Текст книги "Человек с аккордеоном"
Автор книги: Анатолий Макаров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
Может быть, у него просто портился от тоски характер.
Из-за соседнего стола с бокалами в руках встали двое: мужчина и женщина. Им было очень весело, особенно женщине, ее глаза искрились под сильными стеклами больших и красивых очков.
– Это, конечно, неделикатно, – сказала она милым голосом, в обаяние которого очень верила, – но всем нам очень хочется выпить с вами. Вы позволите?
«Она похожа на Лену, – подумал Александр Александрович. – И, так же как Лена, сама не знает, что сделает через две минуты. Это, разумеется, ей взбрело в голову прийти за его столик. А мужчину жалко. Он прекрасный человек, но не знает, как ему теперь поступать. Он зависим. И зависим по той простой причине, что любит ее гораздо больше, чем она его».
– Мне хотелось бы думать, – серьезно сказал Александр Александрович, – что вы сейчас счастливы. Так счастливы, что вам не жалко поделиться счастьем еще с кем-нибудь. Со мной, например, одиноким стариком. Однако имейте в виду, это лишь одно предположение.
– А другое? – улыбаясь, спросила женщина. Она щурилась, совсем как Лена, и так же заинтересованно заглядывала в глаза.
– Другое… снимите на минуту очки… другое касается вашей натуры непосредственно. Кто знает, может быть, вы просто сумасбродная женщина, которой нравится смущать людей необъяснимыми поступками?
– Вот это гораздо вернее, – решился сказать мужчина. «Ну, вот еще немного, – подумал Александр Александрович, – и он раз в жизни, на мгновение придет в себя».
– В мое время такие свойства характера приводили к несчастьям. Из-за таких женщин, например, стрелялись. Не обольщайтесь, погодите, я не считаю, что это было справедливо. Однако в любом случае я признателен вам за оказанную мне честь.
– Теперь моя очередь отгадывать, – уже менее уверенно сказала женщина.
Александр Александрович приглашающе склонил голову.
– Мне показалось, что вы старый артист, как это называлось… императорских театров, который отмечает сегодня юбилей какого-нибудь своего прошлого триумфа.
– Вы романтичная женщина, – тихо ответил Александр Александрович, – но не слишком наблюдательная. У старого артиста должны быть лауреатские медали, и гулять он должен в окружении коллег, ветераны сцены живут долго. Что же до триумфа, то это понятие условное, моего друга Петю Горбунова убили пулей дум-дум, и сегодня это уже никому не интересно, а его императорскому величеству государю Николаю Павловичу, который на соседней площади убивал людей, на этой площади стоит памятник. Правда, не из государственных уже соображений, а из сугубо пластических: скульптор Клодт сбалансировал всю фигуру на двух копытах…
Простите за откровенность, но сегодня я, кажется, понял, что всю жизнь прожил в столь же неестественном положении. Используя ваше предположение, приходится признать, что играл не ту роль. Не ту, ради которой родился, читал Пушкина, ходил в технологический институт. А вот сегодня я, как никогда, готов к своей истинной роли. Но времени, как видите, немного. Скоро занавес. Не теперешний, раздвижной, а старинный, который падает сверху. И все.
Друзья мои, – Александр Александрович выпрямился и церемонно поднял рюмку, – я прошу вас выпить за нынешний день моей жизни. Бог даст, и в вашей жизни будут такие дни.
В половине двенадцатого Александр Александрович взобрался в плацкартный вагон скорого поезда Москва – Ленинград. Тускло горели лампочки, извечный запах русского железнодорожного путешествия говорил об умении терпеть и способности переносить разлуку. Кто-то уже устроился на своем месте с тем уютом и привычкой обживать углы, которые всегда найдешь в таких вот вагонах. Матери укладывали детей, уговаривая их слушаться и не капризничать, с верхних полок свисали ноги в шерстяных и синтетических носках, а то и просто босые. Сержант-отпускник привычно, самого процесса ради, на всякий случай заигрывал с проводницей. Александр Александрович, с трудом переступая через узлы и чемоданы, извиняясь направо и налево, добрался до своего места и тяжело сел у окна. Только теперь он почувствовал, как устал, – на всю оставшуюся ему жизнь, безысходно, необратимо.
