Текст книги "Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. Из записок судебного деятеля"
Автор книги: Анатолий Кони
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 41 страниц)
В моих воспоминаниях об освидетельствовании сумасшедших («Сущеглупые и умом прискорбные») я говорил подробно о психиатрической экспертизе. Воспоминания эти довольно неутешительны, но было бы несправедливо думать, что у меня не сохранилось в памяти и по этой части заслуживающих уважения светлых образов. При экспертизах по делам, где у суда возникало сомнение в умственных способностях обвиняемого, приходилось не только с особым вниманием прислушиваться к объяснениям отца русской психиатрии Балинского и его учеников Дюкова,
Мержеевского, Черемшанского, Чечотта и Сикорского, но и многому от них поучаться. Мне приходится здесь повторить, что глубокое знание не только своего предмета, но и жизни в ее сложных проявлениях всегда отличало экспертизу Балинского. Я не могу забыть до сих пор некоторых из этих блестящих узоров на строгой канве глубокого опыта и вдумчивости. Я помню, как поразил он присутствовавших по делу об одном злостном убийце неповинной девушки-служанки, который представлял полную картину двух видов душевной болезни, отчетливую до мельчайших подробностей. Когда освидетельствование кончилось и обвиняемый был уведен, Балинский необыкновенно тонко разобрал оба душевных состояния последнего, указывая, что, теоретически говоря, он, несомненно, страдает душевным расстройством в обоих видах, но что с точки зрения психиатрической практики оба эти состояния совершенно исключают одно другое и никогда не встречаются вместе, так что обвиняемый – чрезвычайно искусный притворщик, вероятно, изучивший по какой-нибудь книге все внешние признаки своих душевных болезней, но, на горе себе, в своем усердии соединивший воедино несоединимое. Осмотром камеры обвиняемого было обнаружено, что у него под тюфяком хранилась известная книжка «о болезнях души» Маудсли, тщательно, как видно было по отметкам, им изученная. Узнав о заключении Балинского и о найденной книге, он рассмеялся и сказал: «Ну, будет! Довольно притворяться! Надоело»… Не меньшею содержательностью, но, пожалуй, еще большею эрудицией отличались заключения Мержеевского. Объясняя и выясняя душевное состояние обвиняемого, он начинал с широкой периферии отдаленных явлений, и, постепенно суживая круги, делал их все ярче и ярче, и, наконец, сводил к ясно выраженному и точно определенному болезненному состоянию.
И скольких из них уже нет! Лямбль, Грубе, Питра, Гвоздев, Мержеевский, Дюков, Балинский, Черемшанский… сколько воспоминаний о прошлом возбуждает во мне каждое из этих имен! Да будет им легка земля! говорю я с благодарным чувством за то бескорыстное содействие, которое каждый из них оказывал тяжелому делу нелицеприятного правосудия.
К сожалению, приходится заметить, что психиатрическая экспертиза в последние годы прошлого столетия все более и более переходила из области одного из видов доказательств в область решительных приговоров, облеченных всеми внешними атрибутами непререкаемой научности. Кто следил за объяснениями сведущих людей в столицах и больших центрах по вопросам о вменении, не мог не заметить, как под их влиянием постепенно расширяется понятие о невменяемости и суживается понятие об ответственности. В большинстве так называемых сенсационных процессов перед судом развертывается яркая картина эгоистического бездушия, нравственной грязи и беспощадной корысти, которые, в поисках не нуждающегося в труде и жадного к наслаждениям существования, привели обвиняемого на скамью подсудимых. Задача присяжных при созерцании такой картины должна им представляться хоть и тяжелой «по человечеству», но все-таки не сложной. Но, однако, когда фактическая сторона судебного следствия была окончена, допрос свидетелей и осмотр вещественных доказательств завершен, на сцену выступали служители науки во всеоружии страшных для присяжных слов: нравственное помешательство, неврастения, абулия, психопатия, вырождение, атавизм, наследственность, автоматизм, автогипноз, навязчивое состояние, навязчивые идеи и т. п. Краски житейской картины, которая казалась такою ясной, начинали тускнеть и стираться, и вместо человека, забывшего страх божий, заглушившего в себе голос совести, утратившего стыд и жалость в жадном желания обогатиться во что бы то ни стало, утолить свою ненависть мщением или свою похоть насилием, выступал