355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Кони » Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. Из записок судебного деятеля » Текст книги (страница 11)
Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. Из записок судебного деятеля
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:21

Текст книги "Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. Из записок судебного деятеля"


Автор книги: Анатолий Кони



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 41 страниц)

ДЕЛО ГУЛАК-АРТЕМОВСКОЙ *

В 1875 году, в начале января, ко мне в прокурорскую камеру пришла молодая, кокетливо одетая (помнится, на ней было нечто вроде мантильи из птичьих перьев, что придавало ей особую оригинальность) женщина и рассказала мне, что ее горничная, молодая девушка, взятая ею из деревни, была обольщена одним из очень расплодившихся тогда в Петербурге мелких «невских банкиров» и ныне находится в ужасном положении, готовясь быть матерью, причем обольститель не только не желает войти в ее положение, но даже приказал своему лакею выгнать ее в шею. Осталось обратиться к судебной власти за защитой. Но ввиду запуганности своей горничной она, госпожа Гулак-Артемовская, решилась заменить ее и прийти ко мне, прося заступничества за бедную девушку. Я объяснил заступнице, что до рождения ребенка я ничего сделать не могу, так как сожитие неженатого с незамужней подсудно светскому суду лишь при рождении ребенка, если мать требует обеспечения себе и дитяте. «Но боже мой! – воскликнула она. – Ведь он может уехать за границу или подкупить свидетелей, и тогда бедная девушка погибла: кто же станет ее держать с ребенком? Ради бога, помогите! Не можете ли вы все-таки принять от нее жалобу и поговорить с ним: может быть, это на него подействует. Она и в деревню уехать не может: у нее очень строгий отец – он и ее и ребенка со свету сживет»… Мне стало жаль бедную девушку, и я обещал попробовать облегчить ее горе.

Я распорядился вызвать на другой день ко мне «банкира» и получасом раньше его возлюбленную. Рассказ последней, ее слезы и неподдельное отчаяние не оставляли никакого сомнения в том, что это не шантажистка и что она действительно послужила лишь предметом бездушной и надоевшей затем забавы для Дон-Жуана низкой пробы. Она принесла мне жалобу с указанием на свидетелей своей связи. Я просил ее подождать несколько времени в одной из свободных камер товарищей прокурора, а через четверть часа ко мне вошел с величавым видом упитанный господин с мясистым лицом, представлявший из себя целый ювелирный магазин: на груди его блистали бриллиантовые запонки, руки были унизаны массивными перстнями с драгоценными камнями, на толстой часовой цепочке висели в большом количестве брелоки и жетоны, осыпанные тоже бриллиантами. От всей его фигуры веяло чрезвычайным самодовольством. Я извинился, что потревожил его, приняв участие в бедной девушке, и, дав ему прочесть ее жалобу, объяснил, что хотя до рождения ребенка начать следствие нельзя, но что оно будет начато тотчас же по его рождении, причем путем дознания можно ныне же проверить справедливость заявления девушки. «Помилуйте, – заволновался мой банкир, – это шантаж со стороны какой-то мерзавки, которой я никогда в глаза не видел. Я сам принесу вам жалобу на то, что она своим заявлением меня порочит. Я никогда ни с кем в связи не был, а тем более с какой-нибудь горничной. Пфуй! abscheulich» – «Может быть, вы не откажетесь объявить ей при мне, что вы ее не знаете, и мне станет ясно, какое значение может иметь ее жалоба», – сказал я и, позвонив, приказал пригласить девушку. Едва она показалась на верхней площадке лестницы, ведущей в кабинет, и увидела моего собеседника, как вся ее фигура преобразилась, лицо покрылось румянцем, по щекам потекли обильные слезы, она всплеснула руками и, не обращая на меня никакого внимания, почти с криком: «Батюшка, голубчик!» бросилась к нему и стала целовать его руки, говоря прерывающимся голосом: «Дорогой, милый, желанный!» «Голубчик», очевидно, не ждал такого coup de theatre, он изменился в лице, стал бормотать: «Ну, и что? Ну, и зачем? Ну, для чего?» – «Вы ее никогда не видали?» – спросил я. – «Позвольте мне переговорить наедине с Машей… с нею», – поправляясь, сказал он мне вместо ответа. Я предложил им отправиться в тот же пустой кабинет товарища прокурора и занялся своим делом. Через четверть часа они снова вошли ко мне. Мой банкир имел еще более величественный вид, а «Маша» смотрела на него восторженными глазами. «Она не имеет более претензий, – сказал он мне, – я дам ей и моему ребенку достаточное обеспечение. Я не ожидал, что она обратится сюда, но теперь она довольна». – «Вы довольны?» – спросил я девушку. «Ах, – воскликнула она, – еще бы! Они такие добрые: обещались мне давать по десяти рублей в месяц, когда родится дите». – «И этого вам достаточно?» Но она даже не отвечала на этот вопрос, впиваясь влюбленными глазами в «ювелирный магазин» и снова плача от радости, что повидалась с любимым человеком. Мой банкир, снисходительно улыбаясь, благосклонно подал мне руку, и оба удалились.

На другой день ко мне опять влетела г-жа Гулак-Артемовская с выражением благодарности за свою девушку, говоря, что счастью последней нет границ и не столько потому, что великодушный банкир выдал ей обязательство, выторговав при этом два рубля в месяц, сколько потому, что он даже позволил ей приходить к себе иногда по воскресеньям утром. «Но вы знаете, – продолжала она, – I’appetit vient en mangeant, и у меня к вам другая просьба – очень большая. Обещайте ее исполнить, пожалуйста. Я вдова, у меня прекрасные средства, и я доставляю себе удовольствие собирать у себя кружок хороших знакомых. Вы встретите у меня С., Т., А…» – и она назвала несколько громких титулованных фамилий, принадлежащих людям, занимавшим очень видное официальное и общественное положение. Я ответил уклончиво, что постараюсь исполнить ее желание, но обещать наверное не могу, так как очень занят и не имею времени бывать даже у своих старых знакомых. «Я все-таки буду надеяться, – сказала Гулак-Артемовская, – и никаких отговорок не принимаю». На этом мы расстались. Я, конечно, не поехал к совершенно незнакомой мне даме и думал, что она поймет мой вежливый отказ. Но через неделю она явилась вновь и, подойдя решительными шагами к моему столу, заявила, что пришла требовать у меня объяснений, по какому праву я ее оскорбляю: не потому ли, что она одинокая женщина и что за нее некому заступиться? Она сказала своим друзьям, что я у нее буду, и ждала меня целую неделю, никак не ожидая от меня – человека, как ей казалось, воспитанного, – такого явного пренебрежения, ставящего ее в крайне фальшивое положение перед ее друзьями. На эту наивную выходку я отвечал указанием на то, что камера прокурора не место для объяснений по поводу светских визитов и что если я в первый раз не отказал ей категорически, то после настоящего разговора прямо заявляю ей, что быть у нее вовсе не намерен. Тогда, надувая губки, как маленький обиженный ребенок, она начала меня просить не сердиться и понять ее положение, которое очень неловко после того, как она наговорила своим друзьям, что я у нее буду, но что я все это могу загладить, если дам ей свою фотографическую карточку с надписью. «Извините меня, – сказал я ей, – я карточки даю только своим друзьям». – «Ну, так будемте друзьями», – кокетливо сказала она. – «Сударыня, я очень занят». – «Ах, какой вы несносный. Ну, так дайте мне, по крайней мере, вашу простую визитную карточку». – «Зачем же это?» – «Я загну уголок и скажу друзьям, с выражением сожаления, что вы были и не застали меня дома». – «Зачем же содействовать такому обману? Простите меня, я занят». Она ушла, презрительно пожав плечами…

Осенью 1878 года мне пришлось, уже в качестве председателя окружного суда, заседать по двум выдающимся делам: француженки-гувернантки Маргариты Жюжан и этой самой Гулак-Артемовской. Оказалось, что моя изящная посетительница осенью 1875 года познакомилась через одного писателя с богатым купцом Николаем Пастуховым и, пользуясь его слабохарактерностью и влюбленностью, выиграла у него, как это доказывали наследники его записями в его денежных книгах, свыше 160 тысяч рублей в дурачки, а затем, когда он умер, составила от его имени на свое подложных векселей на 58 тысяч, утверждая, что будто бы эти векселя были ей выданы Пастуховым по расчетам с ней, что, однако, опровергалось точно установленным балансом его состояния. Гулак-Артемовская в подтверждение своей порядочности ссылалась при следствии на разных высокопоставленных лиц, которые ее посещали и дали самые лестные о ней отзывы в своих письменных заявлениях судебному следователю. Одно из них даже взяло ее на поруки во время предварительного следствия. Когда дело поступило в суд, этот сановник пришел ко мне выражать свое негодование на судебного следователя Русинова, доказывая, что все это дело есть гнусная интрига против беззащитной и ни в чем не повинной женщины. Я приказал подать дело и дал ему прочесть обвинительный акт, составленный очень обстоятельно. По мере чтения выражение восторженного отношения к неповинной женщине и вызываемого делом негодования заменялось у читавшего выражением замешательства и даже испуга. По окончании чтения мой посетитель совершенно неожиданно заявил мне, что не желает более иметь такую женщину на поруках, и просил моего указания, как освободиться от своего поручительства.

Дня через два ко мне в служебный кабинет влетела в состоянии крайнего раздражения Гулак-Артемовская, заявившая, негодуя и плача, что ее притесняют, требуя второго поручителя. «Не второго, а единственного, – сказал я, – потому что ваш поручитель отказался». – «Как? – удивленно воскликнула она. – Отказался?! Да как он мог меня поставить в такое положение? Я не сяду под стражу, я найду другого поручителя, но он мне дорого заплатит! Отказался! Ну, погоди же!» – И она угрожающе подымала палец, а ее красивое лицо дышало неутолимым желанием мщения.

Судебное следствие длилось четыре дня, с 20 по 23 октября, и обвинение было доказано вполне. Подсудимая защищалась очень энергически и искусно. Всегда изящно одетая, то чрезвычайно скромная, то патетическая в своих объяснениях, она производила довольно сильное впечатление на присяжных и в особенности на разных почетных посетителей, сидевших в местах за судьями. Но подавляющая совокупность улик и сильная речь товарища прокурора князя Урусова, начатая великолепной картиной разволоченного притона, где под шумок обделываются дела, где на смену дневных высокопоставленных гостей по вечерам собираются темные личности и где обыгрывают в дурачки на сотни тысяч, произвели тоже свое впечатление. Одно время, впрочем, можно было думать, что подсудимую оправдают, благодаря самому сильному из ее обличителей – тому самому писателю, который познакомил ее с Пастуховым. По-видимому, сводя с нею какие-то старые интимные счеты, он давал свое показание с такой нескрываемой ненавистью к подсудимой, что, казалось, с уст его каплет дымящаяся пена и прожигает пол. Все, что можно сказать оскорбительного о женщине, не употребляя ругательств и обидных эпитетов, все, что можно дать понять дурного многозначительными умолчаниями, паузами и усмешечками – все это было им сделано. Я должен был два раза останавливать его, рекомендуя ему большую сдержанность в выражениях и напоминая ему, что он говорит о женщине, которая притом еще не признана виновной. Когда, после резкого замечания моего по поводу неисполнения моих указаний, он стал осторожнее в выражениях, но остался при прежнем тоне глубокого презрения, которым он говорил о подсудимой, она не выдержала, вскочила со своего места и с криком: «Нет, я не могу больше этого слышать! Он меня оскорбляет! Я не. могу, я уйду, уйду!» бросилась вон из залы. Я послал судебного пристава ее успокоить и продолжал, под доносившиеся издалека ее истерические крики и рыдания, вести заседание. А свидетель продолжал свои показания, которые я, согласно закону, должен был затем повторить, конечно, в смягченной форме, овладевшей собой и вернувшейся в залу подсудимой. На присяжных это показание произвело, очевидно, самое тягостное впечатление, и в некоторых вопросах, которые они просили меня предложить свидетелю, звучала нота раздражения и недоверия. Но подсудимая сама разрушила ту невольную симпатию, которую вызвало к ней это ожесточенное и безжалостное показание. В конце третьего для заседаний, вечером, старшина присяжных Василий Аполлонович Полетика, издатель газеты «Молва», встав со своего места, заявил мне, что присяжные желали бы знать, откуда имела средства подсудимая, чтобы давать взаймы десятки тысяч? «Угодно вам отвечать на этот вопрос?» – спросил я Гулак-Артемовскую. «Угодно, – отвечала она вызывающим тоном. – Мне нечего скрывать: я проводила дела». – «Присяжные желают знать, что значит проводить дела?» – сказал Полетика. «Подсудимая, напоминаю вам, что по закону вы можете не отвечать на предложенные вам вопросы. Вы слышали, что желают знать господа присяжные?». – «Как же, – отвечала она тем же тоном, – слышала и желаю объяснить, что проводить дела – значит, пользуясь знакомством с влиятельными лицами, устраивать, чтобы дела, в исходе которых кто-либо заинтересован, решались в их пользу, а также доставать места, выхлопатывать концессии и т. п. Конечно, за это получается известное вознаграждение. Так вот этим я и занималась, пользуясь своими знакомствами…» Все в зале затаили дыхание. Наступила такая тишина, что можно было применить немецкое выражение: «Man horte wie die Wolken ziehen» (Было слышно, как плывут облака (нем.)»). Полетика пошептался с соседями и снова встал: «Присяжные желают знать, может ли представить подсудимая какие-либо доказательства своих слов?» – «Охотно, – живо сказала Гулак-Артемовская, не дожидаясь моего вопроса, – вот портфель, – и она подняла его со скамейки и показала суду, – в нем все мои документы о проведении дел. Прошу вас их рассмотреть!»

Судебный пристав подал мне портфель, и в нем оказался ряд домашних условий, проектов договоров, справок из дел, просительных писем и ответов на них и т. п. Первым лежало условие между Гулак-Артемовской и видным железнодорожным подрядчиком Юдиным, в силу которого первая должна была получить весьма крупную сумму в случае, если в одном из высших установлений состоится, по «чреватому последствиями» спорному вопросу, постановление в пользу этого подрядчика. Остальные документы и письма были несколько меньшего значения, как по размерам условленного вознаграждения, так и по характеру ожидавшихся при содействии подсудимой услуг.

«Господа присяжные, – сказал я, – в портфеле, который представлен мне подсудимой, действительно содержится ряд документов, подтверждающих справедливость ее заявления о получении ею вознаграждения за хлопоты по успешному окончанию некоторых дел в различных правительственных местах. Вы удовлетворены?» – спросил я Полетику. Он молча поклонился, и я закрыл заседание.

