Текст книги "Собрание сочинений в 8 томах. Том 2. Воспоминания о деле Веры Засулич"
Автор книги: Анатолий Кони
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 35 страниц)
И это чувство раздражало общественные нервы. Успокаивающих элементов вокруг не было. Система классического образования с «камнем мертвых языков» вместо хлеба живого знания родины, языка и природы по-прежнему тяготела над семьей, тревожа ее и раздражая. А исход большого политического процесса заставлял пугаться за все, что было в этой семье живого и выходящего из ряда по живости и восприимчивости своего характера. Из тысячи почти человек, привлеченных и наполовину загубленных Жихаревым, оказались осужденными [на каторгу] лишь двадцать семь, да и о тех сенат ходатайствовал пред государем. Правда, это ходатайство было по бездушному докладу Палена отвергнуто, и высоким судьям, которые, постановляя суровый приговор, взывали к помощи монарха для успокоения своей смущенной совести, было сказано, что они ошиблись в своей надежде, что в них видят облеченную в красный мундир и хорошо оплаченную машину для наказания, а не людей, которые понимают, что «qui n’est que juste est cruel!..». Но это едва ли могло содействовать успокоению общества.
Освобожденные от суда в значительном числе оставались в Петербурге, приходили в соприкосновение с обществом, и их рассказы, слухи о самоубийствах и сумасшествиях в их среде и вольные и невольные преувеличения их друзей и семейств поддерживали глухое недовольство и омерзение к судебной процедуре по политическим делам. Тяжкие дни террора были еще далеко, семена его еще зрели в ожесточенных сердцах, а общество после происходившего в тумане безгласности процесса знакомилось с целями и приемами заговорщиков или по их личным односторонним рассказам, или же в большинстве случаев по беллетристическим произведениям. Из только что вышедшей «Нови» общество узнавало, что они во многом нелепы, незнакомы ни с народом, ни с его историей, что к наиболее цельным из них примазываются разные фразистые пошляки, что у них нет ясных и прямых целей. Но из той же «Нови» общество узнавало, что они – преступные перед законом, невежественные и самонадеянные перед историею и ее путями – не бесчестные, не своекорыстные, не низкие и развратные люди, какими их старались представить с официальной стороны. И общество не верило официальным глашатаям, а вручало свое сердце и думу великому художнику, который так умел угадывать его духовные запросы… Но если «Новь» устанавливала спокойный и примирительный взгляд на эту молодежь, то появившийся в мартовской книжке «Вестника Европы» за 1878 год рассказ Луканиной «Любушка» бил с чрезвычайной силой и блестящим талантом уже прямо по струнам горячего сострадания и симпатии к ним. Впечатление этого рассказа, одного из chef d’oeuvre’oB[56]56
Кто только справедлив, тот жесток (франц.).
[Закрыть] русской литературы, рассказа старой няни о том, как ее дитятко, ее Любушка, ушла в пропаганду и погибла «так, за ничто, за слова…», было потрясающее. Он читался повсюду нарасхват и вызывал слезы у самых сдержанных людей… В то же время весь Петербург ходил смотреть в величавой и освещенной сверху зале Академии художеств картину Семирадского и останавливался, прикованный мастерством художника, пред засмоленными и подожженными христианами, умирающими за то, во что они верят, пред тупо-животным взором возлежащего на перламутровых носилках откормленного Цезаря; в то же время Росси будил заснувшие чувства и исторгал слезы своею мастерской игрой в великих произведениях Шекспира, а удивительный «Христос» Габриеля Макса смотрел в темной комнате клуба художников – то закрытыми, то открытыми глазами – прямо в смущенную душу погрязших в обыденной суете и деловом бессердечии многочисленных зрителей… Все соединялось вместе, действовало на нервы с разных сторон, и среднее общество Петербурга, из которого должны были выйти будущие судьи Засулич, было напряжено, расстроено и болезненновосприимчиво.
А 31 марта приближалось… Этому дню предшествовало несколько процессуальных эпизодов, из которых один особенно характерен. Дело вступило в суд, и вызванная для получения обвинительного акта Засулич заявила, что избирает своим защитником присяжного поверенного Александрова. На другой же день, 24 марта, он подал заявление с ходатайством о вызове нескольких лиц, которые, содержась в доме предварительного заключения летом 1877 года, видели действия Трепова и все последующее, послужившее мотивом к совершению ею выстрела. В распорядительном заседании я не находил оснований для вызова этих свидетелей, так как их показания не имели прямого отношения к делу и только его осложняли. На это товарищи мои, составлявшие присутствие, члены суда Ден и Сербинович, доказывали, что в многолетней практике суда было принято не отказывать обвиняемому в вызове свидетелей, предоставляя им полную свободу в выборе средств защиты, и что, кроме того, в обвинительном акте как мотив преступления были указаны рассказы знакомых Засулич и известия газет о сечении Боголюбова, так что сама прокуратура дает повод к более точному разъяснению мотива. К этому взгляду присоединился и товарищ председателя Крестьянов. Я настаивал, однако, что того указания на мотив, которое сделано в обвинительном акте, достаточно и что ввиду неотрицания никем факта наказания Боголюбова нет и оснований дополнять сведения о нем разными подробностями, которые могут внести в дело только излишнюю примесь раздражения. Члены суда склонились к моему мнению, и вечером в тот же день было написано мною подробное определение, находящееся в деле, об отказе в ходатайстве защитника на основании 575 статьи Устава угол, суд-ва. В тот же вечер зашли ко мне Ден и Крестьянов. Они говорили, что их тревожит состоявшееся определение, что оно идет вразрез с практикой суда и в деле столь щекотливом как будто заранее ставит судей на сторону обвинения, связывая руки защите. Я не согласился с ними и успокоил их тем, что по 576 статье Устава угол, суд-ва подсудимая имеет право в семидневный со дня отказа срок заявить суду о представлении просимых свидетелей лично или о вызове их на ее счет… По точному смыслу этой статьи, как она понималась и практиковалась всею русскою судебною практикою уже двенадцать лет, не было никакого сомнения, что при таком заявлении подсудимой председатель обязан немедленно сделать распоряжение о вызове просимых свидетелей. Начертывая 575 и 576 статьи, законодатель имел в виду не стеснять подсудимого в его защите, а лишь оградить свидетелей от напрасной траты времени и отвлечений от занятий по одному лишь неосновательному желанию подсудимого. Поэтому он и поставил подсудимого в неизбежность – или согласить лично этих несущественных, по мнению суда, свидетелей на явку, или же принять издержки их вызова на свой счет. Поэтому подсудимая могла после объявления ей об отказе все-таки ходатайствовать о вызове свидетелей по 576 статье. Этот взгляд, казавшийся всем судебным деятелям того времени ясным, не подлежащим спору и подтвержденным рядом случаев из судебной практики, успокоил моих товарищей в их благородной тревоге.
На другой день постановление суда было объявлено, а часа в четыре ко мне в кабинет пришел расстроенный товарищ прокурора Андреевский и взволнованным голосом рассказал историю назначения обвинителя по делу Засулич. Первоначальный выбор Лопухина остановился на товарище прокурора Жуковском. Умный, образованный и талантливый Мефистофель петербургской прокуратуры был очень сильным и опасным обвинителем. Его сухая, чуждая всяких фраз, пропитанная беспощадной желчью, но всегда очень обдуманная и краткая речь как нельзя больше гармонировала с его жидкой фигурой, острыми чертами худого, зеленовато-бледного лица, редкою, заостренною бородкою, тонкими ядовитыми губами и насмешливо приподнятыми бровями над косыми глазами, из которых светился недобрым блеском озлобленный ум. Вкрадчивым голосом и редким угловатым жестом руки с исхудалыми цепкими пальцами вил он обвинительную, нерасторжимо-логическую паутину вокруг подсудимого и, внезапно прерывая речь, перед ее обычным заключением, садился, судорожно улыбаясь и никогда не удостаивая ответом беспомощного жужжания растерянного защитника. Его всегдашняя сухая сдержанность подвергалась печальному испытанию лишь тогда, когда винные пары попадали ему в голову. Тогда он терял самообладание, становился груб, придирчив, и в его цинически откровенных словах выбивалась наружу его уязвленная жизнью и исполненная презрения душа. Страшный недуг талантливых русских людей коснулся и его концом своего крыла и раз был причиною почти испорченной служебной карьеры его, начавшейся блистательно. В поло-» вине 60-х годов он был костромским губернским прокурором и участвовал в качестве официального лица в проводах жандармского штаб-офицера, получившего другое назначение. За обедом он сохранял свою служебную сдержанность, но когда свежий волжский воздух на пристани, куда все поехали провожать голубого офицера, усилил действие винных паров, он неожиданно для всех брякнул провожаемому, который хотел с ним поцеловаться: «Ты куда лезешь?! Чего тебе, е. т. м.!! Стану я с тобою, со шпионом, целоваться! Прочь, с. сын!» и т. д. На товарищеских обедах, бывавших в среде петербургской прокуратуры, он нередко пьянел от очень небольшого количества вина и тогда из чрезвычайно остроумного и блестящего импровизатора обращался быстро в несносного и дерзкого задиралу. Лучшими его речами в Петербурге были речи по делу Марквордта, обвинявшегося в поджоге, и по знаменитому делу Овсянникова. В первом случае подсудимый, содержатель сарептского магазина, открытие которого подготовлялось замысловатыми рекламами, был предан суду вопреки заключению прокуратуры о совершенной недостаточности улик и был настолько уверен в своем оправдании, что явился в суд во фраке и белом галстуке. Жуковский произвел такое действие своею речью, что обвиненный присяжными «без снисхождения» Марквордт, препровожденный под арест в Литейную часть, вонзил себе в грудь перочинный нож по самую рукоятку и имел еще силы отломить ее и взойти на лестницу, где и упал… мертвый… Когда, испуганный этим трагическим исходом и страшась за душевное настроение Жуковского, я поспешил к нему рано утром, то нашел его еще в постели усталого, но весело острящего над тем, что «этот дурак» вздумал привести над собой в исполнение приговор более строгий, чем тот, который постановлен судом. Речь его по делу Овсянникова была великолепна и не теряла даже от сравнения с блестящей диалектикой Спасовича, который в качестве гражданского истца восклицал: «Нам говорят, что это все одни лишь предположения, одни черточки, одни, штрихи, а не серьезное обвинение. Ну да! Это – штрихи, это – черточки, но из них составляются линии, а из линий – буквы, а из букв – слоги, а из слогов – слово, и это слово – «поджог»]..» Когда после окончания дела Овсянникова Пален собрал у себя лиц, возбудивших (меня), исследовавших (Маркова и Книрима) и проведших это дело (Жуковского), и торжественным голосом объявил нам о монаршем удовольствии по поводу действий, давших возможность довести до обвинительного приговора миллионера-самодура, в деянии которого полиция видела лишь случай, Жуковский остался верен себе и с ядовитой иронией, весьма мало гармонировавшей настроению бывшего псковского губернатора, очутившегося министром юстиции, сказал: «Да, ваше сиятельство, мы именно этим и отличаемся от администрации: мы всегда бьем стоячего, а она всегда – лежачего…»
Таков был будущий обвинитель Засулич. Но ему не понравилось бить стоячую в оправдание тех, кто бил лежачего, и, ссылаясь на то, что преступление Засулич имеет политический характер и что, обвиняя ее, он, Жуковский, поставит в трудное и неприятное положение своего брата, эмигранта, живущего в Женеве, он наотрез отказался от предложенной ему чести. Тогда Лопухин обратился к Андреевскому. Мягкий и гуманный, поэт в жизни и в литературе, «говорящий судья» на обвинительной трибуне, независимый и всегда благородный в приемах, С. А. Андреевский составлял полную противоположность Жуковскому и, в силу известного закона о противоположностях, был тоже выдающимся по своей даровитости обвинителем. На предложение Лопухина, сделанное в присутствии прокурора окружного суда Сабурова, он ответил вопросом о том: может ли он в своей речи признать действия Трепова неправильными? Ответ был отрицательный. «В таком случае я вынужден отказаться от обвинения Засулич, – сказал он, – так как не могу громить ее и умалчивать о действиях Трепова. Слово осуждения, сказанное противозаконному действию Трепова с прокурорской трибуны, облегчит задачу обвинения Засулич и придаст ему то свойство беспристрастия, которое составляет его настоящую силу…» Лопухин стал его уговаривать, то тупо иронизируя над либеральным знаменем, которым прикрывался Андреевский, то уговаривая его и упрашивая, то показывая когти и внутренне скрежеща зубами, то заверяя его, что это не служебный, а частный разговор. «Зачем вы меня уговариваете, – сказал ему, наконец, Андреевский, – когда вы можете мне предписать? Дайте мне письменный ордер, и я уже тогда увижу, что мне делать: подчиняться или…» – «Оставить службу? – перебил его Лопухин, – да я этого не хочу, что вы?!» И уверив его еще раз, что разговор имеет совершенно частный характер, он отпустил его и потребовал к себе Кесселя… На другой день от Андреевского и Жуковского было официально потребовано объяснение, на каком основании они отказались от обвинения. А Кессель, зайдя ко мне в кабинет, объявил, что он вынужден был принять поручение обвинять Засулич.
Я знал Кесселя давно. Застав его в 1871 году чрезвычайно строптивым исполняющим должность следователя и предупрежденный Паленом еще в Казани, что при первой моей жалобе Кессель будет причислен к министерству юстиции, я защищал его против нареканий прокуратуры и при первой возможности взял прямо в городские товарищи прокурора на высший оклад, поручал ему большие обвинения, поощрял его литературные работы в «Судебном вестнике» и, уйдя из прокуратуры, рекомендовал его для командировки с особыми правами на место Тилигульской железнодорожной катастрофы; избавляя его от столкновений с Фуксом, устроил ему занятия при Гарткевиче по собиранию материалов для будущего уголовного уложения. По странной аберрации чувства я питал совершенно незаслуженную симпатию к этому угрюмому человеку. Мне думалось, что за его болезненным самолюбием скрываются добрые нравственные качества и чувство собственного достоинства. Но я никогда не делал себе иллюзий относительно его обвинительных способностей. Поэтому и увидев совершенно убитый вид Кесселя, я немало удивился выбору Лопухина и живо представил, какую бесцветную, слабосильную и водянистую обвинительную речь услышит Петербург, нетерпеливо ждавший процесса Засулич. Из разговора с Кесселем оказалось, что им обуял малодушный страх пред тем, как отнесутся в обществе и в кругу товарищей к тому, что после отказа двух из них от обвинения он все-таки принял его на себя, и он приискивал разные резоны в свое оправдание. Я старался его успокоить, внушая ему, что отказы товарищей основаны на исключительных соображениях, которых он может не иметь или не разделять; что, проведя обвинение спокойно, без задора и громких фраз, он исполнит лежащую на нем, как на лице прокурорского надзора, обязанность и что воспрещение обсуждать действия Трепова лишь затрудняет его и без того трудную задачу, но не изменяет ее существа… Но он совершенно упал духом, и, жалея его, а также предвидя скандалезное неравновесие сторон на суде при таком обвинителе, я предложил ему, если представится случай, попробовать снять с него эту тяжесть. Он очень просил меня сделать это, хотя в глазах его я заметил то виляющее выражение, которое так хорошо определяется русскою поговоркою: «И хочется, и колется, и маменька не велит». Случай говорить о нем да и о многом по делу Засулич представился скоро.
На другой же день, 27 марта, меня пригласил к себе Пален по какому-то маловажному делу, которое, очевидно, служило лишь предлогом. Разговор почти немедленно перешел на предстоящий процесс, и после разных упреков по адресу Андреевского и Жуковского и заявления, что «пусть только пройдет дело, а там мы еще поговорим», Пален сказал мне: «Ну, Анатолий Федорович, теперь все зависит от вас, от вашего уменья и «красноречия». – «Граф,– ответил я, – уменье председателя состоит в беспристрастном соблюдении закона, а красноречивым он быть не должен, ибо существенные признаки резюме – бесстрастие и спокойствие… Мои обязанности и задачи так ясно определены в уставах, что теперь уже можно сказать, что я буду делать в заседании…» – «Да, я знаю – беспристрастие! Беспристрастие! Так говорят все ваши «статисты» (так называл он людей, любивших ссылаться на статьи судебных уставов), но есть дела, где нужно смотреть так, знаете, политически; это проклятое дело надо спустить скорее и сделать на всю эту проклятую историю так (он очертил рукою в воздухе крест), и я говорю, что, если Анатолий Федорович захочет, то он так им (то есть присяжным) скажет, что они сделают все, что он пожелает! Ведь, так, а?!» – «Граф, влиять на присяжных должны стороны, это их законная роль; председатель же, который будет гнуть весь процесс к исключительному обвинению, сразу потеряет всякий авторитет у присяжных, особенно у развитых, петербургских, и, я могу вас уверить по бывшим примерам, окажет медвежью услугу обвинению». – «Да, но повторяю, от вас, именно от вас правительство ждет в этом деле услуги и содействия обвинению. Я прошу вас оставить меня в уверенности, что мы можем на вас опереться… Что такое стороны? Стороны – вздор! Тут все зависит от вас!..» – «Но позвольте, граф, ведь вы высказываете совершенно невозможный взгляд на роль председателя, н могу вас уверить, что я не так понимал эту роль, когда шел в председатели, не так понимаю ее и теперь. Председатель– судья, а не сторона, и, ведя уголовный процесс, он держит в руках чашу со святыми дарами. Он не смеет наклонять ее ни в ту, ни в другую сторону – иначе дары будут пролиты… Да и если требовать от председателя не юридической, а политической деятельности, то где предел таких требований, где определение рода услуг, которые может пожелать оказать иной, не в меру услужливый, председатель? Нет, граф! Я вас прошу не становиться на эту точку зрения и не ждать от меня ничего, кроме точного исполнения моих обязанностей… Я понимаю, впрочем, ввиду общественного настроения, ваши тревоги и, становясь на время в старое положение вице-директора, позволяю себе дать вам один совет. Вы знаете, что суд отказал в вызове свидетелей, могущих разъяснить факты, внушившие Засулич мысль о выстреле в Трепова. Но на днях истекает неделя с объявления ей об этом, и она может обратиться и, вероятно, обратится с требованием об их вызове на ее счет. Оно будет для суда обязательно. Мы не имеем права отказать ей в этом. Но свидетели такого рода, несомненно, коснутся факта сечения Боголюбова, рассказы о котором так возбудили Засулич. Этим будет дан защитнику очень благодарный и опасный в умелых руках материал. Вы знаете Александрова больше, чем я, и не станете отрицать за ним ни таланта, ни ловкости. Несомненно, что он напряжет все свои силы в этом деле, сознавая, что оно есть пробный камень для адвокатской репутации… Против такого защитника и по такому вообще очень благодарному для защиты делу необходим по меньшей мере равносильный обвинитель – холодный, спокойный, уверенный в себе и привыкший представлять суду более широкие горизонты, чем простое изложение улик. Он может, и даже должен, отдать защите факт наказания Боголюбова, не пытаясь опровергать его возмутительность. Да, граф, возмутительность и незаконность!.. Он мог бы даже от себя прибавить слово порицания и решительно отвергнуть всякую солидарность с образом действий Трепова… Но, предоставив защитнику «въезжать всем дышлом» в вопрос факта, на почве которого нельзя спорить, не рискуя быть позорно побитым, обвинитель должен уметь подняться над этим фактом в высоту общих государственных соображений; он должен уметь нарисовать картину общества, где царствует кровавый самосуд и где от ума, а следовательно, и от глупости каждого честного человека зависит признать другое лицо виновным и привести над ним в исполнение свой произвольный, узкий, подсказанный озлоблением приговор. На этой высоте должен укрепиться прокурор и, увлекши защиту за собою в эту область, разбить ее оружием здравого смысла. Прокурор должен поступить, как Геркулес в мифе об Антее. Известно, что Антей по временам становился неодолимо силен, и Геркулес заметил, что это бывает тогда, когда он касается ногами почвы, которая и дает ему эту чудодейственную силу. Тогда он поднял его на воздух и там, оторвав от почвы, задушил. Почва Антея в деле Засулич – это факт наказания Боголюбова. Надо сделать этому факту надлежащую оценку в унисон с защитником, но затем оторвать его от почвы и победить в области общих соображений. Это, по моему мнению, единственный прием для правильного исхода обвинения, и с этой точки зрения Андреевский, на которого вы так негодуете, прав, затрудняясь поддерживать обвинение, стыдливо умалчивая о мотивах преступления… Как же, однако, представлена прокуратура по этому делу? Вы знаете, граф, что я несколько пристрастен к Кесселю и, может быть, даже несколько преувеличиваю его достоинства, но могу вас уверить, что трудно сделать более неудачный выбор обвинителя… Он уже теперь волнуется и пугается этого дела. Он никогда не выступал по таким серьезным делам; хороший «статист» и знаток следственной части, он – совершенно ничтожный противник для Александрова…» – «Да, но кого же назначить, когда «эти подлецы» отказались?!– воскликнул Пален и прибавил с кисло-сладкой улыбкой:—Такой обвинитель, о котором вы говорите, был лишь один, это – А. Ф. Кони, но его, к несчастью, уже нет…» – «По-вашему, и вопреки его желанию, – прибавил я, – но вы имеете еще большие силы в прокуратуре; у вас есть Масловский, умный и серьезный обвинитель, ведший с большим тактом политические дела, к которым, по своему характеру, близко подходит дело Засулич; есть Смирнов, талантливый, энергический обвинитель игуменьи Митрофании… поручите одному из них…» – «Но ведь они – товарищи прокурора палаты». – «Имеющие по закону право обвинять в окружном суде», – перебил я. – «Да, конечно, – возразил Пален, внезапно впадая в усталый тон, – но это значит – придавать делу слишком важное значение… слишком важное значение», – прибавил он глубокомысленно. – «Не вы ли сами придавали ему до сих пор такое значение, граф?!» – «И притом, видите, любезный Анатолий Федорович, назначение обвинителя – дело прокурора палаты; уж добрейший А. А. Лопухин знает, что делает, он все взвесил; нет, знаете, не надо придавать этому делу такое значение… и обвинитель не так важен, мы все-таки больше всего надеемся на вас…» Видя, что он впадает в сонливое отупление, я прекратил беседу, сказав, что дело ввиду общественного настроения имеет большое значение, и повторил просьбу не ожидать от меня каких-либо исключительных действий. «И вы думаете, что может быть оправдательный приговор?» – спросил Пален, зевая. «Да, может быть и при неравенстве сторон более чем возможен…» – «Нет, что обвинитель!—задумчиво сказал Пален. – А вот о чем я вас очень прошу, – внезапно оживившись, обратился он снова ко мне:—Знаете что? Дайте мне кассационный повод на случай оправдания, а?» – и он хитро подмигнул мне глазом… Я не мог не улыбнуться этой цинической наивности министра юстиции. «Я председательствую всего третий раз в жизни, – сказал, я, – ошибки возможны и, вероятно, будут, но делать их сознательно я не стану, считая это совершенно несогласным с достоинством судьи, и принимаю такое предложение ваше просто за шутку…» – «Нет, какая шутка?!—серьезно сказал Пален. – Я вас очень прошу, вы это так умно сумеете сделать…» Я молча встал, и мы расстались…
Выходя от Палена, поразившего на этот раз даже меня своим легкомыслием я невольно вспомнил, как он еще в 1869 году, негодуя на харьковскую прокуратуру за возбуждение следствия против пьяных и буйных, но влиятельных баричей – Шидловского и Паскевича, оскорбивших в театре частного пристава Смирнитского, просил меня при возвращении моем из-за границы принять обвинение их на себя и на суде от него отказаться и был очень недоволен, встретив несогласие на это со стороны маленького провинциального товарища прокурора. Он, очевидно, ничему не научился и ничего не забыл из своих старых приемов в протекшие между обоими этими предложениями девять лет.
В суде меня встретил Крестьянов и, подавая прошение Александрова о вызове просимых свидетелей на счет Засулич торжествующим образом сказал мне: «Ну, вот видите, придется вызвать!» Вопрос об обязательности вызова по 576 статье до такой степени давно уже перестал быть вопросом, что я, занятый чем-то другим, сказал ему: «Да, теперь надо вызвать». Он, очень храбрый и даже грубоватый в коллегии, но постыдно трусливый и нерешительный в одиночку, унес прошение в отделение, в котором председательствовал, и, сделав на нем надпись «вызвать» и, из осторожности, на всякий случай, не подписав ее, приказал немедленно послать повестки свидетелям. Впоследствии эта надпись причинила много тревожных минут этому человеку, мужиковатое псевдопрямодушие которого плохо прикрывало трусливую душонку судебного чиновника.
Между тем день разбирательства приближался…
В обществе рос интерес к делу и распускались самые нелепые толки, а меня заваливали письмами и просьбами о билетах. Особенно интересовались попасть в заседание дамы, и левый ящик моего стола, куда я бросаю письма, был пропитан запахом духов от разноцветных записочек с затейливыми монограммами и гербами.
Нечего было и думать о впуске публики без билетов. Это значило бы вызвать всевозможные беспорядки, скандалы и, может быть, даже увечья. Ввиду массы просьб я должен был принять какую-либо систему раздачи билетов в отвратительные сиденья в душной и темной зале 1-го отделения с.-петербургского окружного суда. У меня сохранился листок, на котором записана раздача билетов, в которой впоследствии усматривалась та же тенденциозность. Вот как были распределены билеты: десяти членам гражданских отделений суда – по одному билету, десяти членам уголовного отделения – по одному, семи товарищам председателя– по два, прокурору палаты – шесть, прокурору суда – два, товарищам прокурора палаты – четыре, товарищам прокурора суда – шесть, старшему нотариусу – один, старшему председателю судебной палаты – четыре, членам палаты – шесть, судебным следователям Кабату и Книриму – по одному, членам совета – десять, сенаторам Ковалевскому и барону Медему – по одному, товарищу обер-прокурора Голубеву – один, управляющему канцелярией министерства юстиции барону Корфу – три, Грум-Гржимайло – один, в III Отделение – три, Трепову – три, М. А. Сольской – один, Е. Е. Ковалевской – один, Цуханову – три, Таганцеву – пять, Склифосовскому – пять, Градовскому – два, г-же Стасюлевич – два, военным судьям – пять, Горемыкину – два, Белостоцкому – один. Посудину – один, г-же Христианович – один, О. И. Чертковой– два, Нарышкиной – один, княгине Барятинской – один, Замятнину – два, княгине Тенишевой – два, Давыдову– два, Ераковым – два, Страхову – один, Хирякову – один, г-жам Прево, Мерц, Ковалевой, Сомовой – по одному, Маслянникову – один.
Присяжные сознавали всю важность предстоящего им дела и относились к нему с некоторой торжественностью. Они поручили судебному приставу, состоявшему при отделении, спросить у меня, не следует ли им ввиду важности заседания 31 марта надеть фраки, у кого есть, и белые галстуки…
Я просил передать им, что не нахожу этого нужным.
Вечером 30 марта, пойдя пройтись, я зашел посмотреть, исполнены ли мои приказания относительно вентиляции и приведения залы суда в порядок для многолюдного заседания… Смеркалось, зала смотрела мрачно, и бог знает, что предстояло на завтра. С мыслями об этом завтра вернулся я домой и с ними провел почти бессонную ночь…
Отдел третий
Судебное заседание 31 марта 1878 г. (по газетным отчетам)
Заседание 1-го Отделения с.-петербургского окружного суда открылось 31 марта 1878 г. ровно в 11 часов утра при переполненном зале. Среди присутствовавших в местах, отведенных за судейскими креслами, находились: государственный канцлер князь Горчаков, государственный секретарь Сольский, товарищ генерал-фельдцейхмейстера граф Баранцов, граф Строганов, член совета министерства внутренних дел Деспот-Зенович, председатель департамента экономии Государственного совета Абаза, несколько членов Государственного совета, сенатор Арцимович, губернатор и много лиц судебного ведомства. В местах, отведенных для представителей печати, находились, между прочим, Ф. М. Достоевский и Б. Н. Чичерин.
Состав суда: председатель А. Ф. Кони и члены Сербинович и Ден. Подсудимую обвинял товарищ прокурора Кессель, защищал присяжный поверенный Александров.
По объявлении председателем, что слушанию суда подлежит дело о дочери капитана Вере Засулич, обвиняемой в покушении на убийство, было отдано распоряжение о вводе подсудимой, которая на обычные вопросы председателя сообщила о своем звании, имени и фамилии и подтвердила получение копии обвинительного акта, а также списка судей и присяжных заседателей.
После этого судебным приставом было доложено, что не явились свидетели: со стороны обвинения генерал-адъютант Трепов и со стороны защиты Куприянов и Волховский. Секретарь доложил, что 26 марта от генерал-адъютанта Трепова поступило заявление, что он по состоянию здоровья не может не только явиться в суд, но и воспользоваться правом, предоставленным ему 65 статьей Устава угол, суд-ва, в удостоверение чего представлено им медицинское свидетельство (выданное профессором Склифосовским, почетным лейб-медиком Каде и директором Максимилиановской лечебницы Барчем), в котором сказано, что он не только не может явиться в суд для дачи показания по делу дочери капитана В. Засулич, но и подвергнуться допросу на дому без явного вреда для здоровья; затем окружный суд, с своей стороны, сделал распоряжение о вызове содержащихся в Петропавловской крепости Куприянова и Волховского, но из III Отделения собственной е. и. в. канцелярии поступило отношение (от 30 марта за № 978), в котором сказано, что «на основании существующих особых правил для содержащихся в С.-Петербургской крепости и применяясь к 1 п. 388 статьи Устава угол, суд-ва, находящиеся в означенной крепости арестованными Феликс Волховский и Михаил Куприянов не могут быть доставлены 31 марта в заседание с.-петербургского окружного суда в качестве свидетелей по делу Засулич».