Текст книги "Прииск в тайге"
Автор книги: Анатолий Дементьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
…В тот же дождливый осенний вечер в особняке Сартакова собрались гости. За последние годы Евграф Емельянович настолько изменился, что окружающие только головами качали. Совсем недавно он считал каждую копейку, а теперь заново отделал особняк, сменил прислугу, завел породистых лошадей и английскую коляску. Варвара Сергеевна – младшая дочь обедневших князей Полонских – очень быстро подчинила себе грозного управляющего «Компании». Он делал все, чего хотела молодая жена. А Варвара Сергеевна на прииске скучала, поэтому она часто заставляла мужа собирать в доме гостей, в кругу которых не столь остро чувствовалась тоска по Петербургу. И сегодня, несмотря на дождь и слякоть, в доме управляющего собрались гости. Первым явился горный инженер Иннокентий Дмитриевич Иноземцев с женой и двумя дочерьми. Потом приехал Игнат Прокофьевич Парамонов, тоже с женой – дородной старухой-раскольницей и сыном Федором. Следом за ним прибыли старший штейгер Дворников и его чахоточная жена, старый знакомый Сартакова жандармский подполковник Кривошеев и хорунжий Тавровский. Завернул на огонек и отец Макарий. Позднее прибыли Красновы, Зайцевы и кое-кто из служащих прииска. Гости играли в карты, обсуждали последние новости. Отец Макарий в карты не играл, но любил наблюдать за тем, как монеты перекатываются по зеленому сукну, а еще больше – послушать, о чем говорят за игрой.
– Большевики обнаглели, – говорил Иноземцев, сдавая карты. Он всегда первым приносил последние вести. – На Белогорском заводе они ведут открытую агитацию за прекращение войны, призывают к революции.
– Ох, грехи наши, – по привычке прошептал отец Макарий и незаметно перекрестился. Батюшку пугало все чаще звучавшее всюду слово – революция. Смысла его он до конца не понимал, но отлично помнил 1905 год.
– Там только что закончилась третья в этом году – третья, господа! – забастовка. Завод стоял неделю. И это в то время, когда фронту нужен металл! Вот где бы вам побывать, Павел Васильевич.
Подполковник нахмурил седые брови, с неудовольствием взглянул на горного инженера.
– Я и направляюсь туда, – процедил он сквозь зубы.
– Не поздно ли? – заметил Парамонов, придвигая кучку золотых монет. Годы, казалось, прошли мимо скупщика золота. Он по-прежнему высок и ловок в движениях, в черных, как смоль, волосах ни единой белой нити, хотя Игнат Прокофьевич доживает уже седьмой десяток. Лицо у него розовое, без морщин, нос орлиный, хищный, глаза пронзительные, горячие, над ними шелковой бахромой нависли густые брови. – Не поздно ли? – повторил он, мельком взглянув на жандарма. – После драки-то кулаками не машут.
– Не поздно. Белогорские большевики все арестованы. Ниточка потянулась дальше, и надо добраться до клубка.
– Да поможет вам бог, – Иноземцев чуть наклонил голову, блеснув стеклами пенсне. – Грустно, а надо признать, что популярность большевиков среди народа растет. Рабочие идут за ними, поддерживают, укрывают их…
– От меня еще никто не уходил, – сказал Кривошеев.
– Ох, грехи, – вздохнул за его спиной отец Макарий и перекрестился, глядя на широкую спину и жирную шею жандарма.
– Ну, это уж вы, батенька мой, прихвастнули. Вспомните-ка бунт в Зареченске, – Евграф Емельянович сделал паузу. – Не нашли ведь тогда зачинщика-то, а он под боком был.
– Вы о ком, Евграф Емельянович?
– Да все о нем же, Павел Васильевич, о ссыльном Дунаеве. Много доставил мне хлопот.
Кривошеев ничего не ответил. Зато отец Макарий, услышав о ссыльном, вдруг хлопнул себя по лбу. Все удивленно посмотрели на батюшку.
– Как шел к вам, человека по дороге встретил, – заговорил отец Макарий, глядя на Сартакова. Сильно волнуясь, он шарил по карманам шелковой рясы в поисках платка. – Очень похож на безбожника Дунаева, хотя ручаться не могу, темнело, мог и обознаться.
– Конечно, обознались, – решительно возразил Евграф Емельянович. – Дунаев сюда носу не покажет. – Не глуп.
Подполковник бросил карты, поднялся.
– Прошу извинить, господа. Пойдемте-ка, отче, побеседуем.
Отец Макарий встал и покорно отправился за жандармом. «Дурак, прости меня, господи, на скором слове, – подумал поп. – И кто за язык-то тянул. Теперь расспросами одолеет, а тем временем и отужинают»!
* * *
На лесной вырубке, верстах в десяти от прииска собрались старатели. Воскресный день выдался солнечный, тихий, какие порой бывают в начале октября на Урале. Землю густо усыпали желтые листья, побуревшая трава полегла, но кое-где еще виднелись головки блеклых поздних цветов. В воздухе крепко пахло смолой, увядающими травами и сырой землей. Серебристые паутинки висели на кустах, пролетали мелкие блестящие мушки. По бледному, словно вылинявшему небу, изредка, с печальными криками, тянули на юг птицы.
Люди сидели, охватив руками колени, лежали, грызя стебельки, дымили самосадом. У кого было с собой ружьишко, у кого – рыболовные снасти или корзинка с грибами. В стороне стояло несколько оседланных лошадей и телег с сеном. Посреди вырубки высокий сутулый человек без шапки – Дунаев.
– По всей России рабочие и крестьяне готовятся к решительному бою с царизмом, – говорил он страстно, убежденно, глядя прямо в лица старателям. – Проклятая война, затеянная международным капитализмом, измучила всех. Под ружьем миллионы людей. Сотни, тысячи умирают на полях сражений каждый день. Кто они? Ваши отцы, братья, ваши товарищи. Ради чего умирают, кому это нужно? Не трудовому народу, а тем, кто наживает на войне капиталы. Теперь каждому ясно, что царская власть ничего хорошего не даст ни рабочим, ни крестьянам. Мы должны единым дружным натиском опрокинуть царизм, уничтожить это чудовище и взять власть в свои руки.
Люди одобрительно кивали головами: верно, верно. Много зареченцев ушло на фронт, и немало их уже полегло там. Часть старателей, как только началась война, оставила прииск. Одни работали на соседних заводах, другие батрачили по хуторам, а некоторых тяжелая работа свалила с ног. Среди многих незнакомых лиц нет-нет да и мелькало знакомое, кого Григорий Андреевич знал еще чуть ли не ребенком. Вот Иван Будашкин. Он мало изменился, узнать легко. А вот, в сторонке, Петр Самсонов – Ижица. А вот и Данила, прозванный Молчуном. Трудно ему живется, семья большая: сам – восьмой. А это кто? Лекарь Оскар Миллер – Осип Иваныч по приисковому. Как он-то сюда попал? Все такой же кругленький, розовый, даже очки те же поблескивают. Обмахиваясь старенькой шляпой, лекарь слушал очень внимательно. Дунаев продолжал говорить и с радостью видел, что люди понимают его, согласны с ним. А ведь тогда, у приисковой конторы слушать не хотели, даже, помнится, Ильей-пророком обозвали. Григорий говорил о предательской тактике меньшевиков и эсеров, отвлекающих рабочих от политической борьбы.
– А сами Иноземцевы, Парамоновы и им подобные тем временем за вашими спинами крадутся к власти. И уж будьте уверены – получив эту власть, они воспользуются ею в своих интересах.
– А вот ежели, к примеру, царя и всех, кто с ним, по шапке, прииск чей будет, интересуюсь? – перебил пожилой рабочий с умным спокойным лицом.
– Прииск чей будет? – оратор быстро оглядел незнакомца, видно из новых. – Большевики говорят: вся власть трудовому народу, а все богатства страны – тоже. Земля – крестьянам, заводы, фабрики, шахты – рабочим.
– Стало быть, прииск нам отойдет. А золото кому?
– Золото – национальное богатство всего народа.
– Значит, выходит: старайся, кто хочет, и бери, сколько унесешь. Так, интересуюсь?
– Разработки должны вестись организованно, золото будет поступать государству и расходоваться в интересах народа.
Дунаев заговорил о близкой революции, о вооруженном восстании, к которому надо готовиться всем, и снова его перебил тот же рабочий:
– С чем воевать-то будем, интересуюсь? Без инструмента и вошь не убьешь. Али забыли, как в девятьсот четвертом?
– Будем делать и добывать оружие, армия нас поддержит, солдаты – это одетые в шинели рабочие и крестьяне. Они за нас, они повернут оружие против тех, кто посылает их убивать таких же крестьян и рабочих других стран.
– Ой ли? Повернут ли?
– Повернут. Революция близка, товарищи, и мы должны к ней хорошо подготовиться. Да здравствует пролетарская революция!
После Дунаева говорил Алексей Каргаполов, за ним – Иван Будашкин. Говорил и тот рабочий, который задавал вопросы. Он волновался, мял в руках картуз с оторванным козырьком, ерошил волосы.
– Правильно говорил этот товарищ, – картузом показал на Дунаева. – Кто за меньшевиками пойдет, интересуюсь? Мы не пойдем, нам несподручно. Непонятные они какие-то. А у большевиков просто, их нам и слушать, они народные интересы соблюдают.
Кто-то тихонько окликнул Григория. Он повернулся, удивленно и радостно вскрикнул:
– Фенюшка!
Перед ним стояла Феня Ваганова: тонкая, худенькая, в темном платье и шляпке с широкими полями. На щеках играл слабый румянец, глаза светились радостью. Дунаев пожал тонкие пальцы девушки.
– А я думала, что больше не увижу вас: никто не мог сказать, где вы и что с вами. Думала, уехали из наших краев.
– Что ты, Феня… Как отец, мать? Здоровы ли?
– Отец здоров, а… – Феня умолкла, опустила голову. Григорий понял, что задел больное место, и перевел разговор.
– Ты одна пришла?
– С Петей Самсоновым. Помните его? Он… жених мой.
– Да ну?! Поздравляю. Скоро ли свадьба? Непременно выпью за ваше молодое счастье.
Подошел Петр, солидно поздоровался с бывшим учителем.
– Так что после покрова думаем. Разве только…
– Что – только?
– Степан Дорофеич воспротивится.
– А ты не говорил с ним? Эх, Петя, Петя! А еще жених.
– Вы же знаете Ваганова, заупрямится – не переспоришь.
К Алексею Каргаполову подбежал парень в черном пиджаке. Алексей подозвал Дунаева.
– Григорий Андреич, казаки сюда скачут. Пока далеко.
– Будем расходиться. Без паники и быстро.
Каргаполов вскочил на пенек, поднял руку.
– Товарищи! Кто-то донес, что мы собрались в лесу. Сюда скачет отряд казаков. Расходитесь незаметно и спокойно.
Вырубка быстро опустела.
* * *
Из логов и распадков тянул ветер, сырой и холодный. Снег, разъеденный солнцем, потемнел, прижался к земле. Из-под сугробов выглянули робкие ручейки, крыши домов обросли сосульками. Грязные, помятые и растрепанные воробьи стайками суетились на улицах и дорогах, копошились в конском навозе, отчаянно дрались, купались в ослепительно сверкавших лужах и чирикали весело, возбужденно. Еще по-зимнему было холодно, но в воздухе уже разливалась та особенная свежесть, которая приходит с первыми весенними днями.
В Зареченске творится что-то непонятное. С утра народ высыпал на улицы. У одних лица радостные, как в праздник, у других – испуганные, словно разбудили их внезапно среди глухой ночи. Тревожные, непонятные для многих слова носились в сыром весеннем воздухе.
– Революция, бают, в Питере-то исделалась.
– Да ну?! Это какая же?
– Обыкновенная. Царя, значит, скинули.
– Брось брехать-то, бога побойся.
– Собаки брешут. Вот те крест святой.
– Ой-ё! Как же мы теперича? Без царя-батюшки?..
– Сам он отреченье от престола подписал.
– Это все немца-супостата проделки.
– Кой ляд, немца. Бога забыли, вот он и наказует. В церковь не ходим, за стол садимся лба не перекрестим, в постные дни скоромное лопаем. Вот они, грехи-то наши.
– И не в немце дело, и бог тут ни при чем. Сказывают, большевики царя прихлопнули. Туда ему и дорога.
– Замолчи, антихрист! Статочное ли дело государству без царя! Кто же править будет? Пропадет Расея.
– Найдутся умные люди. Народ, слышь-ко, власть берет.
Из улицы в улицу плывет стоустая молва, будоража умы старателей. У приисковой конторы собрались рабочие, штейгеры, десятники. Ждали управляющего, ждали, сами не зная чего, смутно на что-то надеясь.
– Таперича, значит, все равны, – объяснял молодой парень в синей косоворотке. Нагольный полушубок на парне распахнут – ему жарко, картуз сдвинут на левое ухо. Старатели смотрят парню в рот, откуда вылетают непривычные слова. Молодой оратор польщен вниманием и продолжает с жаром говорить.
– Сынок, дозволь спросить, – перебивает его маленький старичонка, протискиваясь вперед и хитро поблескивая бойкими глазками: – Как это понимать – все равны? Ежели, скажем, Игнат Прокофьич Парамонов богатство имеет, так ему и почет, а у меня или вот у Сеньки Сморчка ни хрена за душой, так мы разве ровня? Ась? – И старик подмигнул слушателям: сейчас, дескать, я его, краснобая, срежу. Подставив к уху согнутую ладонь, он ждал ответа. Оратор с сожалением посмотрел на деда.
– Темен ты, дедушка, оттого и понять не можешь.
– Уж это что, правда твоя: в лесу родился – пню молился, в левом ухе правой пяткой ковыряю. А ты, все ж, ответь.
– Почему Парамонову почет? – немного растерявшись, заговорил парень. – Не было никакого почета. Боялись его: богатый, что хотел, то и делал, вот и весь почет. Ты самое главное уразумей: править не богатые будут, а как раз наоборот. А богатство на всех поделят.
– Вот уж это, сынок, ты совсем не туда загнул, – насмешливо проговорил старик. – Да нешто Парамонов или Красильников своими денежками поделятся?
– Сами-то, знамо дело, не поделятся, заставят.
– Уж не ты ли, милок, заставишь?
– Не я один, понятно, а всем миром.
Вокруг смеялись, иные скребли в затылках.
– Мозги у него набекрень, вот и несет околесицу.
– Сам ты набекрень, – рассердился оратор. – Так большевики говорят, и в листовках пишут, а им верить можно – люди правильные. Революцию-то они сделали.
– А ты их видел?
– И видел, и слышал.
– Чудно как-то. Вот большевики объявились. Это которые?
– Которых больше. Понятно? Они за народ, за бедных людей, за рабочих и крестьян.
– И средь крестьян мироеды-то есть почище наших.
– Так опять же за бедных. Соображай, голова два уха.
Ораторов много, говорят они охотно, но особенно распускать языки побаиваются. Урядник Чернышев здесь, хорунжий Тавровский – тоже. Самая большая толпа у конторского крыльца. Там, захлебываясь словами, упиваясь собственным красноречием, ораторствует горный инженер Иноземцев. Обычно желтое лицо его слегка порозовело, он размахивает руками, словно собирается взлететь, то и дело достает носовой платок и, не использовав его, снова прячет в задний карман брюк.
– Россия проснулась, – срывающимся голосом выкрикивает Иннокентий Дмитриевич. – Мы на пороге новой эры…
– На каком пороге? – перебивает кто-то.
– При чем тут порог? – недоумевает инженер. – Ах, да! Как бы вам объяснить…
– Проще, мон шер, проще, – советует красивый хорунжий Тавровский, играя стеком. – Вашей эры мужичью не понять.
– Да, да, – соглашается Иноземцев. – Так вот, эра, это… это… Новое время, новый период…
– Мудрено больно.
– Свершилась удивительная и поистине великая вещь – бескровная революция. Это надо приветствовать…
– Ничего удивительного, – громко перебивает Алексей Каргаполов. – Революцию готовили большевики, а кадеты, эсеры да меньшевики примазались к ней. Все еще впереди.
– Я прошу не перебивать, – Иноземцев нахмурился. – Повторяю: революция открывает широкую дорогу прогрессу.
– То порог, то дорога.
– Скажите лучше, какая теперь власть будет.
– Я только что из Златогорска. Там создан комитет общественной безопасности. В него вошли представители всех наших партий, а также военно-промышленного комитета, городского и земского самоуправлений.
– Богатеи там засели. Гнать их в шею.
– О Советах скажи, а не морочь людей учеными словами.
– Когда с немцем замиряться будем?
Инженер выронил платок, но не заметил этого, и поправив пенсне, вглядывался в лица старателей.
– Кто сейчас говорил?
Молчание. Чернышев и Тавровский цепкими взглядами тоже ощупывали лица рабочих. Из-за угла вылетела новая щегольская кошевка управляющего, запряженная серым в яблоках жеребцом.
– Евграф Емельяныч едет, – обрадовался штейгер Дворников.
Но в кошевке сидел не Сартаков, а посланный им личный секретарь Михайло Вешкин. Осадив горячую лошадь у самой коновязи, он ступил одной ногой на мокрый, в пятнах конского навоза снег, и лениво поглядев на толпившихся у крыльца людей, произнес, растягивая слова:
– Евграф Емельяныч прислали сказать: они в конторе нынче не будут. Больные-с.
– Струсил старик, – презрительно бросил Тавровский и громко щелкнул стеком по сапогу.
– А вам, Варфоломей Денисыч наказывали, – тянул секретарь, обращаясь к Дворникову, – вечером у них побывать-с. И вас просили, Иннокентий Дмитрич…
Михайло вразвалку подошел к лошади, всхрапывающей, зло прижавшей маленькие уши, оправил сбрую и сел в кошевку. Жеребец рванул с места, защелкал подковами, выбрасывая комки липкого снега.
* * *
Управляющий прииском с утра заперся в кабинете и никого не хотел видеть. Слуга, постучавший доложить, что завтрак подан, в ответ услышал сердитую брань. В полдень Варвара Сергеевна попробовала проникнуть в кабинет мужа, но дверь оказалась запертой. На ее просьбы отпереть, Сартаков ответил отказом. Хмурый, желтый, в длинном халате, заложив руки за спину, управляющий уже несколько часов ходил из угла в угол по кабинету. Что сейчас делается там, в Питере? А в Златогорске? Весть о февральской революции, о свержении императора Николая Второго застала Евграфа Емельяновича врасплох. Он сочувствовал меньшевикам, питал симпатии к кадетам, но не успел еще примкнуть ни к той, ни к другой партии. Большевиков ненавидел со всей яростью, на какую был способен, боялся народа: помнил старательский бунт, не забыл и встречу с вознесенскими хищниками. Как вести себя в новой обстановке? Проклятая революция спутала все планы. Попробуй, угадай, как разыграются события завтра. В Зареченске тоже неспокойно, и хотя Тавровский с казаками наготове, это еще не все. Мягкий ковер заглушает шаркающие старческие шаги. В стеклах книжных шкафов и в небольшом зеркале на стене отражается сгорбленная фигура. Евграф Емельянович усмехнулся, мельком взглянув на свое отражение, и погрозил кулаком: эх, ты! Испугался, гроза старателей, управляющий «Компании»! С тобой за честь считают знакомство первые фамилии Златогорска, знают тебя в Перми и Екатеринбурге, сам губернатор благоволит к тебе, считается начальник горного округа… Дернул шелковую кисть звонка. Слуга, молчаливый, вышколенный, застыл на пороге, не мигая глядел в лицо хозяину.
– Михайлу позови.
Личный секретарь явился тотчас, будто ждал за дверью. Сартаков сел за письменный стол, мрачно посмотрел на сытое румяное лицо Михайлы.
– Как там, в конторе?
– Народу уйма, однако, спокойно-с. Все речи разговаривают.
– О чем говорят-то? Кто?
– Вздорные речи. Между прочим, и господин Иноземцев.
– Ему бы проповедником быть.
Вешкин угодливо хихикнул и подавил неуместный смешок – не понравилось хозяину.
– В доме есть кто-нибудь из посторонних?
– Хорунжий Тавровский, – по лицу Михайлы расплылась едкая усмешка. – Они у Варвары Сергеевны чай пьют-с.
Евграф Емельянович закусил бескровную губу. Зачастил офицеришка, все время отирается возле жены. Выгнать бы его, да неудобно, пойдут разговоры.
– Иди, Михайла. Я позову, коли понадобится.
Секретарь вышел, но не прошло и минуты, опять появился у двери, деликатно постучал согнутым пальцем.
– Чего тебе? – досадливо спросил управляющий.
– Депеша из Златогорска, Евграф Емельяныч. Срочная-с! – Вешкин приоткрыл резную дверь, скользнул в кабинет. Сартаков быстро прочитал бумагу. Михайло на цыпочках подошел сзади, заглянул в депешу через хозяйское плечо. Не успев прочитать ни слова, вовремя отскочил на приличное расстояние и почтительно спросил:
– Что-нибудь важное?
Евграф Емельянович, комкая желтыми сухими пальцами листок, смотрел через окно в сад.
– Василий Осипович сегодня ночью помер.
– Господин Атясов? – секретарь быстро перекрестился, забормотал растерянно: – Как же так? Зачем же сразу и померли? Они такие крепкие еще были.
– Паралич разбил, – Сартаков глубоко вздохнул и добавил устало: – Вели закладывать лошадей. В Златогорск поеду. Эк ведь его угораздило… Нашел время.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Широко, раздольно шагает по земле весна. Подсыхающая земля дымится паром. Деревья закурчавились крохотными листочками, верба распушилась, трясет золотой пылью над речкой Черемуховкой. Речка расшвыряла обломки зелено-голубого льда, бурлит от избытка силы, играет мутной волной.
На закате Никита Плетнев обошел голую каменистую гору Синюху и стал спускаться в долину, а в сумерках уже пробирался ко двору Вагановых. У крыльца встретил его Степан Дорофеевич. Он только что помылся в бане: на голове еще красовалось полотенце, а поверх него – шапка-ушанка. Глянул на гостя подслеповатыми слезящимися глазами и обмер. Затряслась бороденка у старика, в глазах и радость, и испуг.
– Никита! Чего у порога стал? Пошли, нето.
Ваганов провел племянника в дом, крепко обнял и вдруг поник головой, затрясся в беззвучном рыдании.
– Тетка твоя… долго жить приказала… сироты мы…
Печальная новость ошеломила Плетнева. В последний раз он видел Глашу год назад. Знал, что не жилец она, долго не протянет, но сейчас не мог, не хотел верить, что тетки нет. Казалось, вот послышится за стенкой ее ласковый голос и выйдет к нему, как мать, поцелует в лоб согревающим поцелуем, станет заботливо расспрашивать о житье-бытье… Любил Никита тетку, она была ему второй матерью. Степан Дорофеевич немного успокоился, стал рассказывать, как умирала жена. Плетнев смотрел на дядю, молчал, а в уши словно кто нашептывал: «Нет Глаши, померла Глаша». Дородная пожилая женщина внесла кипящий самовар. Искоса посмотрела на гостя, сдержанно поздоровалась и поставила на медный поднос фыркающий самовар. Из шкафчика достала чашки, графин с настойкой и неслышно ушла. Степан Дорофеевич, разливая чай, говорил:
– В четверг сороковой день будет. Тетка рядышком с твоим отцом похоронена. Я и для себя местечко там оставил.
– Что ты, дядя, рано думать о таком.
– К смерти готовиться никогда не рано, – строго перебил старик. – Она у нас за плечами стоит и своего часа ждет. А когда час тот пробьет – мы не ведаем.
– Верно. Только живой человек о смерти не думает.
– Не думает, – согласился Степан Дорофеевич, дуя на блюдце и шумно прихлебывая чай. – А напрасно. Посмотрю я на нынешний народ – суетятся много, а толку нет. Жадные все стали, тем и заняты как бы своему ближнему ловчее ножку подставить. Падающего не поднимут, а еще коленкой поддадут: падай, да не поднимайся. Богатства всем захотелось, а работать не любят.
– И в прежние времена за деньгами-то гонялись.
– Гонялись, и цену деньгам знали, по́том и кровью добывали их. А нынче все обманом норовят, обманом. Отец Макарий, на что божий служитель, и тот не гнушается лишним рублем.
Опять вошла женщина, неся тарелки с разной снедью.
– Кто такая? – спросил Плетнев, когда она вышла.
– Домна Никифоровна. За хозяйством смотрит.
– И Феня могла бы управиться.
– Феня! – старик как-то съежился, точно ему стало холодно. – Ее ровно и нет. Дом-то у нас не велик, а спать не велит. И то надо сделать, и другое, а она ходит где-то, иной раз ночью явится, а то и совсем не ночует.
– Загуляла? – испуганно спросил Никита, чувствуя щемящую обиду за сестру.
– Господь с тобой, племянничек. Поведения она прилежного, а вот дела у нее… Ссыльного помнишь, которого я к тебе привозил? От него все пошло… Давай-ка, выпьем за помин души тетки твоей Глафиры Ильиничны. – Налил в граненые рюмки настойки, чокнулись, выпили. – Я тебе про Феню потом расскажу, и посоветоваться надобно. Она, вроде, замуж собирается, хотя и не говорит. Скоро тридцать, засиделась в девицах. Женихов много было, а приглядела какого-то, прости меня господи, ни рыба ни мясо, ни кафтан ни ряса.
Степан Дорофеевич выпил вторую рюмку настойки.
– Вот и жен возьми нынешних: что проку в них? Только и умеют ребят рожать. За что ни возьмутся – горе одно. И домок не сдомкуют, а все чем-то заняты.
Самовар пел тонким голосом, словно комар залетел в комнату и кружил над столом, потом застучал мерно.
– Деньги кует, – заметил племянник, кивая на самовар.
– Деньги в наш дом забыли дорогу. Некому приносить их. Ох, как обидно мне, Никита! Для кого всю жизнь старался, не жалел себя? Детей от нужды хотел избавить, в люди вывести… А что вышло? Порфирий пропал…
– Как пропал?! – Плетнев испуганно посмотрел на дядю.
– Так и пропал, – хмуро ответил Ваганов, отодвигая чашку и вытирая полотенцем вспотевшее лицо. – Спился в Москве. Приезжал тут один человек, сказывал, белая горячка у Порфирия, в больнице лежит.
– А Семен? Где Семен?
Степан Дорофеевич горестно вздохнул.
– И с Семеном не лучше. Поначалу парень ладно пристроился: на Никольском заводе робил. Потом узнаю: арестовали Семена и увезли куда-то. А за что? Против царя пошел. Э, да что и говорить, давай-ка лучше выпьем.
– С меня довольно, не привычен к вину.
– Пей тут, на том свете не дадут. А еще добытчик таежный, старатель бывший. Ну, да оно, пожалуй, и лучше. Так я выпью, – виновато и как-то просительно закончил старик.
Никита смотрел, как дядя торопливо наливает в рюмку, как дрожат у него руки и настойка расплескивается на скатерть. С болью думал: «Сопьется при такой жизни, непременно сопьется». Ваганов словно угадал его мысли.
– Не я пью, горюшко заставляет. Не осуждай.
Залпом выпил, понюхал хлебную корку и отбросил.
– Вот, племянничек дорогой… А ты – деньги кует. Сам я не накую́, а дети и подавно. – Старик снова налил и выпил. С минуту бессмысленно смотрел на племянника, потом криво усмехнулся и тихо, словно сам с собой, заговорил: – А бог-то где? Отступился от людей. Разве не видит, как живем? Пошто не научит? Кругом страдания людские, зло, а его нет.
Чай, настойка и жалобы дяди утомили Плетнева. Глаза у него слипались. Что-то глухо стукнуло по столу, звякнула опрокинутая рюмка, покатилась и, упав на пол, разлетелась на кусочки. Никита вздрогнул, открыл глаза. Степан Дорофеевич, уронив голову на стол, спал всхрапывая и посвистывая носом. Домна Никифоровна убирала посуду. Покачала головой и, глядя на старика, печально сказала:
– Как схоронили мы Глафиру Ильиничну, он все пьеть и пьеть. Не может горя переломить. Я постель приготовила. Отдыхать, чай, будете?
– Пожалуй, – согласился Плетнев и пошел в боковушку.
Рано утром Никита взял мешок с рухлядью и, стараясь никого не разбудить, вышел из дома. Вьюга, переночевавшая во дворе, с визгом бросилась к хозяину, ластилась и поскуливала. Охотник собирался продать всю добытую за зиму рухлядь старику Ибрагимову, а заодно предложить и самородок. Но дом старьевщика оказался заколоченным. Проходивший мимо рабочий, сказал, что татарин еще зимой уехал неизвестно куда. Плетневу не хотелось идти к Парамонову, но других скупщиков он не знал. Встретил его приказчик Максим Бровкин. Лицо у Максима заплыло жиром, от глаз остались только щелочки. Приказчик пил чай с маковыми кренделями. Увидев Никиту, он поднялся навстречу.
– Ведмедь! Давненько не бывал в наших палестинах. Стороной обходишь? Али другие больше дают?
Охотник сухо поздоровался. Бровкин засуетился возле него, радостно потирая руки.
– Чайку попьешь? Я велю подогреть самовар. Найдется кое-что и покрепче китайской травки.
– Благодарствую, тороплюсь я.
– И все-то ты торопишься. А куда? Воробышек торопился и маленький родился. Ну, коли так, показывай, с чем пришел.
Плетнев вытряхнул из мешка связки шкурок. Максим, присев на корточки, стал разбирать их, наметанным глазом определяя сорт. Увидев чернобурую, воскликнул:
– Вот штучка добрая! Давно такой не попадалось. И везет же тебе, Ведмедь. – Приказчик засопел над связкой беличьих шкурок. Кончив разбирать, Бровкин уставился в потолок, шевеля губами и причмокивая. Наконец поднялся и, глянув на Плетнева, назвал ничтожную сумму.
– Ты что, Максим, шутки со мной шутить вздумал?
– И в мысля́х того не было. Цена по нонешним временам немалая. Больше никто не даст.
– А вот посмотрим, – Никита собирал рухлядь в мешок.
– Да ты не кипятись, я истинную цену сказал. Помянешь мое слово. Кабы не революция, можно бы и накинуть.
– Чего? – не понял охотник.
– Революция, говорю, пес ее съешь.
Революция? Знакомое слово, где его слышал? Где? А, от Григория! Он говорил о революции.
– Ты что, брат, не знаешь будто? – Максим вдруг хлопнул себя по лбу пухлой ладонью. – Забыл, что ты из тайги. Революция, слыш-ко, в Расеи. Батюшка-царь с престола убежал.
Мешок выпал из рук Плетнева.
– Нет, ты постой, ты что говоришь-то? За такие слова в Сибирь пряменькая дорога.
Бровкин рассердился, забегал по комнате выкрикивая:
– В Сибирь? Тебя, бирюка, в Сибирь. Чего буркалы-то выкатил? Все о революции говорят, стало быть, всех в Сибирь?
– Нет, почему же, – растерялся охотник и подумал: «Что же Степан-то Дорофеич не рассказал?»
– Объявились, слышь-ко, всякие кадеты, большевики с меньшевиками, эсеры какие-то, а кто из них чего добивается – разберись, попробуй. Все будто за народ, а самим до народу и дела, как до прошлогоднего снега. Вот и выходит, что нельзя тебе за рухлядь больше дать, потому как не знаешь, что завтра будет.
– Ладно, давай, – заторопился Никита, – но ежели обманул – на себя пеняй.
…По расстроенному лицу племянника Степан Дорофеевич догадался: случилось что-то. Старик проспался и выглядел как всегда, только под глазами набухли мешки. Спокойно выслушал Никиту.
– Верно. Не соврал подлец Максимка. Только я в эти дела не вникаю. Не моего ума. Вот Феня тебе все распишет, ее и спроси. Феня!
В горницу вошла девушка. Увидев Никиту, бросилась к нему.
– Братец! Вот хорошо, что пришел.
Плетнев поцеловал сестру, заметил, что она не так хороша, как раньше. Чистый высокий лоб прорезали тонкие морщины, лицо нездоровое, без румянца, под глазами синеватые тени. Сели за стол. Феня разливала чай.
– Тебе, Никита, с молоком?
– С молоком, – Плетнев думал о другом. – Скажи-ка, Фенюшка, правду ли сказал приказчик Максим, будто царя нет?
– Правда, братец. Народ не захотел его.
– Да разве можно без царя? Где это видано?
Девушка улыбнулась недоумению брата:
– А теперь будет. Хозяином России станет народ.
– Сумасшедшая, – пробормотал старик Ваганов, косясь на дочь. – Что я говорил, Никита? Как есть, сумасшедшая.
– Нет, отец, я в своем уме, а вот есть люди, которые не хотят видеть, что сейчас делается, и очень жаль. – Лицо Фени покрылось румянцем, заблестели глаза, голос стал твердым. Плетнев слушал сестру с интересом, хотя понимал не все. «И Дунаев так же говорил, такие же слова». Степан Дорофеевич хмурился, исподлобья посматривал на дочь, шептал:
– Сумасшедшая, одержимая какая-то.
Наконец не выдержал, бухнул жилистым кулаком по столу.
– Будет! За такие-то слова Семен кандалами позвякивает. Дали вам волю, балагурам, а вы и распустили языки-то.
– Семен за правду пострадал, – Феня гневно посмотрела на отца. – До седин ты дожил, отец, а в жизни ничего не понял, и понимать не хочешь.