На другой день, рано утром, у меня настойчиво потребовал свидания «на одну минутку» один из сановников, считавший себя активным деятелем либерального кружка, окружавшего влиятельного поборника почти всех великих реформ императора Александра II. С встревоженным видом он объяснил мне, что вчера, поздно вечером, в английский клуб пришла весть о таинственном портфеле подсудимой, сопровождаемая толкованием, что содержащиеся в нем бумаги потому не были оглашены в подробности, что первая же из них будто бы указывала на участие в проведении дел именно этого поборника, чему его злобные и многочисленные враги тотчас же поверили с ликованием. Я рассказал моему посетителю о содержании портфеля. «Но это необходимо огласить во всеуслышание, – сказал он мне, – иначе гнусное подозрение останется и укрепится». – «Стороны и присяжные не просили об оглашении, – сказал я, – а запутывать дело подробностями побочных обстоятельств не следует, тем более, что я привык к тому, что присяжные относятся к моим удостоверениям с полным доверием». – «А если стороны или присяжные попросят, – спросил, продолжая волноваться, мой посетитель, – тогда будет оглашено?» – и, получив утвердительный ответ, торопливо удалился. Очевидно, он спешил повидаться со сторонами. И, действительно, лишь только в 11 часов утра я открыл заседание, как встал поверенный гражданского истца В. П. Гаевский и заявил просьбу об оглашении главнейших из документов, содержащихся в роковом портфеле. Его просьбу поддержал товарищ прокурора, князь Урусов, и к ним, наконец, присоединился и Полетика. Тогда я прочел вслух главнейшие из документов. Вслед затем сидевший в местах за судьями мой утренний гость немедленно вышел из залы заседания. А вечером в тот же день был подписан указ Сенату об увольнении бывшего сановного поручителя за Гулак-Артемовскую от долголетней службы без прошения. Оказалось, по справкам, что несчастный старик, личная честность которого была вне всяких сомнений, поддавшись чарам ловкой женщины и ничего не подозревая с ее стороны корыстного, вероятно, пообещал ей заступиться в коллегиальном совещании за «бедного» подрядчика и на свою гибель сдержал свое обещание, забывая, что «1а femme de Cesar ne doit pas etre souponnee» l. Все, из которых многие, быть может, сознательно участвовали и не в таких делах, отвернулись от него. Опозоренный, разбитый физически и нравственно, он уехал за границу и там вскоре умер. Мстительное торжество Гулак-Артемовской не послужило ей, однако, в пользу, и вечером на четвертый день, весь занятый прениями сторон и моим руководящим напутствием, присяжные вынесли ей обвинительный приговор. Она выслушала его спокойно, поклонилась суду и потом, гордо выпрямившись и презрительно взглянув на вышеупомянутого свидетеля-обвинителя, ждавшего исхода процесса, громко, на всю залу, спросила его: «Вы довольны?!»

Обаяние этой женщины было, очевидно, очень сильно. Достаточно сказать, что один свидетель, молодой человек, имевший хорошее место в Петербурге и давший столь явно лживое показание в пользу подсудимой на суде, что Урусов потребовал занесения такового в протокол, для возбуждения уголовного против него преследования, бросил службу и Петербург и отправился за осужденной в Сибирь.

Вспоминая это дело во всей его совокупности, я не раз с удовольствием останавливался на моем нелюбезном упорстве относительно визита к Гулак-Артемовской и дачи ей портрета или даже простой карточки. Присутствие прокурора окружного суда в ее гостиной, автограф на портрете или даже простое нахождение визитной карточки на столике у любезной хозяйки могли бы ей оказывать немалые услуги, влияя на доверчивость лиц, имевших надобность в ее помощи по проведению дел или могших иметь к ней претензии уголовного характера.

ЛАНДСБЕРГ

(Из председательской практики) *

Ночью 25 мая 1879 г. в аптеку Фридлендера у Каменного моста в Петербурге пришел бледный и ослабевший от потери крови офицер и просил перевязать глубокую рану на ладони правой руки с повреждением артерии. Утром 26 мая этот офицер – прапорщик Карл Ландсберг – заявил командиру лейбгвардии саперного батальона, что получил телеграмму о внезапной болезни матери и должен немедленно уехать в Шавельский уезд Ковенской губернии.

30 мая маляр, красивший наружную стену дома № 14 по Гродненскому переулку, заметил через окно квартиры в третьем этаже окровавленный труп женщины. Жильцов этой квартиры – надворного советника Власова и кухарку Семенидову – последний раз видели 25 мая, а с утра 26 двери квартиры оказались наглухо запертыми, что заставляло предполагать, что Власов уехал на нанятую им дачу, а Семенидова отправилась, как она давно собиралась, на богомолье. По открытии квартиры Власов и Семенидова найдены зарезанными острым режущим орудием, нанесшим глубокие зияющие раны. Масса круглых кровяных пятен на полу, идущих по направлению к разным хранилищам денег и документов у Власова, к двум умывальникам и к выходной двери, указывала, что убийца сам был ранен, а кровяные пятна на пустом портфеле Власова, в котором хранились разные бумаги и 14 тысяч рублей процентными бумагами, освещали и самый мотив убийства.

При следствии выяснилось, что последний, входивший 25 мая в квартиру Власова, был прапорщик Ландсберг. По осмотру, произведенному в Шавлях 6 июня, у него сверх поперечной раны на ладони правой руки найдены были два свежих рубца от резаных ран на левой руке, происшедшие, по его объяснению, от неосторожного вставления сабли в ножны и от оцарапания кошкой. Но 9 июня он сознался в предумышленном убийстве Власова, вызванном невозможностью уплатить 25 мая занятые у последнего без процентов 5 тысяч рублей, причем для того, чтобы беспрепятственно совершить убийство и похитить свою расписку (вместе с которой впоследствии он взял и пачку процентных бумаг), он послал Семенидову за слабительным лимонадом и, когда она, вернувшись, стала откупоривать бутылку, зарезал, подойдя сзади, и ее.

После допроса у следователя Ландсберг представил 12 июня подробную записку с анализом своего душевного состояния и тех обстоятельств, которые повлияли на его решимость пойти на преступление. Задав самому себе вопрос о том, действовал ли он в порыве отчаяния, вызванного безвыходностью положения, или же, напротив, весь строй, ход и образ светской жизни, которую он вел, незаметно подготовили его к убеждению, что в сущности в задуманном им преступлении нет ничего предосудительного при той обстановке, в которой он находился, Ландсберг объяснил следователю, как могло сложиться у него последнее убеждение. «С первого дня поступления на военную службу, – писал он, – меня каждый день приучали владеть ружьем и револьвером и обучали саперным работам, т. е. способам, пользуясь прикрытием из земли, камня и железа, уничтожить возможно большее число неприятелей». Постоянно занимаясь чтением и изучением военной истории, он, по его словам, увидел, что одна треть государственного бюджета идет на поддержание военного устройства, что Наполеон III, чувствуя утрату своего обаяния в глазах Европы, придравшись к удобному случаю, затевает ужасную войну с Германией, в которой гибнут сотни тысяч людей и которая стоит массе семейств отцов, мужей и братьев, а Франции двух провинций и многих миллиардов денег, причем Германия эти миллиарды опять употребляет на увеличение вооружений для новой войны, Которая опять уничтожит сотни тысяч людей. Наказывается это или нет? Нет. Заводчик Крупп наживает миллионы на свои изделия, офицеры получают «за храбрость» ордена, пенсии, чины и т. д. Сам он, Ландсберг, лично за дело при штурме крепости Махрама в Кокандском ханстве, причем мы порядочно покрошили защищавшихся, и за дело, в котором под начальством Скобелева мы истребили спасавшиеся остатки скопищ Автобачи, был награжден двумя крестами с мечами и бантом, а впоследствии при возвращении с батальоном в столицу после турецкой войны, в которой тоже погибли десятки тысяч людей, его, как и других, восторженная толпа награждала лавровыми венками. Англия в Афганистане и в стране Зулусов тоже режет и уничтожает массы людей под предлогом введения цивилизации, которая состоит в возможности основать большое количество колоний и торговых домов, дающих способ отдельным лицам наживать миллионы, чтобы довести до роскоши свою жизнь. И это не только не наказуется, но, безусловно, поощряется… «Мы, военные, – продолжал далее Ландсберг, – безустанно повторяем слова «враг» и «неприятель». Но неужели можно допустить, чтобы кто-либо из солдат воюющих сторон питал хоть малейшую ненависть к людям, которых он затем убьет с остервенением, будучи при этом, безусловно, убежден, что он не только не делает дурного дела, а, напротив, совершает прекраснейший из поступков своей жизни, о котором будут передавать с благоговением даже в потомстве. И вот мое слово, – заключил он (ежели только допустить, что убийца может давать «слово»), – в день 25 мая я с утра все это обдумывал, дабы убедить себя в правильности и безупречности задуманного преступления». Рассказав затем подробно о своей успешной службе в Средней Азии и о знакомстве там с лучшими семейными домами, «ибо холостой жизни не любил, ни к каким кутежам не принадлежал и к картам чувствовал отвращение», Ландсберг перешел к описанию своего деятельного участия в войне с турками в 1877 году. В Сан-Стефано от тоски и уныния он стал играть в карты, причем знакомство с кружком игроков обошлось ему около 4 тысяч, в которые он «всадил» не только все свои сбережения, но и сделанные займы. Вскоре по прибытии в Петербург, благодаря своему общительному характеру, связям, воспитанию и положению, он познакомился с лучшими домами столицы, где его принимали очень охотно, как человека, который не пил и не курил и для которого «высшим наслаждением были танцы». Жизнь в кругу, в котором он вращался, влекла за собою большие издержки: нужно было иметь прилично отделанную квартиру, бывать в первых рядах оперы, одеваться у первого портного и принимать у себя. На это не хватало небольших средств, которыми он располагал. А между тем, бывая в доме одного генерала с высоким положением и историческим именем, он полюбил одну из его дочерей и, рассчитывая на ее взаимность, стал помышлять о браке с ней. Весьма подробно касаясь домашней жизни этого семейства и установившихся в нем отношений к искателям руки молодых девиц, Ландсберг изображал себя жертвой тех надежд, которые ему было дано питать и вследствие которых он должен был поддерживать разорительный для себя образ жизни в большом петербургском свете. «Пусть просмотрят у меня карточки тех, кто делал и отдавал мне визиты!» – восклицает он в своей записке и, указывая на дам, с которыми удостоивался танцевать, называет весьма веские имена. Для покрытия чрезвычайных расходов, ввиду ожидаемого принятия его предложения, он должен был сделать крупный заем у своего старого, еще со времен юнкерства, знакомого Власова, сильно его, несмотря на свой крутой нрав и скупость, любившего и гордившегося им, его положением и успехами в свете. Пять тысяч рублей, полученные от заклада билетов, взятых у Власова, были истрачены, а в то же время вопрос о возможности принятия предложения родителями нравившейся Ландсбергу девушки затягивался и осложнялся. Между тем срок возвращения билетов – 25 мая – наступал… Ландсберг, по его словам, знал, что Власов умеет быть добрым, ласковым и гостеприимным, но что он сумеет быть и злым, если его доверие будет обмануто; он может поднять шум, написать командиру батальона и разгласить, что блестящий гвардейский офицер старался казаться богатым с матримониальными целями. Тогда по-гибнет и служба и надежда на брак. И вот явилась мысль убить Власова и похитить свою расписку. Накануне убийства, 24 мая вечером, рука сидевшего у Власова Ландсберга не поднялась на него. Но на другой день вечером нужно было снова идти к Власову и притом с билетами. Ландсберг стал доказывать себе, что если он убивал в походе людей, которые не сделали ему никакого зла, то как же не убить человека, существование которого грозит всей его жизни?! И он пошел, взяв с собой складной нож и револьвер, чтобы в случае «малейшего скандала» пустить себе пулю в лоб. Зарезав Власова и Семенидову и положив последней под голову подушку, чтобы в нижнюю квартиру не просочилась кровь, он вынул из портфеля расписку и пачку банковых билетов, которые взял себе в убеждении, что, сделав раз преступление, глупо было бы не воспользоваться всеми его плодами…

Записка эта, приобщенная к следственному делу, конечно, ничего существенного в оценке деяния Ландсберга не прибавила. Но над своеобразной и мрачной логикой ее нельзя было не призадуматься. Она открывала просвет в мир условных отношений, жадно искомого внешнего блеска и внутреннего одичания. В ней за логическими скачками мысли, стремящейся к самооправданию, не виделось ни душевного ужаса перед замышленным и осуществленным, ни хотя бы слабого предстательства сердца за человека, повинного лишь в любящей доверчивости. Вместе с тем эта записка указывала с несомненностью на тот способ аргументации в свою защиту, которого предполагает держаться обвиняемый, выставляя себя жертвой такого положения вещей и таких общественных нравов, при которых брак с любимым существом возможен лишь при «оказательстве» материального достатка» оправдывающего жизнь без труда и внутреннего содержания. Такая защита, конечно, не могла изменить ни юридического состава преступления, ни глубокой безнравственности мотива к нему – и с этой точки зрения она представлялась бесплодной. Но вместе с тем рассказ об интимных сторонах внутреннего строя жизни целого семейства, глава которого был озарен лучами справедливо заслуженной славы, и постоянное упоминание имени молодой девушки должны были возбудить жадное и беспощадное любопытство толпы и вызвать различные злобные предположения тех, кто привык черпать краски для обрисовки житейских отношений со дна своей низменной души, Мне было жаль и всеми уважаемого старика, и его ни в чем не повинную дочь и вместе с тем не хотелось допустить при судоговорении «намеки тонкие на то, чего не ведает никто». Поэтому, когда Ландсберг был приведен в суд для вручения ему обвинительного акта, я, назначив ему защитником весьма умелого и серьезного присяжного поверенного Войцеховского, приказал страже удалиться и, оставшись с обвиняемым вдвоем, сказал ему: «Ваша записка, приложенная к следствию, дает мне повод думать, что вы, быть может, будете держаться изложенных в ней доводов в своей защите». – «Да!» – «Я должен вас предупредить, что я не позволю вам касаться домашней жизни того семейства, о котором вы говорите, и отдавать имя бедной девушки на бездушное любопытство публики. Но вы все-таки можете кое-что существенное успеть сказать прежде, чем я вас остановлю». – «Что же делать?! Мне это необходимо для защиты». – «Это вовсе не необходимо, а ваш защитник вам, конечно, объяснит, что как бы снисходительно ни отнеслись присяжные заседатели к вашей молодости, они никогда не оправдают вас по тем основаниям, которые изложены в вашей записке. Вы совершили жестокое и кровавое дело, но я не хочу думать, что в вас заглохло то чувство чести, которое должно вам подсказать всю неприглядную сторону такой защиты, которая, не будучи для вас спасительна, в то же время может внести в жизнь других людей скорбь и боль неуловимых и шипящих в темноте обид, намеков и пересудов». Ландсберг задумался, склонив голову с красивыми и тонкими чертами лица, а я сел за свои бумаги. Прошло несколько минут. «Я не буду говорить ни слова об этой семье и девушке», – сказал он решительным тоном. Я позвал стражу, и его увели из моего кабинета.

Открытию заседания по делу предшествовал еще один эпизод. Защитник обвиняемого, по истечении установленных сроков для вызова свидетелей, просил суд вызвать временно находившегося в Петербурге туркестанского генерал-губернатора, генерал-адъютанта Константина Петровича фон Кауфмана, могущего «разъяснить обстоятельства жизни Ландсберга и бросить свет на мотивы преступления». Суд в случае признания показания относящимся к делу имел по закону право разрешить защитнику прел-ставить свидетеля в заседание по соглашению с ним или же вызвать его официальной повесткой от своего имени. В объяснениях со мной по этому поводу присяжный поверенный Войцеховский указывал на крайнюю затруднительность для него первого из этих двух способов вызова. Нужно было просить К. П. Кауфмана от имени Ландсберга явиться и дать показание, что могло вызвать с его стороны признание своего показания излишним и нежелательным, справедливое указание на свои многосложные занятия при кратковременном пребывании в Петербурге и, наконец, прямой отказ предстать перед судом по приглашению человека, обвиняемого в предумышленном убийстве с целью ограбления. Все это устранялось при посылке повестки от суда, когда вместо готовности свидетеля явиться для дачи показания выступала на первый план обязанность его предстать перед судом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю