Текст книги "Современная западная философия"
Автор книги: Анатолий Зотов
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 65 страниц)
536
деть" – особое отношение: оно образует предметный мир, центрированный вокруг того, кто смотрит и видит: вокруг Пьера, бросившего взгляд на свои часы, вокруг Анны, взглянувшей в этот момент на Пьера, и т. п.; я, увидевший Пьера и Анну, нахожусь в центре своего предметного мира и знаю, что каждый из них тоже находится в центре своего предметного мира, собственного "универсума", который для меня есть нечто столь же объективное, как дерево на лужайке. Но вместе с тем это нечто иное, чем дерево на лужайке, которое в качестве предмета моего внимания включено в мир, где центр – это я: ведь предметный мир того, "другого", в качестве комплекса его предметов, не является моим. Эту специфику Сартр выражает понятием "бытия-видимым-другим". Кроме этого, тот, другой, способен видеть меня; я могу стать для него объектом. Отсюда следует необходимость онтологической экспликации взгляда другого.
Этот взгляд – больше, чем обращение в мою сторону пары круглых окуляров; он трогает меня совсем иначе, чем ветерок занавеску; глаз другого – это не оптический прибор, а скорее "подпорка взгляда". Не глаз, а взгляд может быть "мрачным", "ласковым", "злобным", "грязным" и т. д. – эти качества взгляда отнюдь не аналогичны цвету глаз или форме зрачков. Ощущение, когда меня разглядывают, совсем не похоже на то ощущение, когда на меня упал солнечный луч или тень от набежавшего облака. Даже когда я внутренне сжался, услышав звук хрустнувшего сучка за моей спиной, – это "трогает меня" как предвестие взгляда: это значит, что "кто-то за мной следит", "кто-то меня видит".
Разве плотные занавески на окнах придуманы только для того, чтобы защищать от яркого света? И какое чувство охватывает вас, когда вы замечаете, что некто из окна соседнего дома наблюдает за вами в бинокль, когда вы раздеваетесь, ложась спать? Или представьте, что вас застали врасплох в тот момент, когда вы подслушивали чужой интимный разговор или подсматривали за кем-то в замочную скважину? Те, кому это чувство известно, назовут его сразу же. Правильно, это – стыд. Почему же чужой взгляд повергает меня то в жар, то в холод? Почему мне стыдно, когда я чувствую чужой взгляд? Потому, утверждает Сартр, что взгляд чужого делает меня, вместе со всем "моим миром", объектом, лишает меня "самости" и ее важнейшего качества – свободы; ведь я уже не "хозяин положения", я рискую потерять контроль над ситуацией, я не знаю, что со мною будет в следующий момент это уже не "мои возможности", а его, того, кто меня видит, превращает меня в объект. Поэтому я хочу избежать взгляда, забиться в угол, уйти в тень. Имена тех литераторов, которых Сартр
537
призывает засвидетельствовать его правоту, весьма репрезентативны: это А.Жид и конечно же Ф.Кафка с его знаменитым "Процессом" – описанная там ситуация и есть "бытие-в-составе-мира-для-другого". Доселе я был личностью теперь стал пространственным объектом: меня застали (на языке, более понятном в наши дни, видимо, лучше сказать "застукали"). И временным объектом тоже – ведь мне стыдно, я переживаю это чувство и при этом ничего с собой поделать не могу.
Заметим мимоходом, что стыд – не единственное чувство, которое человек испытывает, ощущая на себе взгляд другого; он может испытывать при этом и гордость; [1] однако оба эти чувства родственны в том отношении, что они от меня не зависят, и потому выражают отношение подчинения другому, своего рода рабства. Мне стыдно, стыдно перед ним. Значит, я признаю себя таким, каким он меня видит; значит, "господином" является тот, кто меня видит, "другой": он свободен, ведь он может отвернуться, закрыть глаза, сделать вид, что ничего не видит – это его возможности. Я, конечно, тоже могу отвернуться или закрыть глаза – но тем самым я не могу избавиться от его взгляда.
1 Пожалуй, здесь лучше подходит русское "гордыня", поскольку корень французского "fierte" повторяется и в слове "fier-a-bras", что значит "хвастун".
И вот что еще: вполне возможно, что тот, другой, взгляд которого я чувствую, на самом деле вовсе на меня и не смотрит. Или даже более того: за той занавеской, из-за которой, как я почувствовал, кто-то на меня смотрит, на самом деле никого нет. Следовательно, мое ощущение стыда основано только на моем собственном подозрении (или, проще сказать, "не имеет основания"). Но ведь для того, чтобы я на самом деле испытал стыд, достаточно одного предположения, что кто-то на меня смотрит! Не значит ли это, что мое превращение в объект может совершаться и без наличия другого как субъекта его предметного мира – того мира, в который я и мой мир входят как предметы?
Придется сделать вывод, что та моя объективность, которая здесь открывается, это вовсе не частный случай экспликации гегелевского абстрактного тождества, выраженного в формуле "Я есть Я": мое бытие-для-другого есть нечто совсем другое, чем мое бытие-для-себя. Соответственно как иногда и отсутствие "другого" есть нечто иное, чем не-наличие того или иного предмета в определенном месте (пусть даже этот предмет тоже человек): например, отсутствие близкого человека, когда он умер, есть нечто совсем иное, чем, скажем, потеря авторучки; было бы смешно и странно, если бы слова известной песни
538
Эдит Пиаф "Опустела без тебя земля..." относились к ее авторучке. Или, скажем, я на условленном месте с нетерпением жду ту, в которую влюблен; я вижу, как она приближается; я радостно устремляюсь ей навстречу – и обнаруживаю, что ошибся, что принял за нее совсем другую, незнакомую женщину. Разве после этой ошибки из моего мира вообще исчезла та, кого я люблю? Вот какой вывод касательно "онтологии Другого" делает Сартр из подобных рассуждений: "Моя уверенность в существовании другого независима от подобных опытных данных; напротив того, она делает их возможными" [1].
Опуская множество моментов, которыми Сартр связывает тему бытия-для-другого с механизмами отрицания, закончу этот раздел важной констатацией. Если бытие-другого испытывается с очевидностью только в факте моей объективности, и если моя реакция на собственное отчуждение для другого переводится посредством восприятия другого как объекта, то ведь это означает, что и тот объект, в качестве которого я существую для него, и тот объект, в качестве которого он существует для меня, равно представляются телами. Так тело появляется и в экзистенциальной онтологии, а проблема экзистенциального смысла телесности человека и отношения между телом и сознанием не только не в компетенции естествознания, но и выглядит совсем нетривиальной.
Сначала я обнаруживаю сознание в результате серии рефлексивных актов как "мое", абсолютно "внутреннее" достояние. Затем я пытаюсь соединить его с определенным живым объектом, обладающим нервной системой, мозгом, глоткой и прочими органами, которые могут быть далее разложены на атомы водорода, углерода, азота и фосфора. Но ведь это значит, что я пытаюсь соединить мое сознание уже не с моим телом, а "просто" с телом, с телом как предметом – то есть по сути с телом другого! В таком случае, наблюдая расчлененные человеческие трупы в "анатомичках", или цветные картинки в учебнике анатомии, я смогу заключить, что мое собственное тело устроено так же. Тем самым я превращаю собственное тело в то, что находится "на стороне объектов мира"; теперь мое тело – "скорее моя собственность, чем мое бытие" [2]. Я вижу в зеркале свои собственные глаза, но я не способен увидеть их там как свои видящие глаза; я вижу свою собственную руку, которая касается предмета, но я не сознаю ее в ее акте касания предмета (точно так же моя рука, касаясь предмета, дает мне почувствовать сопротивление его поверхности, его гладкость, его твер
539
дость, а вовсе не саму себя как испытывающую ощущение сопротивления, гладкости или твердости). Я вижу собственную руку точно так же, как вижу эту чернильницу на столе: между мною самим и моей собственной рукой, которую я вижу, существует такая же "дистанция трансцендентности", как и между мною и этой чернильницей, которая, очевидно, "не есть я". А ведь "изначально", в моем собственном "бытии во плоти", такой дистанции нет: мое тело и все мои органы – это мои возможности в-мире-бытия, это возможности касаться чего-либо, видеть, слышать, ходить, танцевать и прочее. Не следует ли отсюда, что, увидев свое собственное тело как объект, я открыл для себя такое его бытие, которое есть вместе с тем и его бытие-для-другого! Таким образом в экзистенциальной онтологии открывается горизонт исследования нескольких совмещенных друг с другом онтологических "измерений" тела. Первое из них – тело как бытие-для-себя ("фактичность").
Известно, что с точки зрения Декарта, душу познать легче, чем тело: бытие первой самоочевидно, а существование второго гарантировано Божественной благодатью. Однако с позиций феноменологии это не так, поскольку для-себя-бытие само по себе есть "отношение к миру": из отрицания в отношении самого себя того, что оно есть бытие, следует, что есть мир. Но поскольку мы утверждаем, что "для-себя" есть "в-мире-бытие", что сознание есть сознание мира, вовсе не следует само по себе, что мир этот представляет собой неопределенное множество отношений, где нет какой-либо преимущественной точки отсчета: ведь для меня этот стакан находится немного дальше середины стола и чуть справа, а для Пьера, сидящего напротив, чуть ближе средины и немного слева. Всякое сущее имеет онтологическую характеристику "бытия-там": "там, в середине комнаты"; "там, на краю стола". Это значит, что всякое в-мире-сущее случайно. Столь же случайно и тело (как "в-мире-сущее"); тела "других" тоже находятся "там", хотя мое собственное тело, в качестве сущего аналогичное телам "других", находится всегда "здесь", в абсолютном центре в отношении всех "там". Разумеется, аналогично устроены и миры всех "других". Так обстоит дело "конкретно". Только "абстрактная позиция науки" избавляет мир от подобных привязок к конкретным сознаниям, создавая то, что можно назвать "предельным понятием абсолютной объективности", понятием "мира без человека". Однако, по Сартру, сама "объективная" наука в собственном развитии вынуждена отказываться от такого понятия, вводя "системы отсчета", "наблюдателей", "принцип относительности" Эйнштейна, "соотношение неопределенностей" Гейзенберга и пр. Не значит ли это, задает Сартр риторический вопрос, что человек и мир суть сущие относительно друг друга, а отноше
540
ние есть способ бытия человека? А отсюда следует вывод, что понятие чистого сознания внутренне противоречиво, и любое сознание "ангажировано". Эту неизбежную, хотя и случайную в смысле ее конкретных характеристик, "ангажированность" сознания Сартр называет "фактичностью" для-себя-бытия. В этой множественной фактичности, однако, всегда есть определенный порядок, некая непременная точка отсчета – это собственное тело. Благодаря ему, моему собственному телу, образуется эта, "моя" случайная фактичность: само тело Сартр определяет как "случайную форму, которая принимает необходимость моей случайности" [1]. В этом плане Платон был прав, утверждая, что тело есть то, что "индивидуализирует душу".
С другой стороны, если речь идет о моем собственном теле, то чувство боли есть нечто иное, чем зрительное ощущение чего-то или кого-то, находящегося "там". Когда я говорю "у меня болит голова", это имеет радикально другой смысл, чем когда я говорю, что "я вижу, что там лежит книга".
Так мое тело существует в модусе "для-меня". Но оно существует и в модусе "для-другого". Оно может выступать для другого как находящееся "там", то есть в роли чувственно-познаваемого объекта. При этом другой не воспринимает это, находящееся в поле его зрения тело как "мое", хотя воспринимает это тело в модусе "его тела", то есть как "другого во плоти" (а, скажем, не как стол или стул). То же самое делаю и я, поэтому "его" предметный мир организуется и для меня вокруг его тела как центра (например, я воспринимаю его как "хозяина этой комнаты", а это нечто иное, чем просто "мясо с костями"). Это значит, что тело другого никогда не "совпадает с его объективностью"; телесность, будучи неразрывно связанной с объективностью, остается все же чем-то иным.
Итак, мы познакомились с двумя онтологическими измерениями тела. Первое нам непосредственно доступно: каждый из нас существует телесно. Второе состоит в том, что "мое" тело используется и познается другим. Но поскольку я есть для другого, другой открывается мне как субъект, для которого я становлюсь объектом: это значит, что я теперь существую для себя как познаваемый другим в качестве тела. Это третье онтологическое измерение моего тела (как мы уже знаем, это собственное "качество" открывает мне "взгляд" другого). В этом третьем измерении я становлюсь чистой фактичностью, перестав быть субъектом, "пространством возможностей".
541
На этом у Сартра заканчивается представление фундаментальных отношений с "другим", и в качестве продолжения он предлагает описание трех групп конкретных отношений с другим. Первая группа – любовь, язык и мазохизм [1]. Вторая – безразличие, желание, ненависть и садизм. Третья – "совместное бытие" и "мы". Но прежде чем обратиться к этим конкретным отношениям, не мешает уяснить себе, почему же именно тело, тело как человеческая плоть, лежит в основании любых отношений с другими? Почему, скажем, не разделенность организмов в едином пространстве совместной жизни, или не любовь в фейербахианском смысле, не вера, не изготовление орудий труда, не производство материальных благ или рынок? Значительная часть подобных вопросов (если не все они) окажется снятой с повестки дня, как только мы вспомним, что в экзистенциальной онтологии речь идет о "пространстве" феноменов сознания, о конституции и конституировании основ предметного мира. Сартр, как и другие приверженцы феноменологического метода, не предлагает собственной культурологической или социологической концепции, которая соперничала бы с другими подобными концепциями в претензии на объективную истинность; феноменологический подход, в принципе, – это не теория, а средство прояснения оснований любой теории (как говорили позитивисты третьей формации, средство "лечения" теорий). Другое дело, что в ходе применения такого метода может (даже, более того, – должно!) произойти радикальное преобразование теорий, вырабатываемых науками о культуре: избавившись от наивных претензий на постижение неких реальностей "в-себе", все теории, предлагаемые культурологами и социологами, окажутся редуцированными к феноменологической (экзистенциальной) антропологии.
Следовательно, то тело, о котором рассуждает Сартр, это не "объективная реальность", прикрытая плащом и шляпой, не "мясо с костями", не сложное устройство, производящее тепло, звуки, запахи и электромагнитные волны; хотя все это так, но, поскольку речь идет именно о моем теле или теле "другого", подобные физико-химические или биологическо-физиологические характеристики отходят далеко на второй план. Тело, под углом зрения экзистенциальной онтологии – это, в конечном счете, только неустранимое, обязательное условие образования любого моего отношения к "другому", но именно "бытийного" [2].
1 Этот параграф книги Сартра имеется в переводе В.Бибихина в сборнике "Проблема человека в западной философии". М., 1988.
2 Другими словами, условие моего осознания "другого" в качестве другого, себя самого как отличного от "другого", себя как "другого" в сознании другого и т.д.
542
Нам уже известно, что взгляд "другого" сводит мое бытие к чистой фактичности, к тому, что просто есть, лишая тем самым меня моей человеческой сути, моего пространства, моих возможностей, моей свободы. Соответственно моим ответом в отношении "другого" будет то же самое – низведение его к чистой фактичности, ассимиляция его свободы. И если "другой" всегда есть ограничение моей свободы, то для бытия свободным двоих уже слишком много. "Конфликт есть изначальный смысл бытия-для-другого" [1]. Таков плацдарм консти-туирования конкретных отношений к "другому".
Поскольку избавиться от собственного бытия-для-другого я не могу (ведь это способ моего бытия), я могу попытаться изменить ту форму своего бытия-для-другого, которая мне невыносима, ведь она превращает меня в объект, "вещь", фактичность, лишая меня моей "самости", моей свободы. По сути любая такая попытка (если она успешна) должна быть восстановлением моей свободы (и соответственно ограничением свободы другого) в рамках моего бытия-для-другого. Иначе говоря, в своем отношении к другому я хотел бы остаться самим собой, сохранить свою свободу, стать "другим" для него. Или можно сказать и так: быть сразу и самим собой, и другим, "свободно придавая себе в качестве другого свое бытие-собой и в качестве себя – свое бытие другим..." [2] Но ведь это значило бы, сохраняя свободу другого, действовать на эту свободу! Таков, согласно Сартру, идеал любви (понятно, идеал неосуществимый в силу его противоречивости). Поэтому тот, кто любит, хочет одновременно быть любимым, а это означает возведение только что обозначенного противоречия в степень: я хочу свободно обладать своею любимой – и одновременно хочу быть предметом обладания, что возможно лишь в том случае, если любимая свободна в отношении меня. Иначе нет любви, ее место занимает либо порабощение одного человеческого существа другим, либо превращение любви в то, что практикуют в борделях [3].
1 EN. Р. 431.
2 Ibid. P. 432.
3 Заметим здесь, что всякого рода "любовные привороты", коль скоро они вообще возможны (например, в результате гипнотического внушения), предстают в таком случае как разрушение самой основы любви.
Казалось бы, внутренне противоречивый идеал любви свидетельствует о его бессмысленности, и трансформация любви в предмет бизнеса или секс должна быть принята как пример здоровой тенденции демистификации человеческих отношений. Однако такой вывод столь же не основателен в отношении любви, как, скажем, в отношении религиозного идеала или идеала социализма. Необходимым компонентом любви является ее выражение (можно даже сказать – ее существова
543
ние) в языке. Любовная поэзия, музыка, драматургия, живопись, любовные письма и разговоры влюбленных позволяют образовать ту атмосферу, в которой совместно живут антиномичные компоненты любви. Язык (в самом широком значении этого слова, а отнюдь не только в форме членораздельной звуковой речи) изначально есть способ бытия-для-другого, поскольку он по природе своей предназначен для самовыражения, причем свободного, включающего и показывание себя другому не таким, каков ты есть; он, в частности, позволяет и соблазнить любимую, и быть очарованным (причем этот результат вовсе не "гарантирован", поскольку пространство разговора оставляет свободу выбора за тем, кому адресована любовная тирада). Но (и это, может быть, самое главное) в любовном диалоге, поскольку он диалог, любовь, как сказал бы Гегель, "находится у себя самой", так же, как изначальное слово "у Бога": свобода здесь соседствует с самоотдачей, а обладание – с признанием свободы. Правда, это отнюдь не безоблачная гармония – хотя бы потому, что "... в любой момент каждое из сознаний может избавиться от своих цепей и внезапно взглянуть на другого как на объект. Тогда чары рушатся, другой становится средством среди прочих средств; он теперь, конечно, объект для другого, чем он и хотел быть, но объект-орудие, объект постоянно трансценди-руемый; иллюзия, игра зеркальных отражений, составляющая конкретную реальность любви, тотчас рассеивается" [1].
Еще одной угрозой любви оказывается "третий": под его взглядом оба любящих, как и сама их любовь, становятся объектами (притом не только "с его точки зрения", но и для них самих): поэтому влюбленные и стремятся уединиться, укрыться от нескромных взоров [2].
1 EN. Р. 444.
2 Для того, что называется "сексом", конечно же такого уединения не требуется.
В конечном счете Сартр, однако, делает вывод, что любовь не только чрезвычайно хрупка, но в самой себе содержит зародыш собственного разрушения. Причина тому трояка: "...во-первых, она по существу своему есть обман и система бесконечных отсылок, потому что любить – значит хотеть, чтобы меня любили, то есть хотеть, чтобы другой хотел, чтобы я его любил. И до-онтологическое понимание этого обмана наличествует в самом любовном порыве; отсюда вечная неудовлетворенность любящего. ... Чем больше меня любят, тем вернее я утрачиваю свое бытие, тем неотвратимее возвращаюсь к существованию на свой страх и риск, к своей собственной способности обосновать свое бытие. Во-вторых, пробуждение другого всегда возможно, он в любой момент может сделать меня в своих глазах объектом: отсюда вечная неуверенность любящего. В-третьих, любовь есть абсо
544
лют, постоянно превращаемый самим фактом существования других в нечто относительное. Нужно было бы остаться во всем мире только мне наедине с любимой, чтобы любовь сохранила свой характер абсолютной точки отсчета".
Безнадежной попыткой как-то обеспечить, "законсервировать" любовь, по Сартру, является мазохизм: ведь он не что иное, как попытка добровольного самопревращения в объект, отказа от собственной субъективности, превращения этой субъективности в ничто как в глазах другого, так и в собственных глазах. Однако попытка эта безнадежна не только потому, что она оказывается разве что смешной и противной карикатурой на любовь, но и потому, что та или тот, к кому обращена мазохистская установка, вовсе не превращается в "тотальный" субъект, которому отдана в жертву субъективность мазохиста. Напротив того, даже в случае, когда мазохист добивается успеха, вызвав у женщины страстное желание близости, он тем самым превращает ее в объект своего желания, то есть, желая радикально избавиться от своей субъективности, он остается субъектом. Поэтому Сартр характеризует мазохизм еще и как "изматывающее и сладостное сознание провала".
Вторая группа отношений к другому, как уже было сказано, – это безразличие, желание, ненависть и садизм. Она не только вторая в порядке представления в книге Сартра, но и вторична по отношению к первой – как следствие неудачи предыдущего способа ассимиляции сознания "другого" посредством собственной объективации. Здесь ответом на взгляд "другого" является собственный взгляд, то есть вызов, борьба двух свободных сознаний. В результате такой борьбы возникает состояние видимого безразличия, чего-то вроде "слепоты" в отношении "другого". Конечно, эта "слепота" активна, это способ моего "бытия настороженным" в отношении "другого", который только "замаскирован" в нечто безразличное: я только делаю вид, что "в упор не вижу" неприятного мне "другого", что я не замечаю неприязненных или нескромных взглядов, которые он бросает в мою сторону, что он вообще для меня – "пустое место". В простейшем случае я отождествляю "другого" с его функцией в моем мире объектов: если меня спросят, кто он (или она), я отвечу – так, "никто", просто доктор, лакей, служанка, проститутка, сириец, курд, прежний бой-фрэнд моей знакомой, и т.д. и т.п.
В итоге такой операции я избавляюсь от своей застенчивости, которая не что иное, как признание "другого" в качестве личности. Нетрудно видеть, что этот способ бытия можно квалифицировать как
545
разновидность "дурной веры"; стены этой крепости, которую выстроил я сам, каждое мгновение рискуют рухнуть, и тогда я, под взглядом "другого", почувствую себя голым, жалким и беззащитным.
Изначальная попытка постигнуть свободную субъективность "другого" сквозь его объективность-для-меня, как полагает Сартр, есть сексуальное желание [1]. При этом Сартр, с одной стороны, оговаривается, что не следовало бы отождествлять это чувство с "психофизиологическими реакциями", связанными с устройством и функциями половых органов, как это делают многие психологи (с тем, что называют "половым инстинктом"), а с другой – не согласен с теми философами-экзистенциалистами (и с Хайдеггером тоже), которые вообще исключили эту характеристику из сферы своего анализа, превратив человека в "асексуальное существо". Нет спора, что принадлежность к полу нельзя характеризовать как момент экзистенции: ведь экзистенция "исторична", а мужчина или женщина, в качестве таковых, "просто есть, ни больше, ни меньше". И все же, разве осознание себя самого в качестве мужчины или женщины связано исключительно с фактом собственного обладания этим телом? Если бы это было так, то вряд ли тема секса занимала бы в культуре более значительное место, чем, скажем, темы, связанные с глазами, ушами, волосами. Нужно ли доказывать, что сексуальное желание или его негатив сексуальное отвращение – на самом деле фундаментальные характеристики "бытия-для-другого"? Но почему это так? Казалось бы, ответ очевиден: человек сексуален потому, что обладает полом. А если попытаться перевернуть этот тезис таким образом: человек обладает полом потому, что он "изначально" сексуален?
"Что если пол, – пишет Сартр, – не что иное, как только инструмент и образ некоей фундаментальной сексуальности? Что если человек обладает полом только потому, что изначально и фундаментально он есть существо сексуальное, существо, которое существует в мире в связи с другими людьми?" [2].
1 Здесь очевидна связь концепции Сартра с модным тогда психоанализом в его первоначальном, фрейдистском варианте. То, что имя основателя психоанализа в этой книге Сартра не упоминается, скорее всего, связано с политическими обстоятельствами: в оккупированном нацистами Париже ссылаться на авторитет автора-еврея было нельзя. Позднее Сартр пишет сценарий для фильма "Фрейд", где отдает должное этому исследователю скрытых мотивов человеческого поведения. Впрочем, фильм этот так и не был снят, но это уж не вина Сартра.
Любопытно, кстати, что Хайдеггер в книге "Бытие и время" не уделяет этой стороне человеческой жизни ни малейшего внимания.
В самом деле, ведь есть же детская сексуальность, чувство, которое проявляется задолго до того, как завершилось половое созревание в физиологическом смысле, а евнухи так же испытывают сексуальное
546
желание, как и "нормальные" мужчины. Не говоря уж о том, что половой акт составляет только малую, и далеко не всегда самую важную часть сексуальной жизни нормального человека. Сексуальная жизнь людей отличается от сексуальной жизни насекомых, червей или моллюсков прежде всего и в конечном счете тем, что в случае человеческого желания "имеется некто как Другой для меня, и я для него есть Другой" [1]. И только поэтому тема сексуальной жизни – это проблема онтологии; и только в рамках онтологии можно задавать такие вопросы, как "что значит "быть сексуальным"", а отвечая на них, мы уж всенепременно обнаружим тему Другого: в "бытии сексуальным" всегда присутствует то, что называется "сексуальным интересом"; а какой может быть сексуальный интерес, если нет того, на кого он направлен?
Теперь поставим другой вопрос, о субъекте желания. Впрочем, если вопрос сформулирован так, то он уже неявно содержит и ответ: желает не "мое тело", а именно Я. Мое желание – это "особая форма моей субъективности" [2]. Сексуальное желание обычно вызывает смятение, и почти всегда сопровождается смущением (в отличие, например, от желания поесть).
Далее. Каково содержание сексуального желания? Каков его предмет? Или, яснее: желает ли, скажем, мужчина того наслаждения, которое он надеется испытать с этой женщиной, или желает саму эту женщину! Если первое, что выражается предложением "займемся любовью", то справедливо высказывание: "Женщина похожа на хорошо сервированный стол, на который смотришь по-разному до и после обеда", а подлинный храм любви – это публичный дом. Нормального человека такая форма сексуального желания скорее принижает, компрометирует в глазах любимой, в собственных глазах и в общественном мнении: ведь здесь он сам оказывается целиком сведен к собственным телесным потребностям. Не потому ли в том случае, когда человек оказался целиком во власти такого желания, говорят, что его "захлестнула страсть", что он в те минуты "обезумел", что "на него нашло какое-то затмение", что он "потерял голову", "забыл обо всем на свете" и т. п.? Остается одно телесное желание, "ничего, кроме тела"; любовники срывают одежду с себя и друг с друга, чувствуют друг друга "кожей и всем телом" – а дальше и в самом деле "ничего не соображают". Совершается, как пишет Сартр, "....воплощение тела другого". Любовные ласки – это не что иное, как "присвоение" тела "друго
547
го" – ведь это непременное прикосновение. Это, правда, не одно только прикосновение, но буквально "рождение" кожи "другого" под моими пальцами то, что и вправду можно назвать "церемонией инкарнации" (воплощения) "другого" для меня – как, впрочем, и для него самого. Ведь в обычной ситуации мы не чувствуем ни собственной кожи, ни кожи другого – во всяком случае, не чувствуем так (достаточно сравнить эти ощущения, скажем, с ощущением прикосновения к коже другого, безразличного вам человека в лифте, в очереди, в вагоне метро, часто даже на танцплощадке или переполненном пляже). Иное дело ласковое прикосновение. Ласка, пишет Сартр, выражает желание так же, как язык выражает мысль.
Все это так. Но ведь существуют мотивы желания, и человек не желает "абы кого и абы когда". И здесь на авансцену выходят моменты символические (вроде локона любимой в медальоне в те старые времена, когда девушки "влюблялися в обманы и Ричардсона и Руссо", или пресловутого платка Дездемоны). Тогда все выглядит несколько иначе: в этом случае тело той, о ком мечтают, у которой целуют не только губы, щеки, ручки или ножки, но и край платья, ее тело, будучи желанным, вовсе не простой материальный объект, пусть из живой плоти; предмет желания – она полностью, то есть "вместе" с сознанием [1].
1 Это, согласно Сартру, свидетельство того, что в форме желания "неантизируется" сознание.
Желание, таким образом, не просто чувство, а именно способ бытия; это доказывает тот факт, что вместе с желанием изменяется, и притом радикально, и сознание, и коррелятивно ему меняется весь мир. Прекрасная иллюстрация стихотворение Б.Пастернака "Марбург".
Но вернемся к Сартру. Он пишет: "Существует мир желания" [2], в котором любое прикосновение есть ласка: "Моя рубашка касается моей кожи, и я чувствую ее: она, которая для меня обычно была самым отдаленным объектом, становится ощущаемой непосредственно; теплота воздуха, дуновение ветра, лучи света и т. д. – все мне представляется особым образом, как непосредственно слившееся со мною и открывающее мою кожу своей кожей. С этой точки зрения желание – это не только затушевка сознания его фактичностью; оно коррелятивно оклеиванию тела миром; и мир делается оклеивающим; сознание вязнет в теле, которое вязнет в мире" [3].