355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Кони » Собрание сочинений в 8 томах. Том 2. Воспоминания о деле Веры Засулич » Текст книги (страница 20)
Собрание сочинений в 8 томах. Том 2. Воспоминания о деле Веры Засулич
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:06

Текст книги "Собрание сочинений в 8 томах. Том 2. Воспоминания о деле Веры Засулич"


Автор книги: Анатолий Кони



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 35 страниц)

Однако возвращаюсь к делу Матерухина. В один прекрасный день, просматривая перед началом заседания резолюции, заготовленные сенаторами III Отделения, в котором я председательствовал, я нашел в числе 12 заготовленных Люце к докладу резолюцию короче утиного носа по делу Матерухина, в которой говорилось, что сенат, признавая применение 210 статьи Уложения правильным, оставляет жалобу (написанную очень неумело) без последствий. Рассмотрев наскоро дело, я ужаснулся и, потребовав подробного доклада, стал настаивать на кассации дела. Бледный лик самолюбивого докладчика позеленел, и он так уперся, что я должен был перенести на уважение присутствия департамента, где мне пришлось пережить минуты великого омерзения. Началось с того, что после сухого и формального доклада Люце Случевский (обер-прокурор) дал совершенно несвойственное своему мягкому характеру заключение об оставлении жалобы без последствий, указывая на тяжесть преступления, совершенного Матерухиным, и на важность интересов (?), на которые он посягнул. В конце своего заключения он предостерегал нас не пугаться тяжести наказания, которое притом может быть смягчено по докладу министра юстиции, и памятовать, что это одно из тех преступлений против религии, к которым должны быть отнесены слова спасителя: «Мне отмщение и аз воздам!» Очевидно, что тлетворное влияние Победоносцева и Муравьева коснулось и этого весьма порядочного и доброго человека, Затем началось обсуждение дела, причем Таганцев высказал, что он не понимает, зачем столь ясный вопрос перенесен в департамент. Преступлен мне очевидно, и закон применен совершенно правильно. Это начало не обещало ничего доброго. В длинной и подробной речи я стал доказывать всю неправильность этого «правильного», по мнению знаменитого криминалиста, применения закона. Разве Матерухин вошел насильно в храм?! Он был приведен упросившим его священником! В чем затем выразилось его намерение оскорбить святыню?! Где забытый страх божий?—Он плакал и молился целую ночь. Какое, наконец, таинство он оскорбил?—Таинство священства. Нет, такого таинства он оскорбить не мог, ибо оно состоит в рукоположении епископом во иереи, а Матерухин никого не рукополагал, а лишь присвоил себе звание иерея. «Таинство евхаристии!» – воскликнул тогда Таганцев. Но это таинство требует трех элементов: иерея, творящего молитву, чашу с хлебом и вином, божественной благодати, необходимой для пресуществления. Если одного из этих элементов нет – нет и таинства. Если молитву творит мирянин, а не священник, это не таинство. Если в чаше нет хлеба и вина – это не таинство. Но простой и бесплодный символический обряд. В крайнем случае в действиях Матерухина можно и то с большими натяжками (я шел на уступки, видя настроение моих коллег)—можно видеть лишь кощунство, применительно к решению по делу Осминского. Но в действительности тут и этого нет, а простое именование себя непринадлежащим званием, верно понятое судебным следователем. Затем, указав на фактическую сторону этого дела, на полное противоречие этого жестокого приговора житейской правде и на то, что недостойно сената руководиться расчетом, что «быть может министр юстиции соблаговолит смягчить наказание», и оставлять поэтому неправильный приговор в силе, я заметил по отношению к последним словам приговора, что если бог нуждается в отмщении, то у него для этого достаточно средств более сильных, чем неправедные приговоры кассационного суда, причем это даже не слова завистливого, жестокого и мстящего до седьмого колена еврейского бога, а тем более не слова спасителя. Это слово Иеровоама. Христос же был чужд идеи мести и дал нам завет: «блаженны милостивые». Тогда Таганцев, вероятно уже поговоривши по этому делу с Муравьевым, заявил, что у него волосы стали дыбом, когда он прочел это дело, представляющее случай неслыханного преступления. «Можно себе представить, – воскликнул он, – святое негодование тех, кого он причастил, и соблазн среди тех, которые об этом узнали!» – «Но, ведь, из дела видно, что он никого не причастил», – возразил я. «Все равно, он мог причастить!»– воскликнул защитник фиктивного таинства, который до своего быстрого служебного повышения заявлял, что он, подобно Ваське Буслаеву, не верит «ни в сон, ни в чех, ни в птичий грот». Жалоба была оставлена без последствий большинством 19 голосов против одного – моего. «Я буду ходатайствовать перед Муравьевым о смягчении,– сказал, видя мое огорчение, подходя ко мне, Случевский. – Уверяю тебя, я говорил по искреннему убеждению без всякого давления на меня и понимаю, что тебе жаль Матерухина». – «Да, мне жаль его и тебя, и тебя тоже жаль», – сказал я, посмотрев в страдальческое и смущенное лицо моего преемника. Он исполнил свое обещание, и господин Муравьев великодушно исходатайствовал у государя Матерухину ссылку на поселение с лишением всех прав состояния. Но зловредное кассационное решение осталось и очень скоро получило применение в услужливых руках того же господина Люце.

Это было дело 18-летнего сектанта N. N., принадлежавшего к ереси, отрицающей причастие. Вступая в брак с православными, эти сектанты вынуждены исповедоваться и причащаться у православного священника и избегают нарушения основного правила своего вероучения тем, что стараются не проглатывать причастие. Страстно влюбившийся в местную православную девушку, N. N. решил на ней жениться, несмотря на отговариванья матери – упорной сектантки, которая накануне свадьбы приказала ему, приняв причастие, не проглатывать его, а тихонько выплюнуть в носовой платок и пустить затем плыть по воде. Местный священник задумал, однако, изловить несчастного сектанта и дал надлежащую инструкцию церковному сторожу. Когда юноша стал подходить пить теплоту, следивший за ним сторож схватил его за руку, в которой был платок, а в платке причастие. Составлен был акт. Судом была опять применена 210 статья, и несчастный был сослан в каторжные работы без срока. Напрасно доказывал я в заседании отделения, что оскорбил таинство священник, устроивший засаду и связанную с нею огласку. Что намерение поругаться над таинством или над чувством верующих у подсудимого ни в чем не выразилось, что он напротив старался совершить все втайне, не нарушая никаким внешним оказательством святости обряда, которому он по своему вероучению лично никакого значения не придавал. Люце с торжеством указывал на решение по делу Матерухина, и я с грустью должен был отказаться от переноса дела в присутствие департамента, где оно заранее было проиграно. Первоприсутствующий Таганцев в это время счел полезным сделаться особенно верующим и уверял меня однажды при свидании, что когда он прочитал описание тюремного богослужения в «Воскресении» Толстого, то он не мог подавить в себе оскорбленного за Христа чувства и горько заплакал. Я уговорил Случевского просить Муравьева о смягчении в путях монаршего милосердия, и он согласился с тем, чтобы я написал проект представления, так как он сам затруднялся приисканием уважительных мотивов. Я это исполнил и, кроме того, просил письмом Муравьева о полном помиловании. На этот раз он оказался более милостивым, и бедный N. N. был подвергнут лишь тюремному заключению на несколько лет. Замечательно, что судьба несчастного Матерухина была связана с последними сознательными минутами строго православного директора публичной библиотеки члена Государственного совета Афанасия Федоровича Бычкова. Вечером, в день заседания по этому делу, я был в публичной библиотеке на заседании комитета общества вспомоществования московским студентам, в котором председательствовал Бычков. По окончании заседания мы все мирно беседовали и мне захотелось знать мнение такого знатока, как Бычков, о виновности Матерухина. Я рассказал обстоятельства дела, умалчивая о решении сената. Сомневаюсь, чтобы здесь было оскорбление таинства, оживленно сказал Бычков и, выслушав краткий перечень моих доводов, с ними согласился, спросив меня затем: «Ну и… и… сенат, конечно, так и решил?» – «Нет, – отвечал я. – Решил совершенно обратно». – «Как?! – вскрикнул Бычков.– Да, ведь, это ужасно!! Ведь, это возму…» Но тут лицо его перекосилось, он побледнел, как полотно, и повалился, судорожно дергая руками и ногами. Мы бросились к нему, подняли его, директор медицинского департамента Рагозин стал щупать пульс, слушать сердце и, обратившись к нам, сказал: «Кровоизлияние в мозг… Песенка спета». На другой день Бычков скончался.

Переходя к делам второго рода «о совращениях», приходится прежде всего отметить дела о совращении в инославии. Я говорил уже об униатах Не менее печальны были и дела о протестантских пасторах, возникшие в Прибалтийском крае в первой половине 80-х годов. Как известно, при Николае I в конце 40-х годов и в начале 50-х было устроено искусственное и лицемерное обращение латышей и эстов – лютеран в православие. Рассчитывая получить «великие и богатые милости» и выйти из состояния тяжкого батрачества у местных баронов, латыши стали принимать православие, но, когда они убедились, что их, выражаясь языком Кюнера, «Spes est incerta et dubia» они отвернулись от навязанной им церкви, обманувшей их ожидания, и стали воспитывать своих детей в духе лютеранской религии. Когда наступало время конфирмации, эти дети были приводимы к пасторам, которые после бесплодных возражений, основанных на их формальной принадлежности к православию, уступали их просьбам и допускали их к конфирмации и следующему за нею причастию. В царствование Александра II местные духовные и светские власти смотрели на это сквозь пальцы, но когда воцарился Александр III, то православная церковь в союзе с руссификацией, выражавшейся в преследовании немецкой культуры, так много сделавшей для края, приняла воинствующее наступательное положение. Составлены были списки подлежащих преследованию пасторов, а Манасеин во время своей стремительной и разрушительной сенаторской ревизии дал указания, что деяния пасторов надо подводить не под 193 статью Уложения, как это понималось на месте, а под 187 «о совращении», ибо обучение закону божию, предшествующее конфирмации, есть совращение. Разница была громадная. 193 статья говорила об инословных священниках, допустивших заведомо православных до причастия и покаяния или совершивших над ними таинство крещения, миропомазания, елеосвящения или погребения, и карала за первый подобный случай удалением от места от шести месяцев до года, а за второй – лишением духовного сана и отдачею под надзор полиции.

Между тем за совращение виновные подвергались ссылке на житье в Сибирь с лишением всех прав состояния, а по закону 1899 года – заключению в арестантские исправительные отделения. Особенно много таких дел было возбуждено по Лифляндии, и число привлеченных в ней пасторов доходило до 56. Нынешний якобы либеральный сенатор Максимович, бывший тогда председателем рижского окружного суда, накатал обвинительный приговор по 187 статье против престарелого пастора Гримма. Этот приговор, обжалованный в судебную палату, был своего рода пробным шаром, и в случае утверждения его палатой всех остальных пасторов могла постигнуть участь Гримма. В судебной палате доклад дела был поручен моему университетскому товарищу Н. А. Булатову – человеку очень оригинальному и неважному юристу, но безбоязненному и честному судье. Посоветовавшись со мною, он, несмотря на яростное противодействие прокурорского надзора, склонил палату к применению 193 статьи. Через неделю после объявления приговора в окончательной форме, ко мне перед обедом зазвонил в телефон прокурор судебной палаты Кузминский, человек, коему я был обязан личным знакомством с графом Л. Н. Толстым, женатым на сестре жены Кузминского. Он настойчиво требовал немедленного свидания со мной по, делу, а явившись, заявил мне строго деловым тоном, что прислан министром юстиции, чтобы передать мне взгляды и желания последнего относительно дела Гримма, по которому он – Кузминский – решил принести протест на крайне неправильный приговор палаты. «Приговор совершенно правилен, – сказал я ему, – ибо в немецком тексте официального издания Уложения для прибалтийского края в статье 193 именно упомянута конфирмация да иначе и быть не может, ибо конфирмация составляет неразрывную часть первого причащения, которое без нее немыслимо; но если причащение заведомо православного по лютеранскому обряду карается согласно 193 статье, то каким же образом неразрывный с ним обряд может караться беспредельно строже. Кроме того, совращение предполагает активную деятельность и настойчивое воздействие совратителя, а вовсе не уступку горячим просьбам тех, фиктивных православных, которые умоляют о совершении над ними инословного обряда. Наша государственная власть вовсе не входит в догматику инословия и по смыслу закона заботится лишь о правильном совершении инословными священниками тех обрядов, на которых должны основываться акты состояния. Поэтому инословный священник по отношению к требованиям государственной власти является не более как чиновником, ведущим акты гражданского состояния. Это ясно из самого текста 193 статьи, так как она налагает на виновного инославного священника наказание служебного характера: вычет из жалованья, перемещение (?) и увольнение от службы (лишение сана). Оно и вполне понятно, так как государство не может не взыскивать с должностного лица, действия которого влекут за собою искажение актов гражданского состояния. Никто не может винить за это власть. Она логически применяет свое неотъемлемое право и даже свою обязанность, не оставляя на службе непослушных закону должностных лиц. Об них можно жалеть, и только. Совсем иное, если их за одно из деяний, предусмотренных 193 статьей, и даже введенных в обман немецким текстом закона, преследовать за совращение, ссылать в Сибирь и делать из них мучеников за веру. Не надо забывать, что такие . преследования раздувают тлеющее религиозное разномыслие в пылающий костер инквизиции и обращают все симпатии местного населения к преследуемым, а негодование совестливых людей к правительству. Сослав в Сибирь 56 пасторов, русская власть поступила бы не только не правосудно, но и в высшей степени не политично. Такие приговоры прежде всего непатриотичны, ибо сеют рознь и ненависть вместо слияния окраины с империей в сознании единства, оскорбляя чувство справедливости и нарушая точный смысл закона». – «Я не могу с вами согласиться, – сказал мне, стараясь скрыть волнение под внешнею сдержанностью и официальностью тона Кузминский. – Я докладывал основания своего протеста г. министру. Он их вполне одобрил и поручил мне передать вам свое мнение для руководства». На это я сказал Кузминскому, что как обер-прокурор я даю заключение перед сенатом, руководясь исключительно собственным убеждением и смыслом закона, к толкованию которого я призван, почему для меня взгляд министра юстиции ничего обязательного в себе заключать не может, тем более, что, считая Манасеина опытным судебным администратором, я не признаю в нем юриста, к мнению которого, даже его не разделяя, можно было бы прислушаться, будь на его месте Таганцев, Спасович или Неклюдов. Я добавил к этому, что меня крайне удивляет то, что министр юстиции, в нарушение установившихся между нами отношений, счел возможным передать мне свой «руководящий» взгляд, даже не лично, а через третье лицо, представляющее в настоящем деле одну из «сторон» и в лестнице судебной иерархии поставленное ниже носимого мною звания. Мой собеседник изменился в лице от такой моей «продерзости» и сказал мне: «Но позвольте, такого же мнения держатся и преосвященный Некторий – Рижский архиепископ, считающий, что отмена приговора окружного суда нанесет тяжкий удар интересам православия в крае». «О таком юридическом авторитете, как преосвященный Некторий, я никогда не слышал, и для меня его взгляд интересен лишь тем, что рисует, до какого забвения христианских обязанностей доходят представители нашей церкви, не умея благотворно обращаться с «мечом духовным» и взывая о помощи к полицейским носителям меча светского. Советую вам не приносить протеста. Я дам заключение об оставлении его без последствия и думаю, что сенат со мною согласится». На этом мы расстались. Но на другой день я пошел к Манасеину и высказал ему, что считаю поручение, данное им прокурору палаты, идущим вразрез с моим служебным положением и с установившимися между нами личными отношениями. Манасеин вспыхнул и воскликнул: «Ах, он, с. с.! —он не стеснялся в эпитетах. – Да я и не думал ему этого поручать и никогда бы этого не сделал. Выслушав его доклад, я лишь сказал ему: «Кажется вы правы. Я тоже так смотрел, когда ревизовал Прибалтийский край. Но говорили ли вы об этом с Анатолием Федоровичем?» И на его отрицательный ответ сказал ему: «Вы бы поговорили с ним. Как он посмотрит на этот протест». – «Ах, он с. с.!» Тогда я высказал ему свои соображения, и он, нервно куря разрезанную пополам по его привычке сигару и кивая одобрительно своей красивой головой, вполне их разделял. Тем не менее протест поступил в сенат, и я направил его прямо в присутствие департамента, где в рассмотрении его должны были принять участие двадцать сенаторов. Оно было назначено к слушанию на февраль 1888 года. Но за неделю до его слушанья ко мне в камеру явился вице-директор Лютце, принесший по поручению министра показать мне бумагу, полученную из

Комитета министров. В ней значилось, что во всеподданнейшем отчете за 1887 год лифляндский губернатор, генерал-лейтенант Зиновьев, донося государю о положении православия в крае, между прочим, