двадцать пятого октября семнадцатого года!

И, не ожидая ответа, вышел, резко хлопнув дверью. Мы притихли.

– Ты опрашивал, молчал ли я, – после томительной паузы опросил Грач Ромку и подсел поближе к нему. – Да, молчал, – Грач безуспешно пытался привести в порядок непокорные, падавшие на лоб волосы. – И верил: в нашей стране зря не арестуют.

– Какой же вы писатель? – приглушенно спросил Ромка. – Неужели вы своей душой не чувствовали, что допускался произвол, несправедливость? Почему же молчало ваше сердце?

Борис закивал головой, поддерживая Ромку и одобряя его.

– Сердце? – тихо переспросил Грач. В его голосе не слышалось ни одной нотки оправдания, он говорил спокойно и искренне. – Сердце не молчало. Оно говорило лишь одно слово: люблю. Свою Родину. До последнего вздоха. Как свою мать. Ты хорошо знаешь, как мы ее любили. И как защищали. И если бы арестовали меня и пришел мой смертный час, то последними моими словами были бы слова: Родина, партия, народ.

Грач остановился, словно ожидая новых вопросов Ромки, но тот молчал.

– И никакой культ личности не в силах был поколебать эту любовь.

– Любовь к Родине – это чудесно, – заговорил Борис. – Но к чему этой любовью оправдывать именно то, что вы решили оправдать? А может, вы, именно вы, писатель Грач, видели, как в «черного ворона» сажали моего отца? И радовались, что обезврежен еще один так называемый враг народа.

– Дело тут не во мне, – сказал Грач. – Ты вправе думать о Граче все что угодно. Тем более что подлецы были и раньше, встречаются они еще и сейчас. Но кто клевещет на старшее поколение, тот клевещет на самого себя. Потому что лучшее в детях – от их отцов.

– Знакомый метод дискуссии, – криво усмехнулся Борис. – Сейчас вы скажете, что я лью воду на мельницу империалистов. И что пою с чужого голоса. Да я за свою страну…

– Зачем же ты передергиваешь? – перебил его Ромка. – Ты же прекрасно понимаешь, о чем идет речь!

Борис все так же кисло улыбался, и я заметил, что даже такая улыбка, похожая на гримасу, не смогла исказить его красивого самоуверенного лица.

– Трое против одного, – развел он руками. Я почувствовал, что он хочет все перевести в шутку. – Хорошо еще, что лейтенант Ежиков немного поддержал. А то бы все против меня.

– Мы не против тебя, – улыбнулся Грач. – Мы за тебя.

Он так подчеркнул это «за», что каждому стал понятен смысл сказанного: мы хотим, чтобы ты стад нашим единомышленником.

– Спасибо, но я разделяю все, что вы здесь говорили, – искренним тоном сказал Борис, – А острые вопросы – это хворост для яркого костра. Иначе какая же может быть дискуссия. А так мы познали истину. И во-вторых, посмотрели, умеете ли вы доказывать свою правоту. Оказывается умеете, и блестяще.

Борис жадно выпил стакан воды с клюквенным экстрактом и сказал, что ему пора ехать.

Так и закончился этот разговор. Возможно, мы продолжили бы его, но приближался боевой расчет. Перед отъездом Борис отвел Ромку в сторону, и они минут двадцать о чем-то говорили. Проводив Бориса, Ромка был молчалив, бледен, возбужден, а когда я попытался его развеселить, неожиданно спросил:

– Славка, скажи, ты был близок с девушкой? Ну, совсем близок?

– Нет, – признался я. – К чему это ты?

– Да так. Один друг рассказывал. Девушка сама к нему пришла. И осталась у него. На ночь.

– Врет он, этот твой друг.

– А может, и не врет.

– Ну, если не врет, значит, девчонка такая. Распущенная. Водятся и такие.

– В том-то и дело, что не распущенная.

– А что же? Характер добрый?

– Она сказала: «Все равно атомные грибы сделают из нас уродов. Или из наших детей. К чему же все эти условности? Все гораздо проще». Скажи, полюбил бы ты такую?

– Нет. А о ком это ты?

– Ну, к примеру, полюбил. И узнал, что она встречается с другим. Ты все равно любил бы ее?

– Ты что, сумасшедший? Да она сгорела бы от моей ненависти.

– А ты любил уже?

– Как тебе сказать. Нравились мне девчата. Ну, Лилька Тимонина, например. Еще в восьмом классе.

– Да нет, по-настоящему. Как Грач.

– Откуда ты взял, что Грач любил?

– Здорово живешь! Он же сам сегодня об этом читал.

– Ты думаешь, он о себе?

– Аксиома.

– Нет, как Грач, наверное, еще не любил. А ты?

– Не знаю, – смущенно ответил Ромка.

– А что ты думаешь о Борисе?

– Он называет себя реалистом, – ответил Ромка. – Говорит, что не витает в облаках и держится за грешную землю.

– Пошел он со своим реализмом, – рассердился я. – Послушаешь его, так жизнь противной становится. И верить никому не хочется.

– Все это так, – тряхнул кудлатой головой Ромка. – Только одни слова еще ничего не говорят. А бывает, что они – своего рода щит. Мой бог – практика.

Ромка замолчал, взял полевую сумку и ушел проводить занятия по тактике. Вернулся он часа через два, густо покрытый белесой солончаковой пылью. Сбросив с себя гимнастерку, он долго возился с сапогами и отправился умываться. Потом в одних трусах улегся на койку, блаженно потянулся и сказал восхищенно:

– А Туманский каков! Железная логика. Просто не ожидал. Говорит, с двадцать пятого октября семнадцатого года. Аксиома! Вот припаял так припаял!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю