Текст книги "Откровенные тетради"
Автор книги: Анатолий Тоболяк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
Отец удивлял врачей, он быстро поправлялся. Вскоре он уже садился на кровати и с каждым днем становился все бодрей и жизнерадостней. Я радовалась за него. К этому чувству, правду говоря, примешивались мысли, что скоро, скоро можно будет с чистой совестью уехать.
Сначала улетел Вадим. Он мне сказал на прощание:
– Пока никому не говори: я собираюсь перейти на заочный. Уеду работать куда-нибудь на метеостанцию.
Мы договорились писать друг другу.
А дня через два я услышала, как мама разговаривает с кем-то по телефону о ремонте нашей машины. Когда я ее спросила, разве они не решили стать пешеходами, она смутилась и забормотала:
– Нельзя же ее бросать, дочка. Папа говорит, что надо наладить и продать. Всё же деньги немалые.
– А потом что? Новую купите?
– Ну, я не знаю, как папа решит… – отвела она глаза. – Навряд ли.
Я отправилась к отцу. Около его окна стояли двое незнакомых мне мужчин. Отец уже поднимался с кровати, и сейчас, высунувшись на улицу, разговаривал с ними. Повязки с лица его сняли, заменили полосками пластыря, но голова все еще была забинтована.
– А, Ленка! – радостно приветствовал он меня. – Ко мне вот товарищи по работе пришли! Это моя дочь, – объяснил он мужчинам.
– Ишь ты! – сказал один, с густыми бровями. – Взрослая какая!
Второй лишь заулыбался и отодвинулся в сторону.
– Восемнадцать лет, не шиш с маслом! – шумливо похвалился отец, щурясь на солнце. – Самостоятельная! Не страшно и умереть, сама проживет, если еще раз влопаюсь в аварию. Так, Ленка?
– Ты лучше не влопывайся, – хмуро заметила я.
Отец захохотал, и этот бровастый тоже.
– Видал, какие дети пошли? – добродушно обратился отец к своим сослуживцам. – Не попадайся им на язычок – иначе так врежут! Родители для них не закон. Знаете, чего учудила? – еще шумливей продолжал он. – Замуж собирается выйти. Без моего-то благословения, а! Это как? – И он опять шумно и знакомо захохотал.
У меня сердце заколотилось часто-часто, как после сильного бега.
– Отец! – сказала я. – Ты выпил.
Он сразу оборвал смех.
– Ты выпил, – повторила я. – Ты пьяный. – И взглянула на его друзей-приятелей. – Это вы принесли?
Наверно, в лице у меня было что-то такое, отчего они перепугались.
– Да откуда ты взяла? – пробормотал бровастый.
Второй отшагнул еще дальше, и в портфеле у него звякнуло.
– Ленка! – заорал отец. Лицо его в наклейках пластыря сразу побагровело. – Это что за допрос?! Я в рот не брал.
– Врешь.
– Как ты смеешь, молокососка!
Эти двое уже уходили, прощально махая отцу руками. Бровастый издалека прокричал:
– Ваня, мы еще зайдем! Чего просил, сделаем! – И скрылись за углом.
– Ну, погоди! – выдохнул отец, проводив их взглядом. – Я тебе это припомню, доченька! Ты меня опозорила. Дай до тебя доберусь! – И он даже руку протянул, словно собираясь схватить меня.
Я плохо его видела, так черно стало в глазах. И сказала ненавистно:
– Не грози, не боюсь.
Отец, видно, понял, что переборщил, обмяк и заворчал:
– Чего ж ты, в самом деле… Ко мне товарищи пришли проведать, а ты… Ну, выпил граммов пятьдесят. Что я, не человек теперь? Надо же свое воскрешение обмыть… Выйду – завяжу. Чего скандалить?
Я долго-долго на него смотрела, чтобы навсегда запомнить.
– Знаешь что, отец? Ничего ты не воскрес, не обманывай себя. Тебя просто заштопали. А остался ты прежним. – Повернулась и пошла по чахлому больничному скверику.
– Убирайся из дома! – закричал он мне в спину.
Это я и без него собиралась сделать.
Но еще был разговор с матерью, а потом письмо.
Мама вечером, по обыкновению, сходила в больницу, вернулась взволнованная и сразу накинулась на меня:
– Ты почему отца оскорбила? Как тебе не стыдно! Он больной, а ты!..
Я перебирала свои вещички в шкафу и прикидывала, что можно предложить соседке тете Лиде, которая покупала иной раз поношенное, а потом относила на барахолку.
– Ты его угробить хочешь, бессовестная! Смотри у меня! – Мама погрозила пальцем точь-в-точь, как в те времена, когда объясняла, от чего дети родятся.
Я даже не рассердилась: так вдруг стало все безразлично. Устало ответила:
– Никто его не хочет угробить. Он давно сам себя угробил, и вообще, мама… Я смотрю, вы оба опять воспрянули. Ненадолго вас хватило. Можешь таскать ему водку в палату, пресмыкаться перед ним. Копите деньги, покупайте новое барахло, машину, что угодно, только оставьте меня в покое. Всё! Хватит. Я из вашей семьи выбыла.
Она ахнула и испуганным жестом поднесла руку ко рту. Прошептала:
– Да ты что, дочка, говоришь-то… Да разве можно так?
– Можно.
– От своих родителей отказываться можно? – еще сильней напугалась мама. – Что ж мы тебе такого сделали? Разве не одевали, не кормили, не баловали? Господи! Кто же у тебя есть, кроме нас? Опомнись, Лена! Да мы ж все тебе простили, все!
– Что «все»?
– Да все шалопутство твое, Максима твоего, все! Ну, рассердился отец, так ты ж сама виновата. При друзьях его так опозорила. Он тебя любит, он отходчивый. А без нас куда же ты денешься? Девочка ты моя… – всхлипнула мама и шагнула ко мне с вытянутыми руками, собираясь обнять.
Я отпрыгнула в сторону, как на пружинах.
– Не трогай меня!
Она остановилась. Лицо ее пошло красными пятнами и заострилось, как у Вадима, когда он злится.
– Ах, вот что! Мы тебе как лучше хотим сделать, а ты… Ладно же! Сама напросилась. Жалела тебя, дуреху! Почитай, как другие тебя любят! – Мама убежала в свою комнату и тут же вернулась с письмом в руках. – На, читай! Может, наберешься ума-разума, пока не поздно!
Я лишь взглянула на конверт, и сразу пронзило: Максим!
– Уйди, мама, – тихо попросила я.
То ли мой голос, то ли мой вид на нее подействовал; она попятилась и прикрыла дверь.
До сих пор не понимаю, как удалось маме заполучить это письмо… Наверно, перехватила почтальона на подходе к дому.
Но об этом я тогда не думала. Сразу выдернула листок из вскрытого уже конверта.
Вот что там было написано:
«Белка! Я чувствую себя подлецом, и, наверно, так оно и есть. А может быть, подлы обстоятельства, а не я.
Я к тебе сильно привязался и я же должен тебе сказать, что у нас ничего не получится.
Все дело в сыне. Он совсем извелся без меня, а я без него. Я думал, что смогу это пересилить, и жена думала, что сын сможет, но оказалось иначе. Ради сына я позволяю ей вернуться. Прощаю ей то, что было. А она прощает мне тебя. Что выйдет из такого сосуществования, не знаю.
Меньше всего мне хотелось бы причинять тебе горе, поверь.
Будь счастлива.
Максим».
Сначала я спокойно свернула письмо и сунула его в сумочку. Затем рассмеялась. На мой смех мама заглянула в комнату: она, конечно, стояла за дверьми. Я не обратила на нее внимания, подошла к окну и, не понимая, что делаю, сильно ударила кулаками в стекло. Посыпались осколки, и по рукам сразу потекла кровь.
Мама бросилась ко мне. Я закричала. Не от боли, нет – боли в руках я даже не почувствовала. Не помню, что кричала; может быть, просто «а-а!» – на весь наш двор с его гаражами и доминошниками за столом, на весь наш вечерний город под бледными еще звездами, на всю земную твердь…
Или мне показалось, будто я закричала? Кричат ведь и молча, я знаю, да так, что те, у кого есть слух к человеческому отчаянию, бледнеют и седеют, а кто глух, продолжает поплевывать семечки… Мама кинулась искать бинт и йод, вот что она сделала. А какая аптечка, зачем? Да окажись хоть мировой арсенал лекарств у нее под рукой, пусть самые опытные врачи слетелись бы, как белые мотыли в разбитое окно, вам, как и мне, в такую минуту не помочь!
Мама прибежала с бинтами, молила:
– Успокойся, успокойся!
Я позволила перевязать себе руки. Но она могла бы и отрубить их – мне было все равно.
5Несколько дней я пролежала в постели. Будь я врачом, поставила бы себе диагноз: столбняк. Даже так: столбняк Соломиной. Есть же палочки Коха, болезнь Рейно… Почему не быть столбняку Соломиной? Или лучше назвать это странное состояние именем Максима? Все-таки он причастен к тому, что со мной творилось…
А что творилось? Да ничего. Я просто лежала пластом и тупо разглядывала желтые цветочки обоев. Спросит мама: «Ну, как ты?» Отвечу: «Ничего». Не спросит – молчу. Принесет поесть, отвернусь к стене. Начнет совать ложку в рот, выговорю: «Не надо»– и с таким отвращением, что она отдернет руку. Ночью лежу и пялюсь в темноту. Ничего не болит, сердце бьется ровно, а сна ни в одном глазу.
Мама перепугалась и привела врача из соседнего дома, Розу Яковлевну. Та осмотрела меня сквозь толстые очки, обстукала, обслушала, даже, кажется, обнюхала, пожала широкими, как у борца, плечами:
– По-моему, просто блажь.
Вот тоже хороший диагноз: блажь Соломиной.
Да и в самом деле! Что могла найти Роза Яковлевна у меня? Все нормально, все в порядке.
– Доченька, разве ж можно из-за этого так расстраиваться? – потерянно взывала к моему рассудку мама.
Я думала: из-за чего «этого»? Из-за письма? Какая ерунда! Я уже забыла о нем. Было какое-то письмо. Был какой-то человек по имени Максим. Ну и что? Мне ни до чего нет дела. Не трогайте только меня. Я лежу спокойно. Мне ни до чего нет дела, понимаете? Я не хочу жить.
На какой-то день я заснула и проснулась от голосов за стеной. Комната залита солнечным светом. Лицо у меня мокрое от пота. Я попыталась понять, где же я была и где очутилась…
Открылась дверь, и один за другим вошли улыбающийся Федька Луцишин, Усманов, он же Щеголь, и высокая, как каланча, Татарникова.
– А вот и мы! – жизнерадостно провозгласил крепкоскулый и крепкощекий здоровяк Федька.
Конечно, это были они. С кем я могла их спутать?
– Живая? – показал в улыбке ранние золотые зубы Усманов.
Юлька Татарникова взвизгнула, бросилась ко мне и влепила поцелуй в щеку.
Я разобралась в обстановке, слабым голосом выговорила:
– Садитесь… что ж вы…
Высокая Татарникова устроилась рядом со мной на тахте, облизнула губы и, захлебываясь, понесла:
– Ленка, слушай! Отстань, Луцишин… Ленка, я должна тебе сказать, что ты молодец. Честно говорю! Ты молодец и все такое. Я тобой восхищаюсь!
– Ну, поехала! – безнадежно проговорил золотозубый Усманов и скучающе отошел к окну.
Татарникову я не любила в школе. У нее была маленькая птичья головка, глаза быстрые и юркие, а рот непомерно большой, какой-то нелепый, как у клоунов. Все бы ничего, если б не ее жуткая болтливость. Но сейчас я ее напряженно слушала, будто истомилась без человеческой речи.
– Ты не мешай, Усманчик, тебя не спрашивают! Они тебе все косточки перемыли, Ленка, честно говорю! Знаешь, куда устроился Усманчик? Упадешь от смеха. Продавцом на лоток. Честно говорю! Торгует всякой дрянью и доволен. Что еще можно от него ожидать, правда? Это же Усманчик! Усманчик, ты мне продашь босоножки по блату? Молчи, не отвечай! Все молчим. А ты рассказывай, Ленка, по порядку: кто такой, как ты с ним познакомилась? Нам все интересно. Я тобой горжусь, честное слово! Луцишин, сядь, не маячь! Все. Начинай, Ленка. Все молчим. – Она захлопнула рот и сложила руки на коленях.
– У-у-у! – ненавистно взвыл Усманов. – Ду-ура!
– Усманчик, ты получишь!
– Да не ссорьтесь вы… – встревоженно попросила я. В ушах у меня звенело, а все тело было легким, точно невесомым. – Не о чем мне рассказывать… Это все вранье, что я замуж вышла. Юля. Так, наболтала.
Федька вскочил со стула и завопил:
– А я что говорил? Я сразу понял, что врешь!
Татарникова поджала губы, словно я нанесла ей ужасное оскорбление.
– Позволь, Ленка, как же так? – чопорно произнесла она. – Это что же получается? Я волновалась, гордилась тобой, я всем, наконец, рассказала… Честно говорю, я не понимаю.
– Потому что ду-ура! – опять взвыл Усманов.
– А ты барахольщик, вот ты кто! Я тебя презираю, Усманчик! Не знаю даже, как я с тобой говорю!
Школьные беспокойные времена возвратились в мою комнату. Сколько таких ссор мы пережили!
Я молча наблюдала за ними. Неужели они остались прежними? Быть не может. Мне казалось, столетие прошло после выпускного вечера, бездна времени, солнечная и черная. Там я плутала и снова вышла к ним. Но уже не понимала, в какие игры они играют, что за правила у этих игр…
Почему я не сказала им правду? К себе у меня не было жалости, но я знала, что они не поймут.
Позднее я встала с постели и подошла к зеркалу. Видок у меня был ужасный: бледная, худая, под глазами тени. Как говорится, краше в гроб кладут.
Но я уже знала, что могу и хочу жить.
Только как?
Тетрадь четвертая
1Никуда я не уехала!
Мне даже на карту было противно смотреть, а не то что куда-нибудь двигаться. Пролетит над городом самолет – и я вжимаю голову в плечи, и хочется заткнуть уши, чтобы не слышать этого гула. Я из дома-то почти никуда не выходила. Прогуляюсь в магазин за хлебом или молоком – и назад, как улитка в свою раковину.
Федька Луцишин и забегали несколько раз, но вскоре отступились от меня. Всякому надоест смотреть на грустно-задумчивую физиономию, всякого разозлит, что твои компанейские предложения до лампочки…
Я ходила по комнатам, читала, спала, стирала, готовила обеды и все время думала: что же дальше?
За эти длинные и пустые дни я написала три письма Максиму и все разорвала. Мне хотелось сказать ему, что я его не осуждаю и пусть его не мучат угрызения совести. Так оно и было: я его не проклинала и не осуждала – что нет, то нет! О мертвых не вспоминают плохо, так ведь? И письма им не пишут. О них думают с прежней любовью, тоской и горечью, пока время не сотрет все черты. Ну вот, я и надеялась на время.
Откуда я могла знать, что дальше все будет еще трудней?
Мама вела себя очень дипломатично в эти дни. Ни советов, ни упреков, лишь ровная неусыпная забота. Может быть, поэтому я и не ушла из дома? Да нет, просто боялась. Даже машины пугали – несутся куда-то, – а от скопления людей я прямо шарахалась…
Ничего от меня прежней не осталось. Да куда уж дальше: вместе с мамой пошла к отцу и извинилась перед ним за тогдашнюю сцену. Он растрогался, засопел носом.
– Ничего, дочь, ничего… бывает! Я тоже не ангел. Жизнь есть жизнь. Погорячились – и ладно!
И ни слова о Максиме. Я была ему благодарна.
Вскоре отца выписали из больницы. На другой день у нас собрались гости, чтобы отметить его выздоровление. Мы с мамой наготовили еды и накрыли на стол. Помню, я охотно хлопотала на кухне, бегала туда-сюда и даже развеселилась, когда мама по ошибке посахарила тертую редьку… Правда, за стол я не села, ушла к себе и взялась за книгу. Но не читалось – отвлекали громкие голоса, смех. «Ничего, – думала я. – Пусть гуляют».
Скоро отец позвал меня.
– Посиди с нами, – приветливо забасил он, когда я вошла в комнату. – Выпей рюмку за здоровье отца, не грех!
– Садись, садись, дочка! – засуетилась мама, вскакивая и пододвигая мне стул, точно какой-то инвалидке.
Отец был без пиджака, в светлой рубашке в мелкую полоску и выглядел очень свежо и молодо. Швы не портили его крупное загорелое лицо, только добавляли ему мужественности. Он вообще-то красив по-своему, мой отец, и заметен в любом застолье…
Я посмотрела внимательно: он был не пьян, лишь глаза блестели. Успокоившись, я села рядом с ним.
Двух гостей я знала. Оба были из соседнего дома, приятели отца, доминошники: инженер теплосети, худосочный Владимир Петрович в очках, которые он помянутою поправлял, и бравый пенсионер Панасенко, хохотавший и евший за двоих. Был тут и тот самый бровастый сослуживец отца. Он мне сразу подмигнул: помнишь, мол? Рядом с ним сидела его жена, манерная женщина средних лет в парике. Меня она тотчас стала звать «девочкой», причем сюсюкала, как полоумная.
Еще двое как-то не подходили к этому столу. Ему было лет тридцать, не больше, а ей и того меньше. Оба помалкивали и изредка поглядывали друг на друга, словно спрашивая: не пора ли смываться? Вскоре я поняла, что он, как и отец, прораб, а его болезненная, бледная жена – учительница.
Я пригубила рюмку вина, послушала, как отец и доминошники осуждают происки какого-то Власова, продавшего «Запорожец» и купившего «Жигули», и уже собиралась улизнуть. Но отец обнял меня за плечи и притянул к себе.
– А что, дочь, обсудим-ка твое будущее, а? – добродушно предложил он.
Я испугалась до дрожи в коленях.
– Нет, папа, не надо. Не сейчас.
– А чего «не надо»? Чего «не сейчас»? Люди свои.
– Нет, папа… пожалуйста! – взмолилась я.
– Ну, смотри… – Он отпустил мои плечи, разочарованный и недовольный. – А то, глядишь, и устроили бы тебя прямо сейчас на работу. Вон к Вите под начало… – Он посмотрел на молодого мужчину. – Тебе же учетчицы нужны, Витя, а?
– Нужны, – сухо ответил тот, подняв глаза от тарелки.
– Ну, вот. Сколько ты им платишь? Сто сорок?
– Вы же знаете, восемьдесят.
– Ну я-то знаю, конечно. Это если на должности учетчицы. А можно ведь, чтобы работала учетчицей, а числилась как инженер. Такое бывает? – Отец засмеялся. И все засмеялись.
– Бывает, – неохотно признал тот, покраснев.
– Вот так, дочь! – Отец посмотрел на меня веселыми глазами; к нему вернулось прежнее настроение. – Даром, что ли, я начальник? Без работы не останешься. Может, сразу и решим?
– Нет, подумаю, – быстро и нервно сказала я.
– Ну думай, думай, я не тороплю!
– Девочка смущается, не видите разве? – проницательно заметила особа в парике.
И мама запела под ее дудку сладким и ненатуральным голосом:
– Она у нас сильно болела, бедняжка. Еще не поправилась.
Уже за дверьми своей комнаты я услышала, как мама сказала, вздохнув:
– Беда с этими детьми!
«Что же делать? – испуганно думала я. – Что-то надо делать… Быстро, немедленно. Что?»
Никто не мог мне ответить: ни один желтый лист на темных деревьях, ни одна звезда в ярком сияющем небе, никакой голос не помог издалека…
А решилось все просто.
Через несколько дней после пирушки я почувствовала, что мне нужно обратиться в женскую консультацию. Еще раньше, чем у меня, подозрение возникло у мамы. Она уже заметно устала от своих дипломатических тонкостей и на этот раз спросила напрямик:
– Ты мне скажи, ты не беременна ли?
Я даже отшатнулась от нее.
– Что ты! С чего ты взяла? Нет.
– А почему же тогда… – И мама задала еще один прямой вопрос.
– Мало ли что бывает, – ответила я ей. – Не волнуйся.
Но потом подумала, прикинула и, закусив губу, отправилась в консультацию.
Хорошо помню, каким преображенным показался мне наш городок. Желтый, шуршащий, он словно притих, вслушиваясь в самого себя. Все живое облегченно вздыхало после шестимесячной жары. Я шла не спеша и набрала букет медно-красных листьев. Мне передались ясность и спокойствие осени.
«Будь что будет», – решила я. В моем положении это было мудро.
В поликлинике я выстояла очередь, и, когда вошла в кабинет, от моего мудрого спокойствия ничего не осталось.
А через десять минут суховатая усталая женщина в белом халате будничным голосом сказала, что у меня двухмесячная беременность.
Медсестра пошла к дверям вызывать следующего, а я все стояла и не уходила. Врач оторвалась от карточки и взглянула на меня.
– Ну? Что-нибудь не ясно?
Я разлепила губы.
– Нет, все ясно. А что делать?
Она отложила ручку, потерла лоб ладонью.
– Что делать? Разумеется, рожать.
Медсестра выкрикнула в коридор: «Следующая!», но врач попросила ее:
– Подождите, Валя! – И та прикрыла дверь.
– Обязательно рожать? – тихо спросила я.
– А вам что, не хочется?
– Нет… Я не знаю… Это все очень неожиданно.
– А по-моему, все очень естественно и закономерно, – сухо сказала врач. – Сколько вам? – Она заглянула в карточку. – Ну что ж. Рожают и моложе. Чего вы боитесь?
Я молчала и стояла, опустив голову. На секунду я забыла, где нахожусь.
– Вы замужем? – помедлив, спросила врач.
– Нет.
Почему я не уходила? Чего ждала?
– Ну, разумеется, – пробормотала она, словно про себя. И вздохнула – Что ж… Есть другой выход аборт. Но я вам советую все-таки рожать. Вы, разумеется, поступите по-своему. Вы все поступаете по-своему. С этим ничего не поделаешь. Вы все неисправимы. Хорошо это или плохо – не знаю. Знаю только, что с вами нужно иметь запасное сердце… или вообще не иметь, До свидания!.
От консультации до нашего дома каких-нибудь пятнадцать минут ходьбы, если напрямик, но я отправилась обходной дорогой, через «маслянку». Так называется старый городской район. Тут сразу окунаешься в, тихую кишлачную жизнь. Вдоль дороги ходят овцы и жуют пожухлую траву. Около водоразборных колонок женщины полощут белье. В закутках квохчут куры. Дети играют около глинобитных дувалов, а старики сидят там же на корточках. Кажется, что время тут идет каким-то неспешным ходом, что все здесь неизменно: старики никогда не умрут, а дети никогда не вырастут.
Но едва минуешь «маслянку» и выйдешь к воротам хлопкоочистительного завода, тебя сразу всасывает другой, неумолимый бег жизни. Длинной чередой тянутся по грохочущему шоссе огромные машины, тракторы с прицепами, снова машины и снова тракторы. Через открытые заводские ворота видно асфальтовое поле, а на нем бурты хлопка, будто какие-то немыслимые сугробы, не тающие под солнцем. Сразу представляешь поля – квадратные, прямоугольные, без конца и края, с миллионами хлопковых коробочек, и на них, точно разноцветный высев, платья, загорелые спины, косынки, белые платки сборщиков…
А ближе к горам тоже идет нетерпеливая осенняя маета. Стучат яблоки, падая в деревянные ящики, виноградные гроздья оттягивают руки, крутобокие арбузы заполняют кузова машин.
Ну а эти блестящие башни нефтеперерабатывающего завода на окраине города, эти серые и кряжистые корпуса маминого масложиркомбината – взгляните! Там тоже забвенье в работе.
«Значит, что же? – думала я. – Выходит, пока жив, нельзя отрешиться от всего этого круговращения, как «и старайся. Горе ли, боль ли, мука ли, а сердце бьется. Требовательно, жестко. Я несу в себе. еще одно маленькое сердце. Крошечный атом, каким и я была когда-то. В моей власти его убить или вырастить для неба и солнца. Как странно, страшно и необыкновенно! Что же важнее; моя свободная жизнь или эта новая, зреющая во мне?»