Текст книги "Человек с аккордеоном"
Автор книги: Анатолий Макаров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
– Притормози немного.
Неподхваченная бутылка, совершив последний кульбит, грохнулась о пол. Едко запахло плохим крепленым вином. И в то же самое мгновение загремело в сенях, раздался топот, дребезжание стекла, крики, дверь распахнулась так резко и внезапно, будто ее вышибло взрывом, – первым в зал влетел Князев, за ним все остальные, седые от цемента, с тенями в подглазьях, потные, красные, взъерошенные, с лопатами в руках.
– Они что? – переводя дыхание, глотая воздух, спросил Князев. – Что, права качают?
– Нет, что ты, – разрезая аккуратно сосиску, ответил Соколовский, – они просто интересуются, какого мы о них мнения.
– И удивляются вашему виду, – добавил Алик, – сложите в сенях свое оружие и занимайте очередь за щами. Аустерлиц отменяется.
После обеда на улице сделалось почти жарко, и от солнца, от пережитого волнения на душе было благостно, как от нежданного подарка. Они возвращались в свой временный дом и чувствовали к нему внезапную нежность, даже стыдно было вспомнить, какой ненавистной казалась она сегодня утром, эта осевшая в землю четырехклассная деревенская школа из темных старых бревен.
– А Мишка, пожалуй, прогадал, что смотался, – задумчиво сказал Саня. – У нас сейчас потрясающая осень начнется, золотая и прозрачная…
– Прозрачная, – засмеялся Князев, – уморил, ей-богу, прозрачная, тонкая и звонкая. Ты за него не бойся, ты же знаешь, как он любит говорить афоризмами – «мужчины должны делать мужское дело». Вот он и сейчас сидит у себя в купе и говорит соседке, которая возвращается с курорта, всякие жутко мужественные фразы.
– Например, «я вышел из игры», – значительно и сдержанно произнес Алик Гусев.
От просыхающего впервые за месяц крыльца, от ступеней и перил поднимался легкий, заметный даже на солнце пар. Они распахнули окна и двери, легко доверяясь внезапному теплу, и в затхлую их берлогу влетел осенний запах листвы и сохнущего на солнце дерева. Они не легли, а просто попадали, кто как, на свое необъятное ложе, ощущая про себя смутное, но сладостное удовлетворение, как будто позади была не поездка за цементом в дребезжащих грузовиках и не разгрузка в смрадной силосной яме, а какая-нибудь славная битва с артиллерийским громом, знаменами поверженного врага и щемящей музыкой победных маршей…
***
Нет, все-таки грех жаловаться, сегодняшний рассвет не обманул, он и впрямь оказался предзнаменованием неожиданных счастливых явлений, внезапных перемен в их заурядном существовании. Саня смотрел на Наташу и готов был верить, что еще с половины шестого утра, еще до всех разочарований сегодняшнего дня, он ждал главного его, радостного события.
Наташа улыбнулась, потом засмеялась, а потом сказала безоговорочно и решительно:
– По поводу моего приезда полагается выпить. Я понимаю, что в вашем положении сухой закон был бы полезнее, но совесть меня не гложет. Мне, правда, хочется выпить, не обижайтесь, если я подрываю вашу суровую мораль.
Отец посмотрел на нее с ласковым смущением.
– Наташа, мораль не так уж сурова, но для этого надо съездить в рабочий поселок, здешнее сельпо уже закрыто.
– Не надо никуда ездить, – отозвалась Наташа неожиданным тоном деловой хозяйки, – я что, не знала, к каким аборигенам я еду? Вы тут закоснели в своей холостяцкой дикости. Вам просто бог меня послал, так и считайте, чтобы вернуть вам человеческий облик. Начнем с генеральной уборки. Вот вы двое, – обратилась она к Отцу и Алику Гусеву, – вы мужчины видные, вам есть дело по художественной части, сходите за водой, будем пол мыть.
Отец и Алик безропотно попятились к двери.
– Поживей, поживей! – прикрикнула на них Наташа и тем окончательно всех сразила. – А теперь уберите всю эту мерзость, – с брезгливостью, вовсе не обидной и даже очаровательной, указала она мановением кисти на облепленные глиной сапоги и кеды. – Поразительно, как у вас здесь холера не началась. И окурки… боже, ведь за это из порядочных домов просто в шею гнать надо. Ну-ка подымите это ваше ложе… о ужас, выволоките его во двор быстрее, я не могу его видеть, и палками выбейте. Теперь скажите мне честно, какая-нибудь метла в доме есть?
Необъяснимо приятно было, забыв о своей гордой независимости, подчиняться этим категорическим приказам, этому прелестному деспотизму, намекающему так определенно и недвусмысленно на возможность иной, уютной и устроенной жизни. Саня скоблил пол шваброй, которую Наташа, разыскала в сенях, к нему подскочил Соколовский, вооруженный банным кленовым веником, раздобытым явно в расчете на одобрение гостьи, и страстным шепотом проговорил:
– Ты просто гений, я тебе страшно признателен, ты так вовремя нашелся и придумал, что Разинский всего лишь с работы не вернулся, а то бы ведь она уехала – немедленно, двух мнений быть не может, представляешь, уехала бы, и все.
Саня кивал головой в знак согласия и драил с остервенением пол, испытывая при этом малопонятное наслаждение. Отец во второй раз принес воды и тоже сказал непривычным для самого себя стеснительным шепотом:
– Ну, Саня, хоть ты и соврал, по все равно молоток.
И вновь Саня промолчал, только изобразил на лице смущение польщенной наивности. Ему не хотелось разговаривать, оправдываться, острить, поддерживать условия невольно возникшего заговора. Ему хотелось просто смотреть на Наташу – она сбросила куртку и стала очень стройной в тонком свитере и белесых, словно застиранных джинсах, похожей на голенастую девочку. Волосы она по-индейски перехватила косынкой. По всем его умозрительным представлениям такие женщины должны быть вздорными и неумелыми, а эта оказалась такой естественной и домашней, что как-то сразу изменило многие его представления о жизни. Саня пошел на улицу, чтобы вымыть крыльцо, и в сенях столкнулся с Борисом Князевым.
– А ты, оказывается, еще и дипломат, – заговорщицки, что сделалось уже традицией, прошептал Борис, – обманул гражданку, ай-яй-яй, как это ты теперь вывернешься, когда придется ей правду сказать? Раскрыть, как говорится, глаза?
Саня не думал об атом. Старался не думать. Это было для него сейчас как смерть – нечто неизбежное, что не нужно брать в голову.
Наташа вышла па крыльцо и улыбнулась.
– Оказывается, среди вас есть догадливые люди, я только что собиралась заставить кого-нибудь вымыть ступеньки.
Саня поднял голову и впервые, набравшись храбрости, откровенно посмотрел ей в глаза. И вновь что-то с ощутимой затяжкой повернулось у пего в груди.
– Я, как Том Сойер, – развел он руками, – помните, ему надо было выкрасить забор, а он перевыполнил план: покрасил даже траву.
Саня вдруг неожиданно для самого себя помимо воли вообразил Наташу рядом с Разинским и с щемящим чувством вынужден был признать, что они, зрительно по крайней мере, очень друг другу подходят. Вдвоем их вполне можно было бы снимать для глянцевых ярких журналов – на фоне современной логической архитектуры, связанной с физической красотой и отличным здоровьем, зимних стадионов с перепончатыми, как крылья птеродактилей, крышами, прямоугольных стеклянных гостиниц, приморских ресторанов с террасами и лестницами, спускающимися к прибою.
– Тома Сойера, насколько я помню, чем-то наградили, – сказала Наташа. – Какую же награду вы хотите себе?
– Я подумаю, – ответил Саня.
– Подумайте, а пока скажите, где можно наломать красивых листьев, я хочу немножко облагородить вашу халупу.
– Вот так, маршалы, – на крыльце появился Алик Гусев. – Мы тут романтику развели, вообразили себя бог знает кем, а женский трезвый ум все поставил на свое место. Халупа и есть халупа.
– Правильно, – подтвердила Наташа, развязывая свою индейскую косынку, – и не надо никогда обольщаться. А между прочим, романтика не должна противоречить гигиене. Она даже сделается возвышеннее и чище.