по большей части не ответственный за свои поступки, ввиду своей психофизической организации, человек. Не он управлял своими поступками и задумывал свое злое дело, а во всем виноваты злые мачехи – природа и жизнь, пославшие ему морелевские уши или гутчинсоновские зубы, слишком длинные руки или седлообразное небо или же наградившие его – в данном случае к счастью, – в боковых и восходящих линиях близкими родными, из которых некоторые были пьяницами, или болели сифилисом, или страдали падучей болезнью, или, наконец, проявляли какую-либо ненормальность в своей умственной сфере. В душе присяжных поселялось смущение – и боязнь осуждения больного – слепой и бессильной игрушки жестокой судьбы – диктовала им оправдательный приговор, чему способствовали благоговейное преклонение защиты перед авторитетным словом науки и почти обычная слабость знаний у обвинителей в области психологии и учения о душевных болезнях. В восьмидесятых годах прошлого века создалось учение о неврастении, впервые провозглашенное американцем Бирдом, и разлилось безбрежною рекою, захватывая множество случаев слабости воли, доходя до совершенно немыслимых проявлений невменяемости вроде мнительности, склонности к сомнениям, боязни острых и колющих предметов (belanofobia), антививисекционизма, болезненной наклонности к опрятности и, наконец, такого естественного, хотя и печального чувства, как ревность. И несмотря на то, что современная жизнь с ее ухищрениями и осложнениями, с ее гипертрофией духа и атрофией тела, с ее беспощадной борьбой за существование, конечно, не может не отражаться на нервности современного человека, ничуть не исключающей вменяемости, приходилось часто слышать в судах рассуждение о том, что подсудимый страдает каким-нибудь признаком неврастении, или по новейшей терминологии, психастенией, освобождающей его от ответственности или во всяком случае ее уменьшающей. Когда были вызваны справедливый ропот и понятное смущение действиями судебного следователя на Кавказе, допустившего в своих протоколах ряд искажений и умышленных подделок в целях раздутия объема исследуемого им политического преступления, эксперты нашли, что он страдает цереброспинальной неврастенией, которая, однако, не помешала ему считаться способным и усердным – быть может слишком усердным – следователем и затем членом судебной коллегии.
На наших глазах появился и термин «психопатия», впервые произнесенный в русском суде на громком процессе Мироновича и Семеновой, обвиняемых в убийстве Сарры Беккер. Эта психопатия получила тоже чрезмерное право гражданства в суде. Слово стало популярным. «Признаете ли вы себя виновным?» – спрашивает председатель человека, обвиняемого в ряде крупных мошенничеств и подлогов. «Что же мне признавать?» – не без горделивого задора отвечает подсудимый: «Я ведь психопат»… «Действовав в состоянии психопатии, – писал в своей кассационной жалобе отставной фельдшер, обвиненный в умышленном отравлении, – я не могу признать правильным состоявшийся о мне приговор» и т. д. Таким образом, это слово служило как бы для определения такого состояния, в котором все дозволено и которое составляет для подсудимого своего рода position sociale или, вернее, antisociale. В благородном стремлении оградить права личности подсудимого и избежать осуждения больного и недоразвитого под видом преступного некоторые представители положительной науки иногда доходили до крайних пределов, против которых протестует не только логика жизни, но подчас и требования нравственности. Наследственность, несомненно существующая в большинстве случаев лишь как почва для дурных влияний среды и неблагоприятных обстоятельств и притом исправляемая приливом новых здоровых соков и сил, является лишь эвентуальным фактором преступления. Ее нельзя рассматривать с предвзятой односторонностью и чрезвычайными обобщениями, приводящими к мысли об атавизме, в силу которого современное общество, по мнению итальянских антропологов-криминалистов, заключает в себе огромное количество людей – до 40 % всех обвиняемых, – представляющих запоздалое одичание, свойственное их прародителям первобытной эпохи. У этих «прирожденных преступников» есть и перечисленные выше явные признаки. Судить их бесплодно, и если эксперты-антропологи найдут эти признаки, вся задача сводится лишь к устранению «прирожденных» из житейского обихода, в важных случаях навсегда, причем по словам Ломброзо, эшафот поможет «очищать породу и облагораживать сердца».
Насколько эти обобщения бывают произвольны, видно, например, из того, что к одному из признаков вырождения известным Ломброзо и его последователями долгое время бывала относима страсть людей преступного типа к татуировке. Однако на международном антропологическом конгрессе в Брюсселе было доказано, что всего более татуировка распространена не в мире нарушителей закона, страдающих атрофией нравственного чувства, или прирожденных преступников, а в высших кругах лондонского общества, где существуют особые профессора татуировки, получающие за свои рисунки на теле разных денди и леди суммы, доходящие до 100 фунтов стерлингов за узор. Понятно, что под влиянием этих взглядов и теорий, при которых главное внимание экспертов направляется не на поступки подсудимого и другие фактические данные дела, а на отдаленные и лишь возможные этиологические моменты предполагаемого в нем состояния невменяемости в момент совершения преступления, присяжные иногда после долгих колебаний не решались произнести обвинительный приговор. Мне пришлось однажды слышать в заседании суда мнение весьма почтенного эксперта, доказывавшего, что подсудимый, обвиняемый в убийстве в запальчивости и раздражении, должен быть признан невменяемым потому, что находился в состоянии душевного расстройства, характеризуемого отсутствием или подавленностью нравственных начал, очевидным из того, что по делу он представляется хитрым и тщеславным эгоистом с наклонностью к разврату. Мне хотелось спросить эксперта. не находит ли он, ввиду таких выводов, что только тихие, великодушные и нравственно чистые люди являются субъектами, представляющими исключительный материал для вменения, и что эти их свойства, в случае совершения преступления в страстном порыве, неминуемо должны обращаться им во вред.
В годы моей непосредственной работы с присяжными крайности экспертизы, направленные в сторону широких обобщений и односторонне понимаемого человеколюбия, были сравнительно редки, но в последние годы они значительно участились. Молодой человек университетского образования, пользующийся цветущим здоровьем, но отлынивающий от всяких определенных занятий, в течение четырех лет занимается искусно обставленной и ловко задуманной кражей дорогих шуб в гостиницах, театрах и публичных собраниях, а также, выдавая себя за местного мирового судью, требует доверия к своим заказам в дорогих ресторанах, отказываясь затем платить по счетам. Экспертиза, однако, утверждала, что он представляет признаки физического и психического вырождения и поэтому невменяем, Пятнадцати и восемнадцатилетние девушки, возненавидев воспитательницу старшей из них, достают цианистый калий и пускают его в дело, но в недостаточной дозе; затем принимают меры, чтобы добыть стрихнин, но когда и он недостаточно скоро действует, то убивают старуху во время сна топором – и, по мнению экспертов, совершают это все, действуя без разумения. Молодой человек, о котором все отзываются как об умном, хитром, очень способном и понятливом, но ленивом, решительно не желает учиться, а желает жить и кутить на счет богатого отца и, когда последний требует от него трудовых занятий, грозит ему убийством, старается раздобыть яд и револьвер и, наконец, подкравшись ночью к спящему отцу, зарезывает его припасенным ножом, выписав перед тем в записную книжку статьи Уложения – о наказаниях за отцеубийство. После убийства, восклицая: «Собаке собачья смерть!», он идет с приятелем выпить и закусить и отправляется в объятия проститутки, а из-под ареста спрашивает письмами, нельзя ли пригласить защитника, умеющего гипнотизировать присяжных, и какая часть наследства после отца достанется ему в случае оправдания. На суде эксперты находят, что у подсудимого ассиметрия лица и приросшие мочки ушей (морелевские уши); покатый лоб и длинные ноги; у него притуплено нравственное чувство, ибо он угрюм и не сразу отвечает на вопросы, подергивает плечом и неуместно улыбается. Кроме того, его отец лечился от ревматизма, а мать страдала бессонницей и дважды лечилась от нервов. Все это, как дважды два, доказывает, что подсудимый глубокий вырожденец, заслуживающий сострадания, а не осуждения. И присяжные, не решаясь идти против такого многостороннего вывода, давшего, конечно, благодарный материал для гипноза защитительной речи, выносят оправдательный приговор. Можно их понять, когда и коронный суд, быть может, затруднился бы мотивировать свое несогласие с мнением нескольких специалистов, говорящих от имени и во имя науки. Но дозволительно спросить, не смешали ли они в данном случае последствия с причинами, не нашли ли, что post hoc ergo propter hoc[38]38
После этого, следовательно, вследствие этого (лат.).
[Закрыть], и не слишком ли щедро одарили они злого бездельника дарами более чем сомнительной наследственности, причислив, между прочим, к признакам вырождения и то, что сидящий на скамье подсудимых отцеубийца не находится в светлом настроении духа, а угрюм и, рассчитывая, как он сам заявлял при следствии, быть признанным действовавшим в умоисступлении, медлит ответами на вопросы о предумышленности своего злодеяния.
К судебномедицинской и психиатрической экспертизе в последнее время примыкает исследование вопроса о вменении относительно людей, действовавших, по их заявлению, под влиянием или неотразимым «воздействием гипнотических внушений. До суда стали доходить дела о действиях, совершенных, по словам обвиняемых, в состоянии гипноза, в которое они были приведены или для выполнения преступных действий, или для дачи ложного показания и удостоверения несуществовавших обстоятельств под влиянием внушения обманов памяти, т. е. так называемых ретроактивных галлюцинаций. Суду в этих случаях приходится обыкновенно иметь перед собою мнение представителей двух противоположных взглядов на свойства лиц, подчиняющихся гипнозу, и на размеры действия внушения. Представители двух выдающихся школ по изучению гипноза – Нансийской – Бернгейм и Парижский (Сальпетриер) – знаменитый Шарко, согласные в том, что настоящие душевнобольные совершенно не поддаются внушению, находят, однако, – первый из них, что гипнозу подчиняются 80 % людей вообще, как здоровых, так и нервнобольных, и что им возможно внушить преступление до полного его выполнения без всякого с их стороны противодействия, – а второй, что гипноз действует лишь на 50 % истерических и нервнобольных и что даже больной, в душе которого заложены нравственные начала, совершив по внушению некоторые предварительные действия, в решительный и окончательный момент остановится под влиянием внутреннего протеста. Если внушением можно, до известной степени, подчинить себе чужую волю в случаях обыденной жизни, безразличных в нравственном отношении, то при внушении на преступление совесть преодолевает скованную волю и заставляет загипнотизированного впадать в бессилие отвращения или нервный припадок, кончающийся просветлением рассудка.
Судебная практика знает несколько выдающихся процессов, в которых был возбужден вопрос о гипнотическом внушении. Таков парижский процесс о Габриели Бомпар, которая, по соглашению с неким Эйро, заманила к себе своего богатого любовника нотариуса Гуффе, содействовала его задушению искусно приспособленной петлей, связала труп, зашила его в мешок и провела около него целую ночь. Она объясняла свои действия внушением со стороны Эйро. Сведущие “люди разошлись во взглядах, но присяжкые отвергли гипноз и вынесли обвинительный приговор, согласившись с Шарко и Бруарделем.
У нас обратило на себя внимание дело фельдшера Хрисанфова, который, будучи приглашен для массирования зажиточной купчихи Румянцевой и вступив с нею в связь, восстановил ее против отца и выработал план отравления последнего, осуществленный Румянцевой. При следствии и на суде она ссылалась на то, что следовала внушениям, сделанным ей во время массажа. Два ученых эксперта, последователи взглядов Бернгейма, нашли, что Румянцева могла подчиниться гипнозу, вызванному массажем, ввиду своей болезненной нервности и истеричности. Продолжительные наблюдения в психиатрической больнице не подтвердили их вывода, и присяжные вынесли обвинительный приговор. Вопрос о возможности внушения путем искусно подстроенных систематических спиритических сеансов и записей возбуждался, вызывая резкие разногласия и в екатеринославском деле Корбе и Алымовой о составлении первым духовного завещания и об истязании им сына под гипнотическим влиянием последней. Область продолжающихся, но далеко еще не оконченных безусловным выводом исследований по гипнозу, спиритизму, телепатии, чтению мыслей и т. п. и резкое разногласие между школами в Нанси и в Сальпетриер содержит указание на необходимость строго критического отношения к этого рода экспертизам и тщательной проверки с физическими и нравственными условиями данной личности и с обстоятельствами дела для избежания обмана в ссылках обвиняемого на свое «внушенное» состояние.