Ему еще раз захотелось взглянуть на знакомые лица – они лишь мелькали на освещенном перроне. Потом слились в одну линию. Потом пропали вовсе…
…«Ну вот и все, – вслух сказал Александр Александрович. – Вот и все…»
ДВЕНАДЦАТЬ МАРШАЛОВ НАПОЛЕОНА
…Сначала Сане показалось, что он еще спит. Что в сновидениях его, как это часто бывает, перевернулась страница, и начался совершенно новый сюжет. Что это как раз то чудесное переплетение сна и реальности, когда спишь, так сказать, грезишь, и сам сознаешь, что грезишь. То, что увидел он, было действительно грезой, иначе и сказать нельзя.
Молодая женщина появилась в комнате, совершенно невозможная в здешнем их мире, никак со здешним их миром не соотносимая, разве что по закону полной и совершенной противоположности. Ее можно было выдумать, вообразить себе, сидя за липким столом где-нибудь в станционной пивной или лежа на крыльце ветреной звездной ночью во время дежурства. Такая мечта наверняка должна быть чрезмерной, безнадежной, кинематографической, потому что все современные иллюзии возникают в сознании как изображение на экране кинотеатра.
Эта женщина словно бы с экрана и спрыгнула пли же с журнальной картинки, где бездна глянца и хорошего вкуса, где обыденные вещи доведены до степени произведения искусства и где женская красота тоже вроде бы высококачественный продукт, выработанный усилиями движения, названного техническим прогрессом. Мир па таких картинках иллюзорен до крайнего реализма или, напротив, натурален до иллюзии, так пли иначе, когда смотришь на его женщин, счастливых, совершенных, беззаботных, сердце недоверчиво сжимается. В их облике ощутима закономерность некоего стандарта, но это тот самый высокий стандарт, которому подчинены теперь все красавицы мира и который в итоге не так уж обиден, потому что, диктуя основные всеобщие правила, оставляет простор для множества личных проявлений.
Бревенчатые потемневшие стены дома казались для этой женщины как раз тем самым натуральным фоном, который так любят модные фотографы, снимающие эфемерных прелестниц в сочетании с чем-нибудь подлинным и грубым – с замшелыми валунами па берегу, с крепостными башнями, со стальными пролетами мостов. Саня разглядел волосы этой женщины – странного цвета, известного под именем пепельного, или платинового, как выглядит платина, он не представлял себе, по готов был согласиться, что благородный оттенок одного лишь этого слова подходит к ее волосам. Он видел лицо этой женщины – нежное и удивленное, с выражением высокомерия и неуверенности одновременно, видел жакет из дорогой замши и стройные ноги, угадываемые под джинсами. Расклешенные низкИ джинсов были расшиты яркими базарными цветами. Внезапно на уровне этих цветов он заметил свои резиновые сапоги, облепленные непросохшей глиной, скособоченные на одну сторону, и только тут окончательно понял, что не спит, – сапоги ему сниться не могли.
Он вдруг немного испугался этого сознания, словно лучше было бы, если бы эта женщина все-таки приснилась ему, какое-то жалкое предчувствие шевельнулось в его груди. Несколько мгновений он лежал с, несомненно, закрытыми глазами, а когда раскрыл их, увидел, что незнакомки в комнате нет. Оп сел и окинул взглядом спящих друзей, ему сделалось жутко неловко: он понял, какое зрелище наблюдала только что она. Зрелище поля брани или в лучшем случае какого-то неуемного застолья, когда пирующие рухнули прямо там, где сидели, и раскинулись в тех самых рискованных и живописных позах, в каких покинуло их сраженное алкоголем сознание. Алик Гусев спал, словно потухающий вулкан, сопя, бормоча что-то и вздымая необъятное чрево. Соколовский находился в благородной, но несколько театральной позе покончившего с собой поэта: безжизненная кисть руки закрывала собою растрепанный том – биографию Наполеона. Позиция Князева была просто двусмысленна: оп сжимал в объятиях подушку. Леня Беренбаум лежал ничком, словно его внезапно оглушили сзади, однако самым выдающимся было, несомненно, положение Отца. Он раскинулся на спине вверх своею литой загорелой грудью, но лицо его в то же самое время было неизъяснимым образом уткнуто в подушку – так, как если бы Отец спал на животе. Саня некоторое время тупо смотрел па него, подозревая, что его подвергли какой-то изощренной средневековой казни, а потом прокричал тревожным шепотом:
– Подъем! Выходи в шинелях строиться!
Народ по привычке встрепенулся, вытаращил осоловелые глаза, бессмысленные после томного послеполуденного сна:
– Что такое, что? В чем дело? Кого? Куда? Опять блатные?
– Хуже, – торжественно, но не слишком уверенно объявил Саня. – Женщина.
– Какая женщина? – едва ли не хором спросили Князев и Баркалов.
– Потрясающая! – Саня потянулся и прикрыл глаза. – Друзья мои, это что-то необыкновенное, у меня не хватает слов, я понять ничего не могу…
– Так где же она? – деловито спросил Баркалов.
– Была здесь, а теперь… – Саня неопределенным жестом руки показал на двор. Баркалов вскочил и, шлепая босиком по грязному полу, побежал в сени. У остальных был смешной вид заинтригованных детей.
– Очень красивая? – протирая глаза, с надеждой заинтересовался Соколовский. Саня улыбнулся, то ли наивности вопроса, то ли недавним своим впечатлениям.
– Я не могу этого объяснить. Наваждение, сон, материализация мечты… И где? В нашей обители. – Он опять улыбнулся и опять неясным, но пренебрежительным жестом руки обвел комнату.
– Я вас поздравляю, – возвратившийся в комнату Баркалов покрутил у виска растопыренной пятерней и кивнул в сторону Сани. – Наш общий друг, как это ни прискорбно, того… – он протяжно и уныло свистнул. – «Женщина, женщина», там ни курицы, ни птицы нет, а не только что женщины. Дожили, нечего сказать.
– Галлюцинации, – печально вздохнул Леня Беренбаум. – Сны наяву. Я знаю, я читал. Синдром переутомления.
– Не переутомления, а воображения, – Алик Гусев похлопал Саню по плечу, – старина, ты как хочешь, а я тебя предупреждал. Фантазии, мечты и звуки – все это очень хорошо, даже замечательно до определенного возраста. А потом, извини, конечно, это уже действует на окружающих.
– Еще как действует. – Соколовский расстроился чуть ли не до слез. – Вы только подумайте, растолкал, разбудил, наплел черт знает что, «явление», «наваждение»…
Отец, натягивая неизменную свою гимнастерку, снисходительно улыбнулся.
– Что-то ты, по-моему, чересчур переживаешь.
– И переживаю, – с вызовом заговорил Соколовский, – потому что это хамство – будить товарищей таким предательским способом, есть вещи, которыми не шутят, пора бы это знать. За такие штучки в старое время, не знаю, что делали, на дуэль вызывали…
– Здравствуйте, – на пороге стояла молодая женщина. Она стояла в снопе света, пробившегося сквозь полутемное пространство сеней, и оттого появление ее сопровождалось живописным эффектом – рассеянными бликами солнца, легкими тенями, рябью листвы.
– Здравствуйте, – по-прежнему сидя, ответил Саня, – они уверяют, что вы мне приснились.
– Я не приснилась, – ответила женщина неожиданно низким и потому трогательным голосом, – я приехала. Только сначала все вы спали, и я не хотела вас будить. А потом услышала голоса и поняла, что вы проснулись.
К этому мгновению все уже поднялись на ноги, и Соколовский, которого никто не облекал особым доверием, выскочил вперед. Он боялся, что все происходящее – недоразумение, заблуждение, ошибка и вот сейчас вес выяснится, и нежданная гостья исчезнет так же незаметно, как появилась, растворится в потоке предзакатных лучей и исчезнет, пропадет, будто ее и не было. И потому надо было наступать, захватывать позиции, очаровывать, использовать щедрую ошибку судьбы.
– Мы очень рады, – спешил Соколовский, – вы просто представить себе не можете, как мы рады. Вы не обращайте внимания на их странные лица, они до смерти рады вам, просто не пришли еще в себя, поскольку все так неожиданно и чудесно.
Женщина улыбнулась. У нее оказалась улыбка, которая содержит в себе нечто большее, нежели просто движение губ, легко было поверить, будто вокруг что-то меняется от этой улыбки, что-то возникает, чему нет точного названия, но что ощущается мгновенно и непосредственно. Соколовский воодушевился, готовый зачесть такое явление в число своих трофеев, но его перебил Баркалов.
– Вы слышали? – он взывал ко всей компании. – Обратите внимание, как он нас рекомендует: «странные лица». Своих лучших друзей. Это у него самого, – теперь Баркалов смотрел незнакомке прямо в глаза, – как вы могли заметить, простите не знаю, как вас зовут…
– Наташа.
– Наташенька, очень приятно. Меня зовут Дмитрий, легко запомнить, царевич Дмитрий, Лжедмитрий, сплошные исторические параллели. Так вот, именно у этого типа, – Баркалов покровительственно опустил Соколовскому руку на плечо, – как вы могли заметить, странная физиономия: то ли разжалованного гусара, то ли сентиментального алкоголика. А остальные лица, будьте объективны, просто светятся интеллектом. Свинарник, знаете ли, к этому обязывает. Мы, видите ли, строим здесь свинарник, вам об этом еще не говорили?
– Говорили. – Наташа засмеялась так звонко и счастливо, что в этом ее смехе незаметно растворилось взаимное первоначальное отчуждение. Теперь уже вся компания, не стесняясь, окружила Наташу, даже Отец, такой сдержанный в разговорах о женщинах, без которых не обходился в отряде ни один вечер, целомудренный Отец и тот стоял тут же и произносил какие-то необязательные светские слова. Один лишь Саня не сходил с места, поверх чужих плеч, меж затылками, гривами и бородами своих верных друзей он видел ее глаза, ее смеющиеся яркие губы, и предчувствие, закравшееся к нему в грудь полчаса назад, становилось неясной тревогой. Он суеверно ждал, что она скажет сейчас нечто очень важное, он был почти уверен в этом и старался теперь уловить в ее глазах суть этих будущих слов, чтобы, по крайней мере, вышло не так уж обидно.
– А почему вы не спросите, как я сюда попала? – Голос Наташи прозвучал нарочито капризно, по глаза были серьезны.
– Ах, не все ли равно! – вновь на полголовы вперед вырвался Соколовский. – Важно, что вы тут, среди нас, а как вы здесь очутились, каждый пусть представит себе по-своему. Я, например, готов поверить, что вы приехали в почтовом дилижансе. Или в карете, запряженной цугом…
– Наташа приехала в новом «Москвиче» лимонного цвета. – Саня уже стоял у окна и смотрел на изгородь возле просыхающей дороги, на щегольской городской автомобиль, забрызганный жирной осенней грязью, и широкоплечего парня в темных больших очках, протирающего ветровое стекло.
– Верно. Меня привез один мой приятель, он едет на юг и согласился свернуть немножко в сторону.
– Совсем немножко! – присвистнул Князев. – Всего только километров триста наберется.
Наташа чуть раздраженно повела плечом.
– Какое это имеет значение: триста, четыреста, он мечтает участвовать в ралли и любит ездить по бездорожью. Вот ему прекрасный повод.
– А приехали вы… – методически продолжал Саня, сознательно подводя дело к развязке…
– К Мише Разинскому. Разве он не предупреждал вас?
Случилась почти театральная сцена, в постановке которой с особым тщанием добивались синхронности: все молчали и все смотрели друг на друга вопросительно, словно подозревая кого-то в лукавом сокрытии столь важных сведений.
– Вы знаете, Наташа, – серьезно сказал Отец, – он, по-видимому, не успел сказать нам об этом…
– Конечно, – чуть ли не закричал Соколовский, – он же хотел сделать нам сюрприз, это даже остроумно, я бы тоже никогда никому даже словом не выдал бы…
– Ну ты-то, положим, прожужжал бы нам все уши. – Тут Алик Гусев перешел на внезапную ошеломляющую простоту в обращении с женщинами, которая никогда его не подводила. – Наташа, ну чего ты волнуешься, в самой деле, не все ли равно – предупредил не предупредил.
– Да я и не волнуюсь вовсе. – Наташа и впрямь не выглядела обеспокоенной. – Я же знаю, у вас здесь полно работы, вы ведь, бедные, в своем свинарнике днями и ночами торчите.
Все скромно потупились, польщенные такой осведомленностью об их судьбе и не обращая внимания на некоторое простительное приезжему сгущение красок. А Наташа продолжала:
– Я сама виновата. Точного дня приезда я ему не сообщила. Просто намекнула, что, мол, не исключена возможность визита. Так что обижаться у меня нет никаких прав. За сюрпризы приходится платить. А между прочим, где он, Разинский? Еще не вернулся со стройки? У вас что, наверное, вторая смена существует?
Повисла неуютная и бестактная тишина, каждое мгновение которой казалось часом. Опять все переминались неловко с ноги на ногу, как на зачете, отводили конфузливо глаза, но изредка бросали друг на друга взгляды, исполненные смущения по поводу постыдной своей нерешительности и затаенной надежды, что у кого-нибудь необходимой силы духа, будь она неладна, все же достанет.
– Вы угадали, Наташа, – произнес Саня с твердостью и отчаянием новичка, ступающего с вышки бассейна в пустоту, – вы все правильно поняли: Миша еще не возвращался.
Он снова видел ее глаза, и больше ничего вокруг но видел, и было у пего жуткое ощущение, что он все падает, падает, падает, а спасительной воды все нет и нет, и вот тут, еще не различая движения губ, он во взгляде ее заметил зарождение улыбки. Той самой, от которой вокруг что-то ощутимо и вполне материально меняется. Он вспомнил последние дни – две или три недели, – похожие один на другой, нудные, как с перепою, мокрые насквозь, слившиеся в памяти в один беспробудно дождливый день, и то, что случилось сейчас, представилось ему торжеством высшей справедливости. Рассвет сегодняшнего дня его не обманул.
***
Ах, какой оказался сегодня рассвет! Вдруг разошлись сплошные, низкие тучи, и горизонт, непривычно далекий и ясный, постепенно накаляясь, заалел. Саня дежурил на крыльце с трех часов ночи, кемарил, зажав между колен незаряженную берданку, клевал носом, закрывшись капюшоном затвердевшего брезентового балахона. Сон внезапно покинул его. Малиновое светило торжественно показалось в низине, за рекой и за лесом. Саня следил за его восходом завороженно, с тайным восторгом, словно много лет назад в планетарии, во время школьных экскурсий. Заря разгоралась, уже полнеба занимала она, разгоняя разрозненные тучи и поселяя в душе ликование и надежду. Конец дождям, думал Саня, и грязи конец, и простудам, и ночному, душу выматывающему кашлю, и вечерней тягостной скуке, от которой в деревне сдают, к чертям собачьим, слабые городские нервы. Вот а вчера чуть не поскандалили… Собралась вся команда, все двенадцать человек, остатки строительного студенческого отряда, застрявшего в селе Горбове на третий месяц. Остальные ребята укатили в Москву еще в конце августа и сейчас на заработанные деньги наслаждаются жизнью где-нибудь в Сухуми или на Пицунде, поскольку сентябрь у них в институте объявлен в этом году каникулярным месяцем. И только они, дюжина будущих гражданских архитекторов, добровольно и самоотверженно продолжают свой трудовой семестр, пропади он пропадом. Они бы давно смылись отсюда – сорвались бы, смотались, соскочили, вот еще подходящее слово, если бы не эта проклятая свиноферма, которую необходимо подвести под крышу, пока не настали холода. Вечерами, лежа в постелях – впрочем, вернее сказать, в постели, ибо она была на всех одна, обширная, набитая слежавшимся сеном палатка, – изощрялась в остротах по поводу своего положения. Не очень-то веселого, если помнить о горячих кавказских пляжах и о море, похожем осенью на флаг неведомой страны, у берега зеленом, потом желтом и у самого горизонта лазурном.
Остроумие должно было скрасить тоску, придать ей, так сказать, характер достойного мужского чувства. Однако оно быстро иссякало, вспениваясь время от времени и булькая, как заткнутый фонтан на скверике, а тоска расползалась, расплывалась, как тесто, и не имела под собой никакой такой благородной подоплеки. Сане она тем не менее развязывала язык, в темноте, закурив последнюю перед сном сигарету, он любил говорить о московской осени, о том, как в его переулке летят тополиные листья, желтые с одной стороны и серебряные с другой, как они еле слышно звенят на лету, а потом, ветреными ночами все с тем же тихим звоном кружатся по мостовой.
– Ну к чему ты завел свою тягомотину? – прервал его Борис Князев, воспринимавший всякую метафору как личное оскорбление. – Тоже мне, сирена самодеятельная. Что за привычка, я не понимаю, сопли распускать. Ты еще про шашлык в «Арагви» расскажи, чтобы я сегодняшний ужин, наконец, переварил.
– Саня на это не способен, – отозвался из угла Миша Разинский. – Он слишком платоничен для этого, а шашлык – мужское дело. Хочешь, я тебе расскажу? Представь себе, приносят мангал, мясо на шампурах шипит, еще тлеют и мерцают угли, и дымок, почти незаметный, щекочет тебе ноздри, ты берешь лимон и выдавливаешь его на мясо, и сок вскипает на его розовой, чуть прожаренной плоти…
– Перестань! – заблажил Князев. – Вас давить надо с вашим богатым воображением. Чтобы вы иллюзий не распространяли. Нет никакого шашлыка – поняли! Вообще нет и не бывает! Есть только гнилое пшено, которое Беренбаум не умеет варить! И бульваров не существует, накрылись они, и бульвары и проспекты! Одно только паршивое Горбово осталось во всем мире. И дворец свиней, который мы здесь возводим!
– Ну что же, – спокойно ответил Саня, – каждый архитектор строит тот дворец, которого он достоин.
– Это вы достойны свинарника, – окончательно завелся Князев, – вот и выдумываете всякую ересь. Как нищие – сказки про богатых. А за меня не беспокойся, я себе цену знаю, я знаю, какого я дворца достоин.
– Ну, дожей, дожей, доволен, особенно если заткнешься, наконец. – Такое заключение подвел спору Алик Гусев, за свои девяносто девять килограммов называемый иногда «толстым». И уточнил: – Мне, между прочим, через два часа дежурить, кто еще отношения выяснять начнет – удавлю.
Дежурили по очереди всю ночь – не ради пионерской романтики, а по соображениям совершенно конкретной осторожности. Неподалеку от Горбова у запруды дымила кое-как допотопная картонная фабрика, там подобралась компания бывших заключенных, которым на сто километров запрещено было приближаться к областным городам. Жилось им в поселке невесело, развернуться было негде, под яблочный спас они как следует выпили и бродили по окрестностям в поисках достойных развлечений. Студенческий лагерь, на отшибе от села, вокруг старой бревенчатой школы, оказался для них объектом прямо-таки желанным. Большая часть отряда находилась на стройке – студенты в престольный праздник – надежная рабочая сила, и поэтому преград для широкой блатной души не оказалось. Сначала они, лихие эти, залетные ребята, попробовали поухаживать за студентками, подкадриться, подвалиться, подбить, как говорится, клинья, потом, не выдержав светского тона, изматерили и разогнали своих избранниц, немногочисленных заступников здорово отлупили, а заодно уж поломали и побили в лагере что смогли. Счастливо отделался только Миша Разинский, он гулял в этот момент в лесочке с одной первокурсницей. Когда они в ромашковых венках, держась за руки, появились в пределах лагеря, их взору открылось зрелище разорения и погрома: смятые палатки, перебитая посуда, девичьи неутешные слезы и свежие синяки под глазами у Лени Беренбаума и Марата Шевцова. Марат, между прочим, был боксером, гордостью института. Оскорбленный Миша бросился за подмогой на стройку, через полчаса отряд, вооруженный чем под руку попало, уже мчался в пыли, разгоняя кур по проселку; блатных, однако, как назло, и след простыл. Бегать по деревням, размахивая после драки кольями, очевидно, было глупо, поэтому, с трудом подавив жажду мести, разгоряченные, вернулись на родное пепелище. Туда уже прибыл на мотоцикле участковый Кондратюк, объезжавший окрестные села по случаю престольного праздника. Встречали его везде с должным гостеприимством, и потому держался он особенно официально, хотя запыленная фуражка с выгоревшим верхом была молодецки сдвинута на ухо и во рту торчала лихо закушенная папироса «Беломор».
– Вы что же это, понимаешь, студенты, культурные, можно сказать, люди с дрекольем по селу шастаете? Людям какой пример показываете? Вас для чего сюда прислали? Для сближения с жизнью, для знакомства с трудностями…
– Ладно, лейтенант, их вон и познакомили, и сблизили, – Алик Гусев кивнул на Беренбаума и Шевцова.
Ребятам стыдно было служить предметами жалости и свидетельством преступления, а потому они предпочли затеряться в толпе.
– Это дело мы так не оставим, – участковый энергично перегнал папиросу из одного угла рта в другой, – вы что думаете, если тут не эта, не Стретенка, – почему-то именно эта улица казалась ему воплощением столичного шика, – так тут и закона нету? Есть, не сомневайтесь.
И, словно в подтверждение своих слов, значительно извлек из кожаной артиллерийской планшетки общую тетрадь и толстую авторучку.
Уже потом, осмотрев место происшествия, опросив пострадавших и составив с их помощью протокол, звучащий торжественно и неуклюже, Кондратюк присел на крыльцо покурить и сказал вдруг совсем другим, сочувственным и приятельским тоном:
– Вы это, москвичи, поосторожней все-таки. Протокол, понимаешь, протоколом, а там, на картонной, такая гопкомпания собралась, что ее так вот, с ходу не прищучишь. Так что вы, это, остерегитесь, остерегитесь… держитесь кучнее, девок охраняйте, вон они у вас как ходят, все наружи, тут и честный, можно сказать, труженик в соблазн войдет. А по ночам вот что: вахту организуйте, а то они побредут как ни то с гулянки и устроют вам концерт по заявкам для тех, кто не спит.
Дежурство организовали в ту же ночь. И через полтора месяца, когда строительный отряд, получив от райкома благодарность, а от колхозников, как выразился бригадир Шапелкин, «низкий поклон», отбыл в грузовиках на станцию, а двенадцать оставшихся добровольцев перебрались жить в бывшую школу, ночные бдения продолжались с прежней пунктуальностью. Следил за их порядком Валя Гончаров, прозванный на факультете Отцом. Нельзя сказать, чтобы он был старше всех на курсе, бывших солдат среди студентов тоже вполне хватало, вообще в год их поступления комиссия обращала особо придирчивое внимание на трудовой стаж и жизненный опыт. Только вот для каждого из однокурсников этот пресловутый опыт был его личным делом, а для Отца прямо-таки даром божьим, чье благо распространяется на всех окружающих без исключения. Как полагается, существовали в отряде законные порядком выбранные и назначенные руководители. Отца вроде бы никто никуда не выбирал и не назначал, но как-то так вышло, что колхозные бригадиры незаметно привыкли по любому делу обращаться именно к нему. Они практическим своим крестьянским умом чувствовали, кто в отряде человек самый надежный и авторитетный. Обмануть его было невозможно и опутать тоже. Прораб Степунин, разбитной мужик с розовой лысиной жизнелюба и удачника, много раз обещал закрыть наряд как следует и от себя кой-чего подкинуть, если только бригада согласится некоторое время поработать на стройке его собственного нового дома. Степунин вечерами часто заезжал в отряд, садился к столу, щурил глаза на девушек в брюках – любите, ребята, девок, любите, девушка, она мать наша, – а потом, словно бы невзначай, переходил к делу:
– Вы студенты, вы жизнь учитесь понимать. Наука, она хорошо. Только ведь жизнь тоже наука. Сло-о-жная! Учитесь понимать, за кем не заржавит.
Многие уже вполне готовы были поддаться на эти дипломатические уговоры, особенно Баркалов, который по делу и без дела забегал к Степунину и отзывался о прорабском самогоне как о чуде, не поддающемся осмыслению и описанию. И только Отец оставался неумолим:
– Послушайте, архитекторы. Это же ваша первая в жизни стройка. Собственная. А за собственную стройку, если хотите знать, люди жизнь отдавали.
– Ты что, Барму и Постника имеешь в виду? – спросил бесхитростно Князев. – Так ведь это же легенда!
– Пусть легенда, – согласился Отец. – Так вот: кулацкий дом из ворованного кирпича в легенду не годится.
– Хорошо, но только что ж получается, наш свинарник, он что у тебя, все равно как храм, что ли? – не унимался Князев.
– А у меня все храм, что людей кормит. И духовно, и физически. И если бы ты хоть раз в жизни не жравши посидел, ты бы тоже так считал.
А в другой раз вся бригада после смены валялась на прибрежном песке, и жизнь была, наконец, прекрасна – от быстрой свежей воды, от позднего августовского солнца, от того, что натруженные мышцы приятно и почти ласково ломило.
– Отдых воина! – кричал Соколовский, зарывая руки в тончайший, прокаленный солнцем речной песок.
По закону всемирного невезения именно в этот момент прикатил на своем «джипе» сам председатель Максим Федорович Тебенев. Он спустился к воде, тяжело сел на песок и стал задумчиво смотреть на реку, будто ради этой послеполуденной элегии сюда и прибыл. Но все насторожились внутренне, ибо, как солдаты, не верили в бескорыстную лиричность начальства.
– Вот что, друзья мои, скубенты, – переходя от созерцательности к делу, начал председатель, – я тут на санаторной стройке пять грузовиков кирпича вымолил. Сроду так не исхитрялся, и райком подключил, и овощей обещал подбросить. Так вот, приехали они, мать их… – Максим Федорович почему-то всегда ругался, отмечая какие-либо положительные явления и факты.
– Хорошо, что приехали, – согласился Отец, уже догадываясь, в чем дело, и все-таки стараясь отыскать возможность компромисса, – я вам давно говорил, что огнеупорный кирпич нужен. Завтра с утра и разгрузим.
– Завтра… Завтра я сам тебе три состава разгружу. Мне сейчас нужно, – в сердцах признался председатель. – Они ведь машины свои как отпустили – туда, обратно, и общий привет. Шофера уже бунтуют: разгружай, а то назад чесанем.
– Кроме нас, конечно, никого не нашлось! – из воды крикнул Борька Князев. – Конечно, студенты, покорная скотина…
– Председатель, – поддержал его Алик Гусев, – мы, между прочим, вторую неделю с пяти на ногах. Вроде бы не крепостные.
После этих слов Гусева возроптать хоть кому было не стыдно, и гул недовольства прошелестел по отряду. Только Отец не вымолвил ни слова. Он понимал, что призывать и стыдить сейчас бесполезно, он просто поднялся и, стряхнул кое-как песок со штанов, зашагал по направлению к селу, помахивая на ходу зажатой в кулаке выцветшей ковбойкой. К загорелой его казацкой спине прилипли песчинки, и так сосредоточенна, непреклонно сурова была эта спина, что становилось ясно: даже если никто не пойдет за ним, Отец до поздней ночи, до завтрашнего утра один примется разгружать грузовик за грузовиком и ни одного шофера ни на шаг не отпустит.