Текст книги "Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. Из записок судебного деятеля"
Автор книги: Анатолий Кони
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 41 страниц)
МИРОВЫЕ СУДЬИ *
Когда была введена судебная реформа сначала в Петербурге и Москве, а затем последовательно в петербургском, московском и харьковском судебных округах, в наибольшее, непосредственное и ежедневное соприкосновение с обществом пришел мировой судья. Он сразу приобрел популярность в народе, и через месяц после введения реформы сокращенное название «мировой» стало звучать как нечто давно знакомое, привычное, вошедшее в плоть и кровь бытовой жизни и в то же время внушающее к себе невольное почтение. Первое время камеры мировых судей были полны посетителями, приходившими знакомиться с новым судом в его простейшем, наиболее доступном виде. Переход от канцелярии квартала и от управы благочиния, где чинилось еще так недавно судебно-полицейское разбирательство, к присутствию мирового судьи был слишком осязателен. Там, в квартале, широко господствовало весьма решительное, а до отмены телесных наказаний и весьма осязательное усмотрение дореформенного полицейского чиновника, о котором не без основания говорилось в раскольничьей рукописи, якобы открытой И. Ф. Горбуновым: «Не бог его сотвори, но бес начерта его на песце и вложи в него душу злонравную, исполненную всякия скверны, во еже прицеплятися и обирати всякую душу христианскую», там, в управе, в царстве волокиты и просительской тоски, чувствовалось, что этот ближайший суд для многих из своих представителей и для ютившихся около него паразитов был «доходным местом». Здесь, у «мирового», в действительности совершался суд скорый, а личные свойства первых судей служили ручательством, что он не только скорый, но и правый в пределах человеческого разумения и вместе с тем милостивый,
Были, конечно, и в сфере мировой юстиции промахи. Не всегда ясно разграничивалась подсудность дел, смущали преюдициальные вопросы гражданского права, далеко не все судьи получили юридическое образование. Но их промахи тонули в общем дружном и радостном подъеме духа, с которым первые судьи, подобно первым мировым посредникам, принялись за новое дело, видя в нем не простую службу, но занятие, облагораживающее жизнь и дающее ей особую цену. Бывали случаи, когда вино новой власти бросалось некоторым – немногим, впрочем, – в голову. Эти случаи имели свою комическую сторону, но существенно отличались от тех превышений власти, соединенных с грубым насилием и надменной верой в свою безнаказанность, которыми ознаменовали свою деятельность, особенно при применении пресловутой 61 статьи Положения, некоторые земские начальники, вроде известного «кандидата бесправия», харьковского земского начальника Протопопова. У мировых судей «es war nicht bos gemeint» и вытекало скорее из чрезмерного усердия в отправлении своих обязанностей, границы которых были неясно понимаемы. Так, в Петербурге один мировой судья, устроивший вопреки господствовавшей у его товарищей строгой простоте обстановки над своим судейским местом нечто вроде балдахина из красного сукна, вообразил себя вместе с тем великим огнегасительным тактиком и стратегом и, надев цепь, стал распоряжаться на пожаре в своем участке и отдавать приказания пожарным. А другой, возвращаясь в летнюю белую ночь из Новой Деревни в том настроении, когда «счастливые часов не наблюдают», и найдя Троицкий мост разведенным ранее, чем, по его мнению, следовало, надел цепь и требовал его наведения. Судебная палата, однако, тотчас же охладила пыл этих носителей мировой цепи некстати.
Но наряду с этими единичными явлениями общее направление мировых судей сделало их камеры не только местом отправления доступного народу правосудия, но и школой порядочности и уважения к человеческому достоинству. Местный обыватель увидел очень скоро, что стародавняя поговорка: «Бойся не суда, а судьи» теряет свое значение правила житейской мудрости. Он научился заменять страх перед судьей, не чуждый иногда затаенного презрения, совсем другим чувством. Иногда это отсутствие страха выражалось в довольно своеобразных формах, нашедших себе выражение в легендарном, но в общем весьма правдоподобном рассказе о мещанине, который своим буйством приводил в смятение и ужас своих домашних и соседей, но умел устраивать свои дела с местным полицейским судом так, что всегда выходил сух из воды. Когда, верный своим привычкам, он однажды получил повестку о явке уже к мировому судье, он задумался, загрустил, стал сумрачен, трезв и тревожно ласков с окружающими; накануне заседания сходил в баню, а в самый день сбегал поставить свечку в часовню, надел чистое белье и слезно простился с домашними, которые, в свою очередь, плакали, все ему простив и забыв, и с трепетом ждали его возвращения от неведомого «мирового». Он не приходил целый день и лишь к ночи явился домой «пьянее вина» и с шумной радостью объявил: «Мировой! Мировой! Я думал и невесть что, сколько страху натерпелся, думал – съест он меня, а он, мировой-то ваш, на цепи сидит, да и говорит все так по-хорошему! Вот он какой, мировой-то!..» Особенной виртуозностью и деловым блеском отличались заседания у мирового судьи Оскара Ильича Квиста, который был затем выдающимся председателем петербургского мирового съезда. Но, несомненно, лучшим украшением петербургского мирового института был Николай Андрианович Неклюдов. Заваленный массой дел – в его участок входила между прочим Сенная площадь, – он умел в их разбирательство вносить глубокое знание жизненных условий и вдумчивое понимание и толкование законов. Подражать ему было трудно, до того он был своеобразен и поразительно работоспособен, но учиться у него было в высшей степени полезно. Пестрота разнообразных явлений жизни, ожидавших его судейского слова, не затемняла перед его взором общих основных начал и строгой системы нового процесса. Это выразилось с особенной силой и успехом в его превосходном «Руководстве для мировых судей», где научные комментарии и разъяснения, не утратившие своей цены и до сих пор, чередуются с бытовыми картинками, живо отражающими на себе правовые взгляды и этические понятия разнородных обывателей столицы. А между тем Неклюдов не был юристом по образованию: он был математик по факультету, как и некоторые из выдающихся деятелей судебной реформы, например С. И. Зарудный, Н. А. Буцковский и др. Но он блистательно выдержал экзамен на кандидата прав, а магистерская диссертация его «Уголовно-статистические этюды» была первым вполне самостоятельным трудом из этой области в русской научной литературе. Издатель и редактор переводов сочинений философского характера (между прочим «Огюст Конт и положительная философия» Льюиса и Милля с пропитанным тонкой иронией над духовной цензурой предисловием, якобы опровергающим взгляды Конта и позитивистов на вопросы веры) и переводчик учебника уголовного права Бернера, снабдивший эту книгу столь обширными дополнениями и примечаниями, что некоторые острили, называя ее учебником Неклюдова, дополненным Бернером, Неклюдов сразу занял видное место среди русских ученых-криминалистов, так что переход его из мировых судей в старшие юрисконсульты министерства юстиции был вполне естественным. Работая в последней должности, он написал четыре тома особенной части уголовного права, носящие печать его оригинального, идущего своим путем ума и изобилующие язвительными замечаниями по поводу противоречивых и не всегда продуманных кассационных решений. По благодушной иронии судьбы он сделался в начале восьмидесятых годов обер-прокурором того самого Сената, который плодил эти решения, не всегда заботясь об их согласовании. Неклюдов поднял это звание на большую высоту и был первым (после М. Е. Ковалевского – 1866–1869) обер-прокурором уголовного кассационного департамента, к заключениям которого стали прислушиваться, не всегда с ними соглашаясь, общая печать и широкие общественные круги.
За столом обер-прокурора, на кафедре военно-юридической академии, в многочисленных комиссиях и комитетах, в заседаниях юридического общества он всегда останавливал на себе общее внимание. Очень худощавый и до крайности нервный, с острыми чертами одухотворенного лица и горящими темными глазами, имевшими в себе что-то орлиное, он страстно отдавался всякому делу, оригинальный в языке, резкий в выражениях и иногда совершенно неожиданный в своих выводах. Во всей его повадке сказывалась огромная умственная сила и темперамент горячего бойца, который в пылу словесной битвы сыпал удары направо и налево, задевая при этом иногда своих союзников и единомышленников. В нем виделся будущий трибун и вождь политической партии, одаренный для этого всем необходимым и, между прочим, уменьем легко и свободно внушать окружающим безусловное к себе доверие. Но он не дожил до того времени, когда можно было приложить свои силы и способности на широком поприще общественной деятельности. Вторая половина его жизни прошла в тяжелое и удушливое время, и он оказался в положении орла, вынужденного летать в полусвете низкого и узкого коридора, не имея возможности развернуть свои крылья во всю их мощь и в последние годы довольно часто не расправляя их, а подгибая в надежде вырваться на жадно желаемый простор. Отсюда вытекали служебные и правовые компромиссы, которые должны были дорого обходиться его гордому сердцу. Утомленное неустанным трудом и внутренней неудовлетворенностью, оно, наконец, не выдержало, и он умер в звании товарища министра внутренних дел от разрыва сердца на казенной квартире, в доме бывшего третьего отделения, «в здании у Цепного моста», быть может, на самой границе той обетованной земли, вступив в которую как министр внутренних дел, он мог бы, наконец, искушенный знанием жизни, начать широкий и смелый полет, проводя взгляды, которые с лихвой искупили бы его временную и вынужденную в некоторых случаях уступчивость… Во время поминок по нем в петербургском юридическом обществе В. Д. Спасович в своей речи, не без жестокой иронии, сравнил его с теми гигантами, которые, напрягши сильные мускулы, поддерживают… маленький балкон перед входом в Эрмитаж. Но можно ли это ставить в вину ему и не следует ли скорбеть о том, что одному из талантливейших русских людей приходилось тратить свои силы на работу, им не свойственную и их не достойную? Балкон, конечно, был маленький, тесный и часто даже совершенно ненужный, но гигант оставался гигантом, и не его вина, что он не мог приложить свою духовную и трудовую силу к чему-нибудь большему, ибо этого большего в обиходе не оказывалось. Но в глазах тех, кто знал Неклюдова, кто помнит его труд на пользу науки и мировой юстиции, кто любовался его умом и знал про порывы его доброго, великодушного сердца, его энергический и вместе грустный образ неизменно всплывает в памяти об этом замечательном человеке, который и родился и умер слишком рано.
В первые месяцы после введения мирового суда в Петербурге я иногда заходил в ближайшую к моему обиталищу камеру мирового судьи Тизделя в Стремянной улице и даже раза два исполнял совершенно случайно у него роль переводчика. Один раз это было в заседании по делу по обвинению француженки, хозяйки кондитерской Crampon, в нарушении санитарных правил. Тиздель, воспитанник бывшего дворянского полка, высокий и молодцеватый старик, хотел ограничиться объявлением ей предостережения, но она по-русски не понимала, и Тиздель добродушно обратился к публике с вопросом, не найдется ли кого-нибудь, кто может перевести это слово, так как он его тоже не знает. Все переглянулись и молчали, но, вероятно, по моему лицу он заметил, что я ищу это слово, и воскликнул: «Молодой человек, пожалуйте сюда к столу!», а затем вполголоса спросил меня: «Как?» – «Кажется, avertissement», – отвечал я ему тихо. Он записал слово на бумажке, поблагодарил меня и затем написал и торжественно произнес резолюцию, переведя ее с грехом пополам на смесь французского с нижегородским и многозначительно повторив два раза слово «avertissement». С тех пор он приветствовал меня, как знакомого, и однажды рассказал мне оригинальный случай, показывавший, какой живой интерес возбуждало к себе разбирательство у мировых судей. Два молодых человека, желая на себе испытать впечатление разбирательства у мирового судьи, согласились принести один против другого фиктивное обвинение в словесной обиде, состоявшей будто бы в оскорблении бранными словами на улице, с тем, что обиженный перед постановлением приговора заявит, что он прощает обидчика, и дело прекратится. Все произошло, как по-писаному, но, не помню хорошенько, или молодые люди обнаружили свой замысел слишком большой веселостью, или же Тиздель узнал о нем из какого-нибудь источника, но только, выслушав торжественное, помпезное заявление потерпевшего о том, что он прощает оскорбителя своей чести, Тиздель, вероятно, тоже с трудом скрывая улыбку, объявил, что он прекращает дело об оскорблении, но из заявления обвинителя и признания подсудимого усматривает ссору на улице и нарушение общественной тишины (ст. 38 Устава о наказаниях, налагаемых мировыми судьями) и привлекает их обоих к ответственности, откладывая разбирательство дела до следующего заседания. «Вы можете себе представить, – сказал мне Тиздель, – как вытянулись лица у этих господ, вздумавших разыграть судебную комедию. Они совсем растерялись, смотрели друг на друга вопросительно и не знали, что начать. По окончании заседания я, сняв цепь, отозвал их в сторону и сказал им: «Судом шутить не следует: это забава опасная. А теперь идите с миром: я не стану вас судить, но помните, чем вы рисковали…»
Первая моя активная встреча с мировым судом произошла в Харькове после открытия там новых судебных учреждений осенью 1867 года. Я был назначен первоначально исполнять обязанности товарища прокурора окружного суда по двум уездам Харьковской губернии – Валковскому и Богодуховскому. Раз в месяц выезжал я на перекладной из Харькова в Валки, куда приезжал обыкновенно к ночи, если только не было распутицы, и немедленно садился за дела, которые должны были слушаться на следующий день в заседании, продолжавшемся обыкновенно до вечера. Следующий затем день я посвящал просмотру дел у следователя и посещению арестантских помещений, а затем выезжал в Богодухов, где повторялось то же самое. Иногда это происходило наоборот, и я сначала отправлялся в Богодухов, а потом уже в Валки. Валки в то время были маленьким городком с пятью тысячами жителей, лишенным всякой оригинальной физиономии, Его скорее можно было принять за большое село, если бы не обычный тюремный замок, сравнительно большое каменное здание, выкрашенное желтой краской, дом уездной земской управы и красивый особняк председателя мирового съезда А. Р. Шидловского. Поездки в Валки летом и поздней осенью были довольно утомительны вследствие палящих лучей летнего солнца и непролазной осенней грязи, когда пятьдесят с чем-то верст приходилось ехать иногда около суток, увязая колесами в липком черноземе и ночуя на неопрятных клеенчатых диванах маленьких станций, а иногда проводя сверх того долгие часы томительного ожидания на этих же станциях во время Ильинской ярмарки в Полтаве вследствие недостатка в лошадях. Но зато весной дорога представляла картины, полные невыразимой прелести украинской природы, когда все фруктовые деревья быстро одевались цветами, над вспаханной землей явственно струился живительный воздух и раздавалось несмолкаемое пение жаворонков. А ночью над дышащей теплом землей раскидывался необъятный темно-синий свод с дрожащим блеском ярких звезд и то тут, то там горели костры остановившихся у дороги чумаков. Трудно бывало оторвать глаза от этой картины, пока, наконец, усталость не заставляла улечься в сено на дне перекладной тележки и заснуть, несмотря на тряску и толчки, крепким молодым сном. Теперь это пространство пролетает менее чем в два часа времени поезд железной дороги, снабженный плацкартами и спальными местами, но едва ли молодому судебному деятелю, сидящему в душном вагоне, приходится испытывать то полное мысли и чувства настроение, которое возбуждало в мое время неудобное и одинокое странствование по этим самым местам на перекладной. Наталкиваясь совершенно неожиданно на поэтические картины действительности, одну из них я живо помню до сих пор. Часов в шесть утра, в июльский день, когда еще было не очень жарко, встретив «Ильинскую» задержку в лошадях, я отправился бродить по селу и, услышав что-то вроде музыки и пения, пошел по направлению звуков к небольшой группе тополей сзади милых малороссийских белых хат. За ними, на поленнице длинных дров, сидели два слепца-кобзаря и с ними мальчик, их водивший. Они играли и пели те украинские рапсодии, которыми так пленял впоследствии любителей Остап Вересай. А кругом стояли, задумчиво понурив головы, старые хохлы в высоких чоботах и рубахах с прямым отложным белым воротом, опираясь на свои «кии». Песни кобзарей звучали торжественной грустью, и эти поминки по былом среди разгорающегося дня, при сосредоточенном внимании слушателей, производили глубокое впечатление. Не хотелось уходить, не хотелось ото-рваться от этой трогательной картины, казавшейся каким-то сном из далекого, далекого прошлого…
Председательствовал на съезде и имел на судей большое влияние Александр Романович Шидловский – олицетворенное трудолюбие, педантизм и корректность. Человек одинокий и богатый, он был во всех отношениях, так сказать, застегнут на все пуговицы и не только чужд обычной в то время провинциальной фамильярности, но, совершенно наоборот, от его утонченной вежливости веяло холодом. Дело он вел прекрасно и пользовался общим уважением, хотя его обычные после заседания обеды для участников съезда тяготили всех своей торжественно натянутой обстановкой и чопорной любезностью хозяина. Из мировых судей мне наиболее памятен Николай Васильевич Почтеиов, сведущий хозяин и весьма образованный человек. Он вносил в несколько формальное отношение членов съезда к разбиравшимся делам живую струю впечатлительной души, не чуждой, впрочем, в некоторых случаях большой односторонности. Но в общем дело правосудия было поставлено хорошо, и местные жители относились к съезду с доверием. Я имел случай не раз в этом убедиться во время бесед со многими из публики, наполнявшей залу заседаний, подходившими ко мне во время совещаний судей за советами и указаниями, в которых я никогда не отказывал, считая, что это – одна из важных нравственных обязанностей товарища прокурора, предъявляющего заключения в мировом съезде.
Спокойные и дружелюбные отношения мирового съезда ко мне, однако, были однажды нарушены довольно оригинальным образом. У А. Р. Шидловского был брат, генерал-лейтенант Михаил Романович, имевший звание почетного мирового судьи по Валковскому уезду и занимавший должность тульского губернатора. Злые языки говорили, что некоторые его черты не ускользнули от проницательной наблюдательности Салтыкова-Щедрина, бывшего в Туле председателем казенной палаты, и нашли себе мрачно юмористический отголосок в некоторых произведениях знаменитого сатирика. Иногда он приезжал к брату в Валки и принимал участие в заседаниях мирового съезда, причем брат уступал ему председательство. Картина заседания немедленно изменялась: оно велось tambour battant, с окриками на тяжущихся и поверенных и с начальственным тоном по отношению к судьям. В 1868 году мне впервые пришлось давать заключение в съезде под председательством М. Р. Шидловского. Публичному заседанию предшествовало распорядительное, во время которого я не согласился с его мнением по какому-то процессуальному вопросу, Он сурово посмотрел на меня и сказал: «Удивляюсь, что таких молодых людей (мне не было тогда 24 лет) назначают товарищами прокурора».
На выраженное мною шутливое сожаление, что министр юстиции сделал очевидную ошибку, назначая меня, и на уверение, что я с каждым днем стараюсь исправиться от моего недостатка, он резко ответил, что, по его мнению, товарищу прокурора на съезде делать нечего: судьи и без него знают, как решать дело, и их нечего учить. «Вероятно, – сказал я, – составители Судебных уставов впали в эту ошибку, полагая, что не везде председателями съезда будут столь энергические и сведущие лица, как ваше превосходительство». Шидловский смерил меня с головы до ног негодующим взором, и мне стало ясно, что нам не миновать столкновений. Как нарочно, по первому же уголовному делу, которое слушалось в публичном заседании, новый непременный член съезда – по забывчивости или незнанию – не вызвал свидетелей, указанных еще у мирового судьи и о допросе которых ходатайствовал апеллятор. Наш грозный председатель повел дело без дальних церемоний и тотчас после доклада, нетерпеливо выслушав подсудимого, потребовал моего заключения. «Полагаю дело отложить слушанием и вызвать свидетелей». – «Ваше заключение по существу?» – «Я затрудняюсь его дать, так как для него нет достаточного материала. Подсудимый имеет право на основании ст. 159 Устава уголовного судопроизводства просить о вызове указанных им мировому судье свидетелей. Неисполнение этой просьбы есть существенный повод к отмене приговора в кассационном порядке». – «Это уже наше дело, а вы должны дать заключение по существу». – «Я должен действовать сообразно с законом, а так как на основании закона съезд обязан отложить дело для выслушания свидетелей, то я считаю несогласным с достоинством носимого мной звания давать заключение по не вполне выясненным обстоятельствам дела и притом такое, от которого мне при вторичном разбирательстве, быть может, пришлось бы отказаться как от лишенного основания». – «Так вы отказываетесь дать заключение?» – «Да!» – «Решительно?!» Я не мог удержаться от улыбки и сказал: «Решительно и безусловно». – «Очень хорошо-с, очень хорошо!» – почти закричал Шидловский и, порывисто встав, удалился с судьями в совещательную комнату. Через десять минут они вышли, и Шидловский, посмотрев на меня внушительно и строго, провозгласил резолюцию: «Дело слушанием отложить, свидетелей вызвать, а об отказе товарища прокурора дать заключение сообщить прокурору окружного суда». Как на грех, по следующему делу была допущена такая же неправильность непременным членом, и я снова отказался дать заключение по существу. «Вы опять!» – с негодующим изумлением спросил Ш-ий. «Да, ваше превосходительство, опять!» – «Очень хорошо-с!»– и вынесенная через две минуты резолюция гласила об отсрочке слушания дела и о вызове свидетелей, но с прибавкой: «А о поступке товарища прокурора довести до сведения прокурора судебной палаты, прося к слушанию сих дел командировать другое лицо». В конце заседания оказалось и третье такое дело, и мои действия, вероятно, были бы переданы уже прямо министру юстиции, но поверенный жалобщика, очевидно напуганный надвигавшейся бурей, поспешил заявить, что от вызова свидетелей отказывается. «Что? Что? И вы туда же?!» – закричал на него гневный председатель, не сообразив его заявления. «Я говорю, что я отказываюсь», – пролепетал опешенный поверенный. «A-а! И прекрасно делаете, и очень хорошо, что не затягиваете заседания по пустякам!» – ив мою сторону последовал взгляд укоризненный и вместе торжествующий. «Вам опять не угодно будет дать заключение?» – «Нет, на этот раз я его обязан дать». – «Наконец-то!» – воскликнул Шидловский и вынес резолюцию, согласную с моим заключением. Наше разногласие в судебном заседании очень взволновало скудное новостями уездное общество и было предметом многих легендарных рассказов. Нечего и говорить, что «поступок» мой был признан совершенно правильным и что я продолжал давать заключения на съезде в Валках. Но с М. Р. Шидловским мне снова пришлось войти в пререкания уже в качестве прокурора Петербургского окружного суда и притом на арене гораздо большего общественного значения.
По неисповедимым судьбам русского печатного слова генерал Шидловский, сколько мне известно, совершенно чуждый литературе, был в 1871 году назначен начальником главного управления по делам печати. В июле 1871 года, занимая должность прокурора Петербургского окружного суда, я получил сообщение петербургского цензурного комитета с требованием возбуждения уголовного преследования против редактора юмористического журнала «Искра» по обвинению его в кощунстве, выразившемся в напечатании в течение истекших четырех месяцев двух стихотворений кощунственного содержания. Комитет сообщал, что обращается ко мне с таким, очевидно, запоздалым, требованием по указанию «высшего начальства» и что хотя ст. 182 Уложения о наказаниях, карающая за кощунство, и не может применяться буквально к поступку редактора, так как в ней говорится о язвительных насмешках над обрядами церкви, к каковым нельзя отнести употребленных «Искрой» выражений, но что преследование представляется необходимым для поддержания принципа недозволительности кощунственных выходок вообще. В присланных комитетом номерах «Искры», в это время едва влачившей свое существование, были помещены два весьма слабых по форме стихотворения, в одном из которых горячие поклонники только что возникшего учения о непогрешимости папы взывали к господу о сохранении светской власти римского первосвященника и о недопущении перенесения столицы Италии в Рим, призывая в молитвенных возгласах все муки ада на итальянское правительство, состоящее «из супостатов и чад ереси, дерзающих взять в десницу жезл светской власти»; а в другом, очевидно, навеянном недавней Франко-прусской войной, говорилось, что дух Старины и обскурантизма воскрес из праха и возобновил век Скалозуба и что благодаря этому опять вошел в свои права милитаризм, высшей доктриной во главе всех наук стала пушка, а общим идеалом немецкий капрал, причем эти утверждения оканчивались возгласом: «Воистину воскрес!» Нужна была особая и предвзятая односторонность взгляда, чтобы в этой грубоватой дани злобе дня усмотреть поругание обрядов христианской веры. Поэтому я представил министру юстиции, согласно закону о печати 1866 года, о том, что не считаю возможным возбудить преследование против «Искры», так как суд и обвинительная власть должны иметь дело с конкретным преступлением, точно обозначенным в законе, и в задачу последней не входит привлечение кого-либо к ответственности без фактических оснований, а лишь для поддержки принципа недозволительности тех или других выходок. Вместе с тем я указывал на то, что подобный образ действий – ad majorem censurae gloriam [53]53
Для вящей славы цензуры (лат.).
[Закрыть] – неминуемо повлечет за собой оправдательный приговор и обратит путем судебного разбирательства внимание общества на легковесные в сущности стихотворения, конечно, давно уже позабытые немногочисленными читателями мало распространенного и давно утратившего прежнее значение журнала. Копию с моего представления я послал в цензурный комитет. Через некоторое время прокурор судебной палаты В. А. Половцов рассказал мне, что при свидании с начальником главного управления по делам печати ему пришлось выслушать самые ожесточенные нападения на меня со стороны генерала Шидловского, который доказывал ему, что я обязан начать преследование, не рассуждая, и сказал в заключение: «Ваш прокурор – не прокурор, а нигилист!» – «Вы, я думаю, не ожидали подобной оценки?» – спросил меня, смеясь, Половцов. «Напротив, – ответил я, – именно ничего другого я не ожидал», и я рассказал историю валковского столкновения и памятных мне слов: «Вы опять?!…»
Мировой съезд в Богодухове имел иной характер, чем в Валках. Он был гораздо хуже обставлен материально и вообще, по-видимому, как и все новые судебные учреждения, был не по вкусу влиятельным местным заправилам.
О скучной торжественности валковского гостеприимства тут не было и речи, а обстановка судебных заседаний была более чем скудная, и зимой приходилось заседать почти что в полутьме. Особенно это сказывалось во время выездных сессий окружного суда. Но состав мировых судей был несколько другой, чем в Валках. В общем это были люди более молодые, живые и восприимчивые, да и дела в этом уезде были более сложные и разнообразные. Здесь мне пришлось первый раз в жизни выступить публично в качестве товарища прокурора в начале января 1868 года. Накануне публичного заседания было распорядительное, на которое собрались все почетные и участковые судьи. Все очень интересовались новым делом и установлением правил внутреннего распорядка, которые должны были составить предмет особого наказа. В числе присутствовавших был почетный мировой судья С-й, старик с широким румяным лицом, густыми украинскими усами и шапкой седых курчавых волос над добродушными, старческими, выцветшими глазами. Он был одет в какой-то казакин над широчайшими брюками верблюжьего сукна, и от всей его фигуры так и веяло гоголевским Миргородом.
Он смотрел на худенького и очень моложавого товарища прокурора, которому приходилось давать ряд разъяснений по разным вопросам, не с высокомерным удивлением генерала Шидловского, но с добродушным изумлением человека, любознательно вглядывающегося в нечто, дотоле им не виданное. Он сопровождал мои заключения одобрительными возгласами и жестами и по временам торжествующе смотрел на остальных судей, когда они соглашались с моими мнениями. В конце совещания он встал с своего места, тяжелыми шагами подошел ко мне и совершенно неожиданно погладил меня широкой и теплой ладонью по голове, как гладят маленьких детей. В этом жесте было столько нежного сочувствия, что он меня совершенно растрогал. Но – увы! – я не мог предвидеть, предвестием чего служило это наивное выражение симпатии. На другой день на первое публичное заседание съезда мировых судей богохранимого Богодуховского уезда собрались все представители местного «общества» и съехались окрестные помещики. В небольшой зале заседания яблоку негде было упасть; были дамы и офицеры квартировавшего в городе 11-го одесского уланского полка. Первым разбиралось дело по обвинению нескольких парубков в краже яблоков и хомутов из конюшни и погреба хозяина постоялого двора. Товарищу прокурора было отведено место за особым столиком, в стороне от судейского стола, за которым с краю, ближе всех, спиной ко мне, сидел С-й, заменивший свой просторный казакин широко расходившимся на могучей груди старым дворянским мундиром с высоким стоячим воротником чуть не до ушей. Председатель, отставной военный Бискупский, вел заседание весьма толково, но вдруг между допросом двух свидетелей С-й громко и наставительно сказал, обращаясь к подсудимым и к публике: «Э-э-эх! ну, яблоки – это уже бог простит, а вот хомут – это нехорошо». Я встревоженно взглянул на председателя, и тот, конечно, поняв всю неуместность высказывания судьей до окончания публичного разбора дела своего мнения и притом в такой своеобразной форме, сказал на ухо соседу несколько слов. Сосед сделал то же самое по отношению к своему соседу, и так оно и пошло, покуда последний из числа сидевших рядом лиц наклонился к уху С-го, благодушно разглядывавшего публику, и что-то прошептал ему. «А! – возгласил С-й, – нельзя? Ну, не буду, виноват, не буду.