355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Хорунжий » Неоконченный полет (сборник) » Текст книги (страница 15)
Неоконченный полет (сборник)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:27

Текст книги "Неоконченный полет (сборник)"


Автор книги: Анатолий Хорунжий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)

7

Полет Синюты и Жаткова не был для генерала Красицкого рядовым событием. Секретный пакет штаба фронта Красицкий принял из рук командующего фронтом.

– Выручай, Красицкий! – такими словами встретил его сегодня командующий, позвав в свой дом, который стоял неподалеку от штаба авиаторов.

– Что прикажете, товарищ командующий? – Красицкий вытянулся по стойке «смирно», но чувствовал себя перед грозным командующим фронтом свободно: дружеский тон командующего давал ему для этого все основания.

– Разгулялись казачки – от рук отбились, – продолжал командующий, произнося слово «казачки» с ласковой интонацией. – Сами понимаем, по таким снегам хорошо воевать на конях. Но все-таки порядки-то у нас сегодняшние. Оглядывайся почаще, где ты, посылай в штаб донесения. Чапаев нашелся! – уже недовольно бурчал он на того, из-за которого беспокоился. – Так что, пожалуйста, Андрей Степанович, если небо позволяет, дайте распоряжение. И возьмите это под свой контроль – дело срочное, – добавил командующий, подавая пакет Красицкому после разъяснений.

– Есть, товарищ командующий! – Красицкий был полон чувства уважения к своему начальнику и горд от того, что тот обращался к нему в таком дружеском тоне. Красицкий понимал, что это значило: командующий и его штаб были удовлетворены боевой работой воздушной армии.

Пока экипаж У-2 был в воздухе, Красицкий, справляясь о нем в штабе, не раз вспоминал и подробности относительно кавалерийской дивизии, которые ему передал командующий, и добрый, почти товарищеский тон разговора, и боевое настроение сдружившихся, симпатичных лейтенантов. Занимаясь другими делами, Красицкий подсознательно переносил на все свой душевный подъем, вызванный визитом к командующему фронтом и удовлетворением, что такие бравые и надежные летчики взялись за важное поручение.

Когда Синюта появился в дверях один и, не подняв тяжелой головы, окаменело остановился на пороге, генерал сразу почувствовал, что стряслась какая-то непоправимая беда. Он попытался встать, но ноги его не слушались.

– Разрешите доложить, товарищ генерал...

Голос Синюты подтвердил догадку генерала. Да, стряслось невероятное. Лейтенант рассказывал о том, что и где с ними произошло. Красицкий слушал, его охватывало негодование. Он думал, как ему теперь быть перед командующим фронтом, что он на это скажет. Синюта, докладывая, думал, как и когда сказать генералу о своем предложении, из-за которого он и осмелился появиться перед ним.

Умолк. Если бы сейчас не сделал этого сам, генерал все равно прервал бы его.

Теперь слушал лейтенант. Ему казалось, что и эти минуты, и его голова набухают. Он видел только генеральские унты, которые метались по комнате. Слова впивались ему в сердце, он терпел, не решаясь ни вздохнуть, ни пошевелиться. Он понимал: необходимо выждать. Выждать.

Однако пора. Он должен подать свой голос.

– Товарищ генерал...

– Молчите!

– Я про Жаткова.

– Не имеете права произносить его имя!

– Я знал, что услышу такие слова, товарищ генерал.

– Знал? Недостаточное самонаказание!

– Товарищ генерал, Жаткова надо спасать.

– Сначала подать его на тарелочке в руки врага, затем спасать?

– Товарищ генерал, я – офицер Советской Армии, я... Он – мой друг! – Синюта посмотрел перед собой широким, открытым взглядом ясных глаз.

Красицкий остановился перед ним, словно наткнувшись на преграду. Их взгляды встретились. Глаза генерала горели гневом.

«Вспомнил, все вспомнил», – подумал Синюта, но эта мысль промелькнула мигом, не оставив на душе никакого следа. Он вновь ощутил возле себя присутствие Жаткова и осмелел еще больше.

– Если я не имею права говорить о Жаткове...

Генерал замер в ожидании.

– Мы не встретили в воздухе сегодня ни одного самолета. Ни нашего, ни чужого.

– Почему же не повернули назад, с половины пути, если лететь было невозможно? Лучше бы мне сейчас принять из ваших рук недоставленный.пакет, нежели слушать о потере штурмана и докладывать о чепе. – Генерал снова заходил по комнате.

– Мы летели, потому что могли лететь. Но потом... Потом ошиблись, товарищ генерал. Перед вами и перед Родиной я буду отвечать за эту ошибку один. Один, за двоих. Но если мы не спасем Жаткова, я тоже потеряю право на жизнь.

– Право на жизнь!

Подавленность, печаль лейтенанта пробуждала в душе Красицкого и злость к нему, и сочувствие.

– Пошлите, товарищ генерал, штурмовики на колонну. Я полечу с ними.

– Вот как! Мы уже пользовались вашей осведомленностью, лейтенант.

Генерал произнес эти слова с вновь нахлынувшим чувством неприязни к Синюте – как он посмел навязывать ему такое? Но вслед за этой, отрицающей, мыслью, его просто озарила иная. Он действительно пошлет штурмовики на Белгородский тракт. Надо уничтожить вражескую колонну.

– Бить! Бить! – громко прошептал генерал, стоя перед обледенелым, завьюженным окном. Стиснул до каменной твердости кулаки. Взмахнул ими в воздухе, словно что-то ударил, и сделал шаг к столу, на котором стоял телефонный аппарат.

– Что? – удивился он, заметив лейтенанта, который по-прежнему стоял возле порога. – Все?

– Все, товарищ генерал.

– Отправляйтесь в полк!

– Есть!

Лейтенант медленно повернулся, медленно открыл дверь. Он понял: генерал не должен терять сейчас ни минуты. Но ему хотелось знать, что же будет предпринято. Без этого он не может возвратиться в полк.

Вышел в комнату, которая служила генералу приемной. Здесь ожидали люди, было накурено, пахло жженой глиной. Синюта стоял, глядя в темный угол. Слышал, как мимо пробегали штабники, как тревожно гудел телефон. Казалось, что все это происходило где-то далеко-далеко. Его слух жадно ожидал чего-то иного.

– Девятку! И обязательно свяжитесь со мной.

Синюта энергично натянул рукавицы и вышел из помещения. Шел улицей в конец села, к аэродрому. В ветвях деревьев шумел ветер, скрипел снег под ногами. А ему хотелось услышать какие-то могучие звуки.

Гул моторов, взрывы, выстрелы... Где же они?

8

Село, которое влекло к себе немецких кавалеристов, лежало от тракта далековато. И ко всему – этот ненакатанный путь, этот адский мостик через овраг. На кой черт сюда повернули? Почему это штабники лезут вслепую к первой подвернувшейся куче соломы и навоза, которая здесь именуется селом.

Герр оберст нервничал. Конь это чувствовал, беспокойно топтался на месте, от каждого окрика седока вздрагивал всем телом. Герр оберст кидался с руганью на тех неумелых солдат, которые медленно продвигались, и на тех, которые в спешке порывались идти в объезд моста и увязали в сугробах.

Обледенелые, сдвинутые с места бревна настила стучали под копытами, как сухие кости. Кони всхрапывали, упирались, но солдаты, сидевшие на них, были равнодушны, словно чучела. Герр оберст налетал то на одного, то на другого и каждый раз встречался с глазами, которые сердито поглядывали в щелочки из-под накутанного на голове тряпья, словно из щелей дзотов. На всем отразилось отступление, неудачи на фронте. Такого он еще не знал. Господин полковник, устав подгонять своих солдат, хотел было даже повернуть колонну обратно на Белгородский тракт и двигаться дальше. Но по ту сторону глубокой балки уже находилось несколько эскадронов – они входили в село.