II
Между не медицинскими экспертизами, с которыми мне пришлось ознакомиться на своем веку, одно из самых видных мест занимает художественная. Я разумею здесь не то, довольно частое, заключение сведущих людей об оригинальном происхождении статуй или картин по делам, где возникало обвинение лица, сбывшего подложную картину или статую за подлинное произведение того или другого знаменитого художника или скульптора. В этих случаях сравнение или сличение обращалось на технику исполнения, на особенности, свойственные художнику, на его подпись, на состояние полотна и красок и, в некоторых случаях, на условные знаки, употребляемые художником. Не разумею также и экспертизы археологической, направленной на установление действительности давнего происхождения предметов древности, столь искусно подделываемых в последнее время для опустошения карманов не только легковерных американцев, но иногда и хранителей европейских музеев, чему ярким примером служит известная парижская история с фальшивой тиарой скифского царя Сатаферна. В этих случаях объектом исследования был неодушевленный предмет, по поводу которого вырастала целая гора технических справок, исторических данных и специальных исследований. Но, во время моего пребывания в Берлине в 1885 году, мне пришлось ознакомиться в подробностях с делом, где огромную роль играла оценка перед судом настроения художника, поскольку оно выражается в его произведении и почерпается из обстановки и условий его личной жизни. Сколько мне известно, это был первый и едва ли с тех пор не единственный опыт такого исследования через сведущих людей. Я говорю о процессе известного профессора Берлинской академии художеств Грефа, автора многих монументальных картин, украшающих музеи Берлина, обвинявшегося перед присяжными в клятвопреступлении. Помимо специального интереса этого дела, ведение его раскрыло с особой яркостью те недостатки отправления уголовного правосудия в Германии, которые и четверть века спустя не могли не вызывать по делу князя Эйленбурга сурового осуждения со стороны каждого юриста, в котором профессия не убила человечности.
Профессор Греф, почти семидесятилетний, бодрый и отлично сохранившийся человек, с прекрасным выразительным лицом и седою бородою, был видным представителем немецкого художества в семидесятых и восьмидесятых годах. В начале последних в Берлине и в других больших городах Германии сильное впечатление произвела его картина «Сказка» (Marchen), изображавшая болотистую прогалину в лесу, в которой, ярко освещенная солнцем, стоит молодая девушка, устремившая восторженный взгляд на небо, причем с ее прекрасного девственного тела спадает хвост сирены. Картина была, очевидно, написана en plein air и изображенное на ней женское тело отличалось целомудренною чистотою античных статуй… В начале 1884 года художник Кречмер просил Грефа взять в натурщицы 13-летнюю Елену Гаммерман, на несчастье их обоих уже глубоко испорченную нравственно в родной семье, содержавшей балаган для фокусов. Вскоре Кречмер и Греф сделались предметом вымогательства со стороны семейства натурщицы под угрозой подать жалобу на постыдные предложения, которые они будто бы делали малолетней Гаммерман. Требования денег сменялись униженными просьбами, личные свидания письмами, и дело кончилось тем, что по жалобе Кречмера мать Елены Гаммерман и ее вдохновитель и подстрекатель, частный ходатай Кришен, были приговорены за вымогательство на два года в тюрьму. При разбирательстве этого дела в качестве свидетеля был допрошен Греф и некая Берта Ротер, служившая ему моделью для «Сказки». На вопрос председателя, были ли между ними интимные отношения, оба отвечали отрицательно и подтвердили свое заявление присягой, которая в германском процессе приносится не до, а после дачи показания. Прокурорский надзор нашел, однако, что присяга дана ложно, и возбудил преследование против Грефа и Ротер. На суде выяснилось, что последняя происходила из нуждавшейся семьи и уже с 14 лет состояла под надзором полиции как проститутка. Узнав, что Грефу необходима натурщица для «Сказки», она явилась к нему в 1878 году и служила моделью на открытом воздухе, в особо нанятом лесном участке на острове Рюгене. Художник был недоволен своей работой и шесть раз ее переделывал. Человек увлекающийся и идеалист, он восхищался Бертой как моделью, удовлетворившей его художественный замысел, и радовался возможности, доставлением честного заработка, поднять нравственно павшую, быть может, не по своей вине, девушку. Он побуждал ее учиться, нанимая ей преподавателей и платя за нее на курсы новых языков, давал ей средства для путешествий, поместил ее в театральную школу, добился принятия ее в труппу драматического театра в Берге и с горечью расстался с нею, когда она сошлась за два года до процесса с богатым офицером. Из взятой при обысках их переписки видно было, что он заботился о всем семействе Ротер, передал в разное время матери Берты свыше 20 тысяч марок и поместил пансионеркой на свой счет старшую ее сестру, страдавшую падучей болезнью, в убежище для таких больных. Он обращался к Берте на «ты», посылал ей много стихов, в которых называл ее «дикой розой, обвившей старый дуб», «ароматным цветком», «белокурым дитятей» и т. д. Она ему писала «вы» и «профессорхен». Просидев пять месяцев в предварительном заключении, не отпущенный даже на поруки любящей жене и трем взрослым сыновьям, Греф предстал на суд вместе с Бертой Ротер, здесь в течение многих дней ему пришлось выпить чашу, тщательно наполненную всевозможной грязью сведений, добытых из сомнительных источников, выслушать свидетелей, повествовавших о своем подслушивании и подглядывании, присутствовать при том, как мать любимой когда-то девушки называла ее «профессорской девкой», а последняя именовала свою мать «хищной тварью», из уст председателя узнать, что его поэтическая вдохновительница и благоуханная роза с 14 лет была посетительницею казарм, получила билет на занятие непотребством и познакомилась с секретным отделением городской больницы, и, наконец, присутствовать при чтении своего собственного завещания и особого письма к своим детям, в котором он просил их простить ему его привязанность к Берте, отрицая в этом чувстве низменное вожделение и оправдывая его необходимостью для художника иметь перед собою прекрасный образ.
Председатель ландгерихта Мюллер, ведя судебное заседание, совершенно заслонил собой прокурора и предпринял ту «охоту на подсудимого», которой так любили, а может быть любят и до сих пор, заниматься французские президенты ассизов. Он без французского остроумия, но «с чувством, с толком, с расстановкой» заставлял подсудимого пережить и перестрадать каждое предъявленное против него доказательство, насмешливо и иронически относясь к тем объяснениям, в которых тот отрицал чувственный характер в своих стихах или письмах, адресованных к Берте. Он безжалостно и грубо касался самых сокровенных сторон семейной жизни подсудимого, исторгнув у него, наконец, признание, что его жена – женщина больная и капризная. Когда этот почтенный представитель правосудия замечал, что на присутствующих производило хорошее впечатление то или другое заявление Грефа о его вере в искренность и душевную чистоту Берты и о его страстном желании сделать из своей модели безупречную и честно трудящуюся женщину, он спешил бросить в лицо подсудимому выписку из секретного дознания о каком-либо эпизоде, который показывал, в каком смрадном разврате утопала Берта до знакомства с ним. Два раза со стариком Грефом делалось дурно, и его истерические рыдания оглашали залу суда…
Наиболее интересным пунктом этого процесса была экспертиза.
Вызванным в судебное заседание – художнику Дилицу и профессорам Эвальду, Вольфу, Гуссову и Юлию Лессингу – в довольно сбивчивой форме предложен был ряд вопросов, сводившихся в сущности к следующим: а) допустимо ли, чтобы художник, увлеченный личностью своей натурщицы и видящий в ней реальное осуществление своего творческого идеала, находящийся притом с нею в постоянном, вне рабочего времени, общении, мог не проявить по отношению к ней чувственных стремлений и не вступить с нею в связь и б) допустимо ли предположение такого целомудренного отношения Грефа к Берте Ротер ввиду рассмотренных на суде вещественных доказательств и полученных сведений о расходах, произведенных им на Берту и ее семейство. В отношении первого вопроса четыре художника с Лессингом во главе высказали, что подсудимый, имея уже большую известность как исторический живописец, во второй половине своей жизни стал увлекаться, со свойственной ему страстностью, писанием портретов, стремясь найти идеальное по выражению и очертанию женское лицо, чтобы воплотить его затем в ряде создаваемых им изображений, подобно Рубенсу, который повторил лицо своей жены во многих своих картинах[39]39
Нельзя не отметить, что то же самое замечалось долгое время а произведениях нашего талантливого художника К. Е. Маковского, в картинах которого на самые разнообразные историко-бытовые сюжеты постоянно повторялись черты одного и того же прелестного лица.
[Закрыть]. В этом он хотел идти по следам лучших мастеров времени Ренессанса, влагавших в свои высочайшие произведения черты действительно существующих людей и писавших, таким образом, так сказать, идеализированные портреты. В Берте Ротер он нашел ту идеальную наружность, которую он искал для воспроизведения ее в ряде последующих изображений. Знакомство с нею, по словам Лессинга, наполнило впечатлительного и доверчивого Грефа величайшей радостью. Он говорил, что, наконец, достиг того, о чем давно мечтал для своих работ, и восторгался при мысли о возможности писать Берту где-нибудь в уединении, на открытом воздухе, в ярком солнечном освещении. По мнению экспертов, присоединившихся к Лессингу, увлечение натурщицей, как объектом для творчества, вовсе не связано с чувственным к ней отношением. Работа художника, занимающегося своим делом не как ремеслом, а по глубокому призванию, исключает для него возможность смотреть на обнаженное женское тело затуманенными чувственной страстью глазами. Гармония линий, игра красок, распределение светотени – вот что всецело привлекает его взор. Поэтому в большинстве случаев между художниками и их постоянными натурщицами существует некоторая простота обращения, от которой до связи еще очень далеко. С этим взглядом не согласился, однако, профессор Вольф, заявивший, что, не считая вообще Грефа способным на клятвопреступление, он тем не менее думает, что горячее увлечение художника своей натурщицей, при полной податливости с ее стороны, должно неминуемо приводить к интимной связи, в особенности если этот художник обладает притом страстным темпераментом Грефа. По отношению ко второму вопросу те же самые лица высказали, что если натурщица в такой степени удовлетворяла духовным запросам творчества художника, что он считал ее средством к достижению высшей ступени в своем артистическом развитии, то трудно установить мерило для возможных на нее расходов в том случае, когда художник получает крупное денежное вознаграждение за свои работы и стремится развить, образовать и нравственно облагородить ту, чья физическая внешность даст могущественный толчок его творчеству. При этом они указали, что в Риме и в Париже есть художники, которые требуют, чтобы излюбленная ими натурщица позировала исключительно им одним, отвергая все приглашения других художников, и за это, конечно, расходуют на нее довольно большие суммы.
По настойчивому требованию защиты присяжным была предъявлена и самая картина, изображающая «Сказку». Сначала этому воспротивился председатель суда, находивший, что хотя картина эта и была беспрепятственно обозреваема на выставках, но что рассмотрение ее в присутствии той, с которой она написана, имеет непристойный характер и не может быть допущена в интересах общественной нравственности. В конце концов суд согласился на полезность как выяснения того, какой большой труд и напряжение требовались от Берты Ротер для того, чтобы позировать с изогнутым назад станом, опираясь на одну лишь ногу, так и проверки утверждений Грефа, что обнаженное тело Берты изображено им с идеальной, а не плотской точки зрения. Поэтому он признал, что присяжные могут быть допущены к осмотру картины, но «в отдельной комнате и в отсутствии допрошенных свидетелей», причем самая картина должна быть доставлена в помещение суда и принесена в эту особую комнату не иначе, как тщательно закрытая какой-либо непрозрачной тканью.
Наряду с приведенной выше экспертизой была произведена и другая, весьма своеобразная. При прочтении многочисленных стихотворений подсудимого, отобранных у Берты Ротер и взятых из пакета с завещанием Грефа, присутствовали известный критик Людвиг Пич и писатель Поль Линдау, могущие объяснить суду, насколько содержание этих поэтических произведений может служить доказательством интимной связи между подсудимыми. Председатель, плохо разбиравший почерк Грефа, предложил ему самому читать эти стихотворения, и последний, бледный, как полотно, читал их, крайне волнуясь, сказав в заключение прерывающимся голосом: «Ну да, я страстный человек. Но бесстрастный человек никогда не может быть художником. Я умел сдерживать свои страсти и воспевал красоту не как реальную осязаемость, а как продукт поэтической фантазии. Тех, к кому влекутся с низменным животным вожделением, не воспевают в поэтических образах». При этом он прочел суду стихотворение, написанное им после окончания «Сказки», в котором он благодарит свое искусство, приучившее его видеть прекрасное в жизни, возносясь над ее пошлостью, идти по ступеням совершенствования и поднимать из праха ту, которая дала свой лик его картине, поднимать так высоко, как только может подняться его мечта. Он заключил свое чтение просьбой прочесть его письмо к Берте Ротер при посылке ей крупной суммы денег, причем эта жертва объяснялась предположением, что Берта никогда не допустит себя до низменного падения и что перед житейским искушением она взвесит, можно ли предпочесть исполнение легкомысленного желания чувству преданности своему верному и заботливому другу. Насколько сохранилось в моей памяти, мнение Пича и Линдау сводилось к тому, что поэтические произведения, в которых нет точных фактических указаний, могут служить лишь показателем настроения автора или его идеалов.