– Гигиеническая романтика, – словно прикидывая что-то и сопоставляя, произнес Алик, – странная вещь.
– Зато приятная и полезная, – отрезала Наташа, – и хорошо пахнет.
Косынку она повязала на шею, и волосы ее рассыпались свободно, одна прядь, чуть более светлая, чем остальные, упала на лоб, и тогда Наташа встряхнула головой таким женским движением, что у Сани перехватило горло.
– Я придумал, – сказал он хрипло. – Я покажу вам, где наломать листьев, а вы за это возьмите меня с собой.
– Очень бескорыстную вы себе избрали награду, – покачала головой Наташа, – прямо даже неудобно. – Она улыбнулась. – Ну что ж, я согласна, ведите меня.
Они вышли из школьного участка и зябью спустились к лесу, перепрыгивая через вывороченные пласты земли и борозды. Саня время от времени протягивал Наташе руку, она опиралась на нее, и он, как подарок судьбы, ощущал ее ладонь, узкую, теплую и сухую.
– Откуда вы знаете, что награда так уж бескорыстна? – спросил Саня. – Может быть, в этом, напротив, тонкий расчет?
Наташа остановилась и, вероятно, впервые за все это время внимательно посмотрела на него.
– Все расчеты бессмысленны и бесполезны.
– А это уже не вам судить. – Саня нагнулся и по вечному свойству попадающего в лес горожанина подобрал какую-то дурацкую хворостину. Теперь руки были заняты, и он стал спокойнее. Хотя неприятная двойственность мешала ему: он все время как будто бы смотрел на себя со стороны, и потому всякое произнесенное слово, и даже собственный голос казались ему нестерпимо фальшивыми и высокопарными.
– Откуда вам знать, что имеет для меня смысл, а что нет. Может быть, моя корысть, с обычной точки зрения, бескорыстна. От вас ничего не убудет.
Трава в лесу была еще свежа, но вся покрыта палым листом – желтым, золотым, лимонным, червленым. На деревьях листва сильно поредела и истончилась, однако кусты стояли нетронутые – иногда темно-зеленые, как летом, а иногда багровые или ярко-медные. Было тепло и влажно.
– Чувствуете запах? – спросила Наташа. – Вино. И тление. Мама говорит, что у меня типично декадентский вкус, я люблю осень и вот этот запах. Вся в бабушку. Еще хризантемы люблю и белые астры…
Их разделял низкий кустарник. Саня шел, не разбирая дороги, потому что все время смотрел на ее лицо, загороженное поминутно от его взгляда то низкими ветвями, то мокрыми листьями, то одинокими еловыми лапами.
– Кстати, об астрах, что это у вас за обычай называть себя громкими титулами? Прямо, как будто бы не в колхоз попала, а в какой-нибудь генеральный штаб?
– Это вы о маршалах, что ли? – Саня смутился. – Так, дурацкая забава. Немного тешит воображение. У Соколовского любимая книга – биография Наполеона. Он каждый вечер перед сном читает вслух из нее какой-нибудь абзац наугад. Сначала все очень веселились, а потом настолько к этому привыкли, что теперь уже не могут заснуть, пока не услышат что-нибудь про Баграм или Аркольский мост.
– Дети, – усмехнулась Наташа, – мальчишки…
– Я тоже люблю осень, – вдруг невпопад заговорил Саня, – только в городе. Мелкий дождь люблю, листья на асфальте и туман по утрам в переулках. И еще, знаете, когда за один час много раз меняется окраска неба. Как будто бы кто-то нарочно, как в театре, то одну лампу включит, то другую. Летом и весной такого неба не бывает, вы заметили, летом и весной оно или высокое, или облачное, а вот осенью…
– Что же вы замолчали? – Наташа остановилась и, подпрыгнув, обломала ветвь, полную калено-красных листьев. – Продолжайте, я слушаю.
– Что ж продолжать, как-то глупо получается, я, наверное, должен рассказывать про наше здешнее существование, про то, как мы проводим наши деревенские вечера и по ком скучаем, а вместо этого плету бог знает что про небо, про осень, которые и так вокруг нас.
– Ну и правильно. – Наташа сломала еще одну ветку. – То, что вы скучаете, – это временно, а то, что любите осень, – это постоянно. Выходит, я узнала о вас что-то настоящее.
– Это имеет какое-нибудь значение? – краснея от самонадеянности, спросил Саня.
– Конечно. Не юродствуйте и не набивайтесь на комплименты. Лучше нарвите мне в том овражке калины.
Саня послушно продрался сквозь кусты и неумело, что усугублялось рвением и боязнью показаться смешным, принялся ломать ветки.
– Хотите, я сделаю вам еще одно признание. Раз уж вы такой человек, который ценят истину. Представьте себе, я никогда еще никому не дарил цветов. По-настоящему, я имею в виду так, чтобы подлинность букета соответствовала подлинности чувств. Только воображал.
Наташа рассмеялась.
– Смотрите, как трогательно. Я думала, что таких рыцарей теперь просто не бывает. Повывелись. Эдик, с которым я приехала, вы же видели, – интересный парень, каждое воскресенье у него в машине новая девушка, так вот я его спрашиваю однажды: ты хоть одной из своих дам хоть раз букетик фиалок купил? Вы знаете, что он мне ответил? Нечего, говорит, их баловать, лучше я лишний литр бензина в бак залью.
– Молодец мужчина, – кивнул головой Саня, – за это его и ценят. Я о такой карьере даже не мечтаю. Я мечтаю подарить вам хризантемы и белые астры. А пока возьмите эти листья, если они вам действительно нравятся, значит, богатое воображение не так уж бесполезно.
Она взяла букет, и вновь ее пальцы коснулись его рук. Она опять улыбалась, и опять вокруг что-то изменилось – она осваивала и приручала мир с помощью своей улыбки.
– Откровенность за откровенность, я вам открою секрет. Я не соврала о хризантемах и астрах, я их правда люблю. Только мне никогда их не дарили. Честное слово, вот так, как вы сказали: чтобы красота букета совпадала с красотой чувств. Вы что, не верите?
– Верю, – сказал Саня – но с трудом.
Они спустились к реке. Вода была по-осеннему темная и быстрая. На дне стлались и струились длинные стебля мертвой травы.
– Волосы Офелии, – сказала Наташа. – Когда мне было четырнадцать лет, я боялась сойти с ума. Бог его знает почему, без всяких видимых оснований, но ужасно боялась.
– Зато теперь, – Саня смотрел па противоположный берег, безлесный, луговой и почему-то грустный, – вы боитесь прослыть чересчур рассудочной и совершаете необдуманные поступки.
– Вы имеете в виду мой приезд?
– Я имею в виду вас вообще. Вы меня простите за самонадеянность, но у меня такое чувство, будто я вас хорошо знаю.
– Дайте лучше закурить, – попросила Наташа, – знаток женской души, я свои сигареты забыла в машине.
Саня протянул ей мятую пачку «Шипки», он стеснялся скверных сигарет и еще больше своей нелепой искренности, которая отзывала мальчишеством и неопытностью. Он думал о том, что Разинский в такой момент наверняка бы блистал мужественным пренебрежительским юмором, а не изливал бы уныло душу, Наташа сидела на поваленной ольхе и курила, стряхивая пепел щелчком длинного лакированного ногтя.
– Вам здесь не надоело? – спросила она.
– Здесь, у реки?
– Нет, здесь, в деревне.
– В последнее время ужасно надоело. – Саня вошел в воду и ополоснул свои резиновые сапоги. – Только вот здешнему колхозу бедность надоела, это гораздо важнее. Я не знаю, как другие, Наташа, а я, например, в Москве никому не нужен. То есть нужен, конечно, маме, например, но это так, независимо от моих личных качеств. А здесь я позарез необходим, честное слово. То есть что значит я, мы все необходимы. Все, но и каждый в отдельности тоже. Маршальские жезлы и титулы – это ведь так, трепотня, компенсация за грязь и дожди. Мы же еще работать умеем. – Саня протянул Наташе свои ладони, загорелые, огрубевшие, в заскорузлых мозолях и запекшихся ссадинах, – вот вам руки архитектора, я и кирпичи кладу, и бетон, и бревно отесать могу, если прикажете. Понимаете, Наташа, со мной это впервые происходит – от меня, совершенно непосредственно от меня зависит, как здесь будут жить люди. А у меня дворовое воспитание – нельзя подводить людей, которые на тебя рассчитывают.
Саня замолк, ему опять показалось, что Наташе его признания давно уже неинтересны и что внезапная его искренность бестактна и скучна. Он тут же, в который уже раз, подумал о Разинском – вот кто не сомневается, что каждое его слово являет для слушателей величайшую ценность. Он выудил из пачки еще одну мятую, осыпавшуюся сигарету, в лесу приятно было курить, даже этот дешевый табак обретал благородную крепость.
Наташа коснулась его плеча. Саня обернулся, она опять улыбалась – на этот раз как давно близкий и родной человек – с заботой и участием.
– С вами хорошо, – сказала Наташа, – с вами можно молчать. Когда с человеком можно говорить, это замечательно, но если с ним еще и молчать можно, этому нет цены.
Саня не решался – верить ему этой улыбке или нет, он боялся верить и потому взял Наташу за руку.
– Пойдемте, а то ребята подумают, что мы с вами сбежали, как растратчик с заезжей актрисой. Или наоборот.
Они снова шли через пашню, и Наташа вновь опиралась время от времени на Санину ладонь. В этом кратком прикосновении ему чудилась доверчивость близости и ласки. Он был счастлив в эти минуты и впервые в жизни сознавал это не потом, не спустя время, а синхронно, сейчас, теперь, он был счастлив этим сиреневым вечером, в момент захода солнца, когда у дальних плетней и у опушки оставшегося позади леса накапливается непроглядный туман, он был счастлив весь этот путь до тех самых пор, пока не увидел фургон «Москвича» и костер, разведенный неподалеку от школьного крыльца.
– Ты бы уж вовсе не возвращался до утра. – Алик Гусев почти не поднял головы, выгребая из-под золы испекшуюся картошку. – Одно к одному, слово за слово, сначала обманул девушку, потом в лес заманил…
– Перестань, – сказал Саня без всякой обиды, ерничество его не трогало, он только теперь спокойно осознал, что Наташу нельзя больше оставлять в неведении и заблуждении.
– Соври ей еще что-нибудь, – словно догадавшись о его мыслях, посоветовал Князев, – трудно, что ли, так, мол, и так, Миша изволил отбыть в соседний колхоз, а там гостеприимные хозяева, на ночь глядя, не отпускают, почивать оставляют.
– Одна ложь рождает другую, и так до бесконечности, – печально вздохнул Леня Беренбаум.
– Он прав, – загорячился Соколовский, – обманывать нельзя, это же преступление, обманывать такую женщину, я все время мучаюсь, места себе не нахожу…
– Не находишь, так пойди к ней и всех нас подзаложи, – конкретно предложил Алик Гусев, внимательно пробуя картошку. Соколовский встрепенулся, заносчиво запрокинул голову и неожиданно сник. От этих разговоров Сане не стало легче, но в эту секунду он увидел Наташу, вышедшую из дому на крыльцо, и ощутил вдруг такую безотчетную радость, что все его сомнения разом канули в неизвестность, так бывает с пьяницей – предвкушение выпивки заставляет его мгновенно забыть о всех добродетельных намерениях.
– К столу, – позвала Наташа с трогательной, совершенно домашней заботой, – к столу, мальчики! – Она вновь повязала волосы по-индейски, а из пестрого махрового полотенца в два счета придумала себе передник. Саня вспомнил все споры о смысле счастья и бытия и подивился насмешливо их отвлеченной сложности, теперь-то он знал, что такое счастье, счастье – это очень просто, это значит сидеть вечером у огня и смотреть, как такое вот создание с косынкой, завязанной по-индейски, готовит тебе ужин, поглощенное этим занятием, напевая что-то себе под нос, поправляя выбившуюся прядь и улыбаясь изредка так, что от этой улыбки вокруг все чудесно и мгновенно преображается.
В доме пахло домом – уютом, жильем, налаженным бытом, это была главная метаморфоза, которая тронула и растопила неподкупные маршальские сердца. Стол был накрыт прямо на полу, но это и впрямь был стол – яркая клеенка с фламандским натюрмортом, а на клеенке масса изумительной, просто небывалой еды: ветчина, нежная даже на взгляд, сыр со слезой, колбаса, господи, угорь и еще какие-то коробки и бутылки с медалями и седовласыми джентльменами на наклейках, а между ними литые свечи и необыкновенные стаканы с тяжелым, словно заледеневшим, дном – никто в отряде никогда в жизни не видел ничего подобного. Это были предметы из иного мира, опять-таки для них иллюзорного, глянцево журнального, мифического, рекламного, никак с их жизнью – со студенческими столовками и пирушками в общежитии – не согласуемого. Несмотря на вечер и зыбкое пламя свечей, Наташин приятель так и не снял темных очков. На пару с Баркаловым – с которым они, очевидно, нашли нечто общее, – он деловито и ловко откупоривал бутылки.
– Да-а, – окидывая взглядом стол, рассудил Алик Гусев. – Вернемся домой, немедленно женюсь. Только теперь убедился, что значит настоящая женская рука.
– А что, есть подходящие кандидатуры? – участливо спросил хозяин «Москвича».
– Подберем, – ответил Алик, – из нескольких наиболее вероятных претенденток.
Отец не подходил к яствам, он стоял, прислонившись к бревенчатой стене, и на лице его отражались сомнения и душевные муки.
– Что с тобой? – подбежал к нему Соколовский.
Саня не разобрал ответа, но догадался, о чем шла шепотом речь: Отец, несомненно, хотел прекратить мистификацию и открыть всю правду, а непоследовательный Соколовский ужаснулся, замахал руками, молитвенно их сложил, потом зашептал что-то горячо прямо Отцу в нос и, в конце концов, оставил его все в той же мучительной растерянности. Одна только Наташа все еще не вернулась в дом. Саня поднялся, заглянул в сени, потом на улицу: она стояла на крыльце и смотрела вдаль, на дорогу, вьющуюся через поле, с таким ожиданием и надеждой, будто не она это была – современная женщина в модных белесых джинсах, а какая-нибудь, бог ее знает, средневековая Ярославна, заламывающая руки на крепостной стене. И вновь Саня подумал с тоской, что уж лучше бы она ему приснилась, эта нежданная гостья с волосами цвета платины. Он собрался было подойти к Наташе и все ей сказать, он уже набрал в грудь воздуху, но как раз в этот момент она обернулась и, увидев его, улыбнулась как ни в чем не бывало, опять спокойная, приветливая, уверенная в себе, владеющая своими чувствами.
– Вы за мной? – спросила она, ничуть не стесняясь того, что Саня застал ее в момент неподдельного переживания. – Я смотрела на закат, у вас тут замечательные места.
– Замечательные, – подтвердил Саня, – нестеровская заповедная Россия.
Что было потом, он плохо разбирал. Все тосты, шутки, хохмы, анекдоты, пикировки, душевные излияния слились для него в один непрестанный звук, на который, как на шум моря, не обращаешь никакого внимания и который тем не менее подспудно доставляет неизъяснимое удовольствие, сообщая душе состояние невесомости и блаженного парения. Саня и сам что-то говорил, не отдавая себе отчета что, собственно сознавая только, что хорошо говорит – остроумно, в жилу, в листа, и замечая, что после его слов Наташа улыбается. От этого он сам себе казался всесильным магом и волшебником, в самом деле, разве это не волшебство – всего лишь несколькими словами вызвать такое чудо, как ее улыбка.
А потом настала очередь Соколовского. Он знал, что его звездный час непременно настанет, и потому вопреки собственной натуре не мельтешился, не волновался, сидел, благостный и одухотворенный, прекрасно сознающий, что, сколько бы его друзья ни блистали юмором и сарказмом, все равно настанет минута сладкой сердечной слабости, пусть хмельной, но от того тем более томительной, наступит момент, когда остро, нестерпимо, сильнее, чем вина и смеха, захочется лирики – волнения и песен.
И вот он взял гитару, и сделался еще более сосредоточен и одухотворен, и стало заметно, что маленькие его кисти красивы и легки и что под глазами у него – никто ведь раньше и внимания не обращал – скорбные изысканные тени. И так он шел гитаре, и так гитара ему шла, что шестирублевая, обшарпанная, культтоварная, она выглядела теперь дорогим, уникальным инструментом. Голос гитары и впрямь был неповторим: низок, страстен, иногда он будто срывался и звучал по-уличному крикливо, занозисто, но по-прежнему искренне и щемяще.
Соколовский пел старые романсы, шансонетки начала века, под которые влюблялись и мечтали застрелиться прапорщики и гимназисты, он пел куплеты, которыми улица отводила душу еще до изобретения телевидения и магнитофонов, и сам свято верил в эти минуты и в догорающие камины, и в запах тающего мартовского снега, и в боль разлук, и в освежающую силу страданий, которые, быть может, и составляют единственно непреходящую ценность любви, потому что помнятся дольше любых восторгов, побед и обладании.
Саня смотрел на Наташу, и его обман больше не представлялся ему таким уж вероломным и злонамеренным. Ну хорошо, что, в конце концов, из того, что она не застала здесь Мишу Разинского, у которого красивое лицо манекена и красная кулацкая шея? Она застала других – и узнала их немного – Отца, Алика, Соколовского, не самых заурядных людей на свете, не самых скучных и не самых бездарных. Такие вечера, как сегодняшний, не проходят бесследно, потому что, что же может быть на свете дороже симпатий, возникших так сразу, так естественно и просто? И потом, разве может улыбка, от которой счастье делается таким конкретным, ощутимым понятием, оказаться всего-навсего знаком вежливости, приметой хорошего воспитания?
– Гармонисту банку. – Соколовский положил гитару на колени и, как положено артисту, с торжественной снисходительностью принял приготовленный ему стакан. Он выпил залпом, отставив при этом по-гусарски локоть, скорчил рожу, обыгрывая крепость иностранного напитка, и уставился на Наташу, будто в ожидании похвалы или дальнейших повелений.
– Спойте еще что-нибудь, – попросила Наташа.
– С радостью, для вас хоть до утра. – Соколовский на глазах хмелел от ее просьб, – я очень счастлив, Наташа, что, оставшись среди нас, вы все-таки не потеряли времени даром.
– Я бы его в любом случае не потеряла. – Наташа еле заметно насторожилась.
– Как знать, как знать, – расходясь в стихии тонких намеков, продолжал Соколовский, – ведь вас, откровенно говоря, ожидало сегодня вечером небольшое разочарование.
– Ты пой, пой, – заметил Алик Гусев.
– Какое разочарование? О чем вы? – уже не пряча беспокойства, спросила Наташа.
– Не обращайте вы на него внимания, – вмешался Князев, – когда он поет, еще туда-сюда, можно слушать, но когда говорит, вы меня извините…
Но Соколовского уже несло.
– Ерунда, Наташа, самая горькая правда всегда дороже и выше лжи! Не стоит беспокоиться, клянусь вам, тем более что все прекрасно устроилось!
– Какая правда? О чем вы говорите? Что устроилось?
– Ну, наша невольная мистификация… Мы ведь, ради бога, не сердитесь, мы вас немного, только умоляю вас, словом, ввели в заблуждение. Мишка паразит, то есть Миша Разинский не придет. Увы, а может быть, к счастью. Он уехал сегодня утром в Москву, бросив нас, покинув, можно сказать, как Наполеон своих верных маршалов после Березины.
– Так это и есть та самая горькая правда? – спросила Наташа, глядя уже не на Соколовского, а прямо Сане в глаза.
– Да, – ответил Саня, еще не догадываясь, что все кончено. – Но мы не хотели вас обманывать. Нам казалось, что вот тогда-то и будет обман, когда вы узнаете, что вас здесь не ждут. А так… Разве сегодняшний вечер можно назвать обманом?
– Спасибо, что хоть теперь во всем признались. А то ведь до утра могли вводить в заблуждение. Вы же любители разных романтических игр.
Наташа резко встала, надела как следует свою замшевую куртку, накинутую прежде на плечи.
– Я поеду, – она огляделась по сторонам, разыскивая парня в темных очках. – Куда делся Эдик? Зажгите электричество, в конце концов!
– Он во дворе с Баркаловым, – начал Отец, – они наверняка здорово выпили, и потом, куда же вы поедете на ночь глядя, это же с ума сойти…
– Ничего, не беспокойтесь, здесь километрах в шестидесяти Дом творчества композиторов, там наши знакомые, у них и заночуем. – Она была до такой степени собранна и деловита, что все остальные со своими недоумениями выглядели рядом с нею жалкими недотепами.
– Вы просили, чтобы я еще спел, – вдруг вспомнил Соколовский.
– Спасибо, как-нибудь в другой раз. – Она раскрыла мягкую дорожную сумку из желтой кожи, с ремнями и блестящими замками, и принялась складывать туда свои вещи: потушенные аккуратно свечи, стаканы, взяла высокую пузатую бутылку с джентльменом на наклейке, просмотрела ее на свет, сказала: – Оставляю, допьете. Саня тоскливо подумал, что день завершается тою же самой сценой, какой и начинался. Он все хотел поймать Наташин взгляд, оп все еще не верил, что все обрывается так, будто ничего и не было: ни прогулки в лесу, ни сегодняшнего вечера, когда старинный романс кружил над ними, томя сердце нежностью и болью. Он все еще верил, что она сейчас подойдет к ному и скажет на прощание какие-нибудь слова, пусть внешне безразличные, ничего не значащие для всех, ему одному предназначенные – оп уж сам извлечет из них не очень-то обнадеживающий, но, по крайней мере, красивый смысл. Она не подошла. Она остановилась на пороге и попрощалась со всеми сразу:
– Будьте здоровы, спасибо за компанию. Убирайтесь здесь время от времени – боюсь, что приезжать больше некому. И не слишком увлекайтесь историческими анекдотами.
Никто ее не удерживал, как и Разинского. Саня выбежал на крыльцо вопреки очевидному, он надеялся, что она обернется. Она не обернулась. Она подошла к своему водителю, который сидел у костра в своих темных очках, и через несколько мгновений вместе с ним двинулась к машине, в сумерках необычайно красивая, уже посторонняя, отчужденная, не имеющая к этому старому дому и его обитателям ровным счетом никакого отношения. Когда запустили мотор и включили фары, Саня повернулся и пошел в дом, чтобы не смотреть им в след. Баркалов, расставшись с новым приятелем, как ни в чем не бывало подбрасывал в огонь еловые лапы.
В доме ругались.
– Ты, куплетист, – кричал Борис Князев, – разводишь свою нищенскую лирику, ну и разводи, а в разговоры-то зачем лезть? Это же не твоя область. Такую женщину спугнул, куплетист!
– Но почему? Почему? – на Соколовского жалко было смотреть.
– Он не спугнул, – неожиданно для всех сказал Леня Беренбаум. – Это она нас всех напугала.
В сенях послышались шорох и нерешительное топтание.
– Кто еще там? – крикнул Князев. На пороге возник бригадир Шапелкип.
– Я это, как обещал, да, – стесняясь, заговорил он, безуспешно пытаясь вытянуть из кармана телогрейки застревающую поллитровку. – Раз сказал, закон. Да. Тут она, родимая, как штык.
Отец вздохнул.
– Ты как ребенок, Степан Палыч, честное слово. Ну при чем здесь водка, ты что, шуток не понимаешь?
– Какие шутки, Валентин Иваныч. – Шапелкин был весел и возбужден, и оттого его а так не слишком завершенные жесты обрели дополнительную резкость и угловатость. Слова застревали у него в горле, распирали впалую грудь, раскачивали его то вперед, то назад: – Какие шутки, да, удача, во как! На стройке-то цемент еще дают в счет будущей сметы. Две машины обещались, приезжайте, говорят, об чем разговор – после сочтемся. Не сомневайтесь, говорят, две машины, да. Хватит теперь цементу-то, а, Валентин Иваныч! Живем! Теперь только съездить за ним осталось как положено, завтрева с утра. – Бригадир вновь, как к высшему аргументу, обратился к бутылке «сучка», которая, как назло, застряла в узком кармане телогрейки. Шапелкип переживал, волновался, и потому возникало нешуточное опасение, что он либо порвет карман, либо разобьет бутылку.