– Шнеллер!

Его остервенелый окрик на этот раз не достиг цели. Всадники услышали какой-то гул. Шли самолеты. Шли свободным широким пеленгом, над самой землей. Рокот моторов нахлынул неожиданно, как взрыв. Всадники кто упал из седла под коня, кто кинулся бежать куда-то в степь, кто так и остался сидеть на коне, оцепенев. Но советские самолеты вели себя непонятно: прогремели над головами и скрылись за белыми пригорками.

Всадник, к седлу которого был привязан Жатков, плелся в колонне последним. До моста ему было еще далековато, и он, поставив коня боком к ветру, сидел недвижимо, продрогший до костей. Единственное, о чем он мечтал, это было – укрыться в балке, укрыться в теплой хате. Жатков стоял, пригнувшись за лошадью, чувствовал ее тепло, думал лишь о том, чтобы лошадь не сходила с места. Запах лошадиного пота вызывал в нем воспоминания детских лет.

Рокот самолетов вспугнул лошадь и всадника. Жатков, узнав свои штурмовики, чуть не вскрикнул от радости. Но они тут же пропали. Он проводил их потухшим печальным взглядом. «Ничего они не видят, ничего не знают... Через полчаса поедут с аэродрома на ужин», – подумал он и вздрогнул от холода.

Возле моста опять столпились кони, люди, поднялся гвалт. Колонна, напуганная появлением самолетов, быстрее продвигалась к балке. Но на этой стороне, на открытой равнине оставалось еще много всадников. Они первыми и увидели самолеты, которые возвращались назад. Штурмовики летели теперь совсем низко, едва не задевая брюхом землю, тесным строем, почти вплотную. Они стали различимыми, только приблизясь на малое расстояние. Рев моторов на этот раз нахлынул еще неожиданней. Лошади вставали на дыбы, кидались прочь. Всадники уже убегали и тут и там куда глаза глядят.

Жатков, увидев самолеты, понял хитрость летчиков: им необходимо было перестроиться и напасть неожиданно. Жатков вытянулся им навстречу, словно раненая птица навстречу дыханию ветра. Он видел, как вспыхнули трассы пуль и реактивных снарядов, слышал, как глухо застучали скорострельные пушки. Холодное дуновение смерти коснулось его лица. Жатков смотрел опасности прямо в глаза. Он даже не услышал, как его что-то дернуло. Он упал на снег и куда-то заскользил или, возможно, куда-то долго летел вниз. Ему все было нипочем, потому что он уже заметил, как взрывались снаряды, как фонтаны снега и земли осыпали людей, лошадей. Страшная сила потянула его, била о землю, переворачивала, словно колоду. Ему выдергивало руки, разрывало его пополам. Тело горело, казалось, земля превратилась в раскаленное железо. И вдруг – все изменилось. Жатков понял: его больше не волокут. Он лежит, он живой. Слышит, как бьют в землю снаряды, стучат совсем рядом копыта, как ржут лошади, кто-то кричит потерянно. И снова, как там, за лошадью, перед переправой, он, изнемогая, подумал: только бы его уже никто не тревожил, только бы лежать и лежать. Вот так, не двигаясь, не подавая вида, что живой. Но его снова что-то дернуло, перевернуло на другой бок. Он открыл глаза и увидел над собой свои руки, скрученные ремнем.

– Живой?

Жатков различил знакомое лицо всадника. Оно нависало над ним с какой-то непостижимой высоты.

– Зачем ты живой? – Его черное, перекошенное от ужаса лицо приблизилось. – Живой – зарублю!

Всадник выхватил саблю из ножен, дернул за, повод, развернул лошадь, направляя ее на распластанное тело Жаткова.

– Твоя голова – моя голова...

Ремень на руках ослаб. Теперь вражеский солдат был над самой головой Жаткова. Он глядел в лицо штурмана осатанелыми от испуга глазами, которые выглядывали из-под лохмотьев, намотанных поверх шапки. Его угроза, его остервенение, которые Жатков понял, воспринимались штурманом, как что-то неизбежное, неотвратимое.

– Эх, мать моя! Я тебя не зарубайт – меня зарубайт. От сабли смерть легкая.

Жатков перевел взгляд с лица всадника на его саблю. «Вот она, моя смерть... Словно тот стебелек...» – мелькнула ленивая мысль в сознании Жаткова.

Сабля, занесенная над ним, что-то медлила. Жатков видел только ее. Может, она надеялась на мольбы, которых ей еще не доводилось слышать; может, всадник в ужасе перед собственной смертью хотел услышать мольбу о пощаде от советского офицера.

– Руби! – что есть силы крикнул Жатков, но слово не прозвучало, только стон вырвался из груди.

Самолеты снова зашли в атаку. Вблизи разорвался снаряд. Жаткова опять тащило по снегу с прежней беспощадностью. Долго длилось такое или нет – не знал. Помертвел от выкрика над головой:

– Эх, мать!..

Жатков открыл глаза. Сабля, показалось, метит прямо в лицо, но рубанула по ремню. Топот копыт удалился, штурман остался на месте. Ревущий самолет падал в глаза, разрастался.

Взрыв, скрежет пулеметной очереди. Дико заржал конь. Земля вздрагивала, билась, гудела. А он летел, летел куда-то вниз. В какую-то тихую, теплую, голубую бездну.

9

Мутная белесая тьма. Ветер несет ее, кидает в глаза, ослепляет. Ноги проваливаются в ямы, натыкаются на глыбы земли, на груды трупов.

Адъютант оберста мечется по месту побоища, наклоняется над каждым снежным бугорком, тычет в него светом фонарика. Боже, как же ему разыскать оберста?

Люди, которых адъютант пригнал сюда из села себе на помощь, то и дело где-то пропадают в метелице, и он боится их, страшится этой жестокой степи, неумолимого ветра. Он сжимает окоченевшими пальцами пистолет и, не разгибаясь, кидает в белесую тьму:

– Зухен! Зухен!

Хлопцы слышат окрики немецкого офицера и проворней наклоняются над трупами. Надо искать. Надо найти околевшего полковника, иначе им не ночевать в хате, сами здесь окоченеют.

– Зухен!

– Какие кожу́хи? Все здесь в шинелях на рыбьем меху.

– А я наткнулся на одного в кожухе.

– Где?

– Вон там, левее.

– Может, это он и есть, оберст?

– Непохоже.

– Покажи где.

. . . . . . . . . . . . .

– Гляди, прополз немного!

– Это же комбинезон летчика.

– Да он живой! Дышит!

– Похож на наших.

– Ре-бя-та...

– Зухен! Зухен!

Желтоватый свет фонарика пробивается сквозь белую муть. Хлопцы кинулись в разные стороны. Через минуту сошлись.

– Ребята...

– Бери под плечи.

– Куда же мы его?

– Не кудыкай! На малые сани.

– Тяжелый...

Сани кидало на выбоинах, Жатков стонал. Хлопцы придерживали лошадей, не хотели догонять передних, которые везли оберста.

Ночь для хлопцев ожила, наполнилась содержанием, осветилась огнями далеких дней.

– Куда же мы?

– К деду... на овчарню.

. . . . . . . . . . . . .

На второй день в село вошла наша кавалерия с обозами.

Фельдшер, которого позвал старик, оказал Жаткову необходимую первую помощь и поспешил к командиру.

– Там наш летчик, товарищ майор. В тяжелом состоянии.

– Летчик? Как он сюда попал? – Майор энергичным движением накинул на плечи казацкую черную бурку.

– Лицо изуродовано, слова не может вымолвить. Старик, приютивший его, говорит, что летчик искал наших.

Майор на ходу надел папаху, толкнул дверь.

– Наших?

В хатенке деда-овчара, куда вошли майор и фельдшер, было темно. Майор прежде всего разглядел белые бинты. Человек лежал в темном углу, на темной постели, белели только бинты. Майор на цыпочках подошел к летчику.

– Посветите же, – буркнул он старику, который стоял у плиты.

– Посветишь тут, если нечем.

Печальный старческий голос тронул майора. Фельдшер направил слабенький луч своего фонарика на раненого. Забинтованная голова медленно повернулась на раздражающий свет. Майор увидел, как из щели, оставленной на забинтованном лице, глядели большие черные глаза. Он окинул взглядом длинную фигуру, укрытую куцей засаленной шубой, остановился на забинтованных ногах.

– Здравствуй, друже. – Майор наклонился над лейтенантом.

Тот качнул головой и закрыл глаза. От шубенки дохнуло хлевом.

Майор выпрямился, не зная, что еще сказать. Он надеялся на большой разговор с летчиком: ведь его полк так мало знает, что происходит по всей линии фронта.

– Да-а, досталось тебе... – само собой вырвалось у майора.

Старик, звякнув дверцами печки, опустился на скамеечку, чтобы подбросить соломы.

– Покрутит головой – вот и весь его разговор. Когда вчера привезли от оврага, еще откликался. А теперь... Лицо его сильно избито, скул не развести.

– Что же он говорил? Куда летел? Где его самолет? – Майор повернулся к старику и вдруг увидел унты, на которые падал свет из печки, рваные, с висевшими кусками кожи... Начал их рассматривать.

– Куда же? По всему видать – вас искали, – осмелел старый, посматривая с укором на черную бурку, на саблю, окидывая взглядом всю боевую фигуру майора. – Ночью его в такой жар бросило, в такой, что, думал, сгорит, бедняга. Перенес. Рассказывал мне, как мог, про все. Много говорил. Летели они вдвоем, везли какой-то приказ и, сдается, немцев за своих приняли, кажись, так. Ну немцы его и схватили.

Майор сделал движение рукой, поднес ее к своему лицу. Солома в печке вспыхнула. Старик поднял голову, посмотрел на майора. Тот стоял, сжимая пальцами седые виски.

– Друга своего звал, девушку... «Петро, Петро...». Известно, друг на войне – роднее матери. Я сам, бывало, когда служил в первую, у Брусилова... Если бы его в лазарет, может, и выкарабкался бы: молодой, кровь сильная.

Жатков повернул голову, большие глаза горели огнем, блестели от слез.

Майор, опустив голову, глядел в пол. Он встрепенулся, словно высвобождаясь из тяжелой задумчивости. Одним движением снял с плеч бурку и широким размахом накрыл длинного, немого, вытянувшегося на соломе Жаткова.

В хате вдруг потемнело.

– Сейчас же снаряжайте сани. Немедленно! – И, сверкнув ножнами сабли, майор вышел.

Фельдшер поспешил следом за ним.

Старик поднялся со скамеечки, прошаркал до порога, прикрыл поплотнее дверь. Вернувшись к Жаткову, поправил на нем большую, согретую человеческим телом бурку и снова присел у печки.

– Вот и хорошо... Что значит свои люди.

10

На войне время летело быстро. Даже не задерживаясь в памяти. Оно пролетало где-то над нами, а мы делали дело, не связанное ни с временами года, ни о нашим возрастом. Мы словно бы катили по земле через поля, реки, горы и леса гигантскую каменную глыбу. Она давила то нас, то тех ненавистных, злых людей, которые изобрели ее и пустили по земле. Мы почти не замечали ни жарких, ни холодных дней. Их, кажется, в те годы вовсе не было. Была жажда, усталость и величайший боевой азарт быстрее докатить тяжелую глыбу и сбросить ее в океан или с высочайшей скалы в пропасть, чтобы она рассыпалась в прах, чтобы после нее воцарились тишина и теплое солнце.

Время на войне обозначалось наступлениями, отступлениями, ранами, наградами и встречами. Все происходило на местности, которая менялась так, как меняются виды во время полета. И скупые фронтовые радости, и муки, и встречи с друзьями – все вмиг окутывалось дымкой дали.

Где это случилось? Где мы виделись? Когда?

Но Жаткова и Синюту я запомнил. На их имена я шел бы и шел; словно на далекий огонек. Ведь правда же, что наши успехи в жизни и работе всецело зависят от доброты других людей. Разве не доброта людских сердец соединяет нас и роднит? А в доброте очень много красок и оттенков.

Мы, корреспонденты фронтовых газет, писали о боевом опыте. Знаете, что нужно снайперу, который находится на переднем крае в замаскированном, выдвинутом вперед, недоступном даже для своих, маленьком окопе? Думаете, только винтовка? Этого вначале не знал никто, в том числе и сами снайперы. Первому корреспонденту, который добрался до такого окопчика, снайпер показал на свои ноги: они были в воде – только что прошел дождь.

– Мне бы каких-нибудь веток.

После статьи корреспондента, появившейся во фронтовой газете, у снайперов нашего фронта ноги в окопах больше не мокли.

Я приезжал в 206-й полк легких бомбардировщиков, которые тогда именовались У-2, осенью, когда он стоял в селе, за Доном, в краю, так похожем своими садами и белыми хатами на нашу Украину. В моем блокноте скопилось с десяток тем по боевому опыту, намеченных в редакции: «Обработка цели в ночных условиях», «Режим работы мотора самолета во время бомбометания», «Ориентация в ночное время», «Маскировка самолетов на аэродромах»... Но в авиации я не понимал, как говорится, ни бе ни ме.

Известный факт. Молодой журналист прибыл к ночным бомбардировщикам, открыл блокнот и начал беседу с летчиками. На его первый вопрос какой-то шутник ответил примерно так: берем в руки небольшую бомбу, бросаем ее вниз и смотрим, куда полетит; ежели она отклоняется от цели, мы пикируем, штурман ловит бомбу за стабилизатор и подправляет ее полет.

Не могу забыть, как Жатков взял из моих рук карандаш и исправил в моем блокноте слово «витраж» на «вираж». Да, да, в ситуации, в которой я оказался, можно было написать еще и не такую глупость. Боевые летчики, которых я видел только на плакатах и в кинофильмах, стояли полукругом. На их лицах еще розовели рубцы, оставленные шлемами, на картах, что спрятаны в планшеты, были названия городов и сел, которых я давно не видел – они лежали за линией фронта. Летчики рассказывали о своих полетах полуправду, подшучивая над корреспондентом с новенькими красными петлицами.

– Разрешите, лейтенант, зачеркнуть лишнее «т». Оно может повредить вашей репутации.

Жатков, какие у него прекрасные, добрые глаза!

Мне тогда хотелось много видеть и слышать. Я входил в жизнь летчиков, как входят в темноте в незнакомый дом: необходимо внимательно следить за каждым шагом. Судьба и комиссар послали мне Синюту и Жаткова. Я встречался с ними в доме, где они жили, встречался ночью – на аэродроме. Видел, как они готовились к вылету, как садились в кабины и приветливо улыбались на прощание, как являлись в землянку и строго и лаконично докладывали; видел, как резались в «козла», как слушали баян, устроившись по обе стороны баяниста. Глядя на них в то время, я почему-то представлял себе, как Жатков и Синюта идут вдвоем шумной улицей города, залитого солнцем. Они везде появлялись только вдвоем. Оба были одинакового роста, веселого нрава.

Я три дня пробыл в полку, отправил статьи о маскировке и режиме работы мотора. Статьи произвели впечатление. Потом ездил в командировки к штурмовикам, разведчикам, истребителям. На аэродромах я вдохнул взвихренного винтами воздуха, в полетах – синего неба, в дружбе с летчиками – стихии их жизни. И стал корреспондентом авиации.

Как быстро летело время на фронте! Потребовалось всего полгода, чтобы в моем командировочном удостоверении снова проставили: «206-й полк легких бомбардировщиков».

Зима. Где оно, то село? Ищи! Попутные машины со снарядами и бомбами не берут. Бензовозы на развилках дорог вовсе не останавливаются. Старые полуторки продовольственных складов всегда перегружены. Часами приходится ожидать в придорожном укрытии.

Домик у дороги. На тепло в нем рассчитывать нельзя; но на местечко – пусть на полу, – где бы можно было присесть, развязать вещевой мешок и выложить на колени хлеб и банку консервов, безусловно можно.

В таком доме в ту зиму я во второй раз встретился с Жатковым.

Встретился... Это слово поет, а тут нужны слова, полные печали.

В домике было дымно и многолюдно. Всунутая в печь колода – половина телеграфного столба! – грела и освещала. Люди сидели на земляном полу, спали, храпя, возле теплой печки. Во всю длину лавки лежал, вытянувшись, раненый, весь в бинтах, укрытый черной кавалерийской буркой. Возле него сидела девушка в полушубке и военной шапке.

– Машины не видать?

Кого она спросила? Видимо, меня.

– Вообще ничего не видать. Метет.

Девушка приникла к раненому:

– Будет, обязательно будет!

Те, что сидели возле нее, зароптали на меня:

– Метелица не всех ослепляет.

– Знает, где ее ждут, – значит, появится.

– Начальник, закрывай дверь!

Я стряхнул с себя снег, расстегнул полушубок, присел возле лежащих.

Раненый среди здоровых – угнетает. Сиди молча, разговаривай сам с собой – вот что тебе остается. И раненому нужны не все здоровые. Они отбирают у него остаток сил, так необходимых ему самому. Чтобы перебарывать боль, он должен напрягать все свои силы.

Курили, приглушенно гутарили, ждали, когда появится свет в окне, и посматривали на девушку. Ее голова то и дело клонилась к плечу или наклонялась над раненым. Иногда санитарка, вставая с лавки, приподнимала его забинтованную голову и подносила ко рту флягу. В такие минуты мы слышали стоны и посматривали на окна.

В окнах синела ночь.

Свет редко обманывает человека, он чувствителен и честен. Он всегда приходит к человеку, ну разве что немножко опаздывает.

Девушка кинулась к двери, переступая через ноги и вещи. Уже будучи у входа, она почему-то задержала на мне взгляд своих тревожных черных глаз и шагнула в темный проем, через который валами врывался седой холод.

Вскоре она вернулась, и, глядя на нее, все поняли, что машина пришла.

Несколько человек вскочили, взяли раненого на руки. Черная бурка свисала до пола. Белый бинт поплыл над теми, что сидели, лежали вповалку и спали.

Девушка опять задержалась передо мной.

– Вы из авиации?

Я растерялся.

– Передайте куда следует... Ну, в ваш штаб... кому-нибудь. Их штурман в Старом Осколе, в госпитале... – Она взволнованно что-то припоминала. – Да, в полк ночных бомбардировщиков, лейтенанту Синюте. Обязательно!

– Штурман Жатков?!

Но зачем же так кричать? Тяжелораненому не все здоровые нужны. Голова в бинтах повернулась ко мне. Я узнал большие черные глаза, поддержал лейтенанта под плечи.

Вот так моя фронтовая жизнь, мои, теперь уже голубые, петлицы на гимнастерке, мой сухой паек вошли в эту историю. Я возвратился в хатенку, завязал мешок с харчами: до 206-го полка было еще далеко. И все посматривал, не покажутся ли огоньки на дороге.

А окна синели.

Ничего, синий цвет – это цвет надежды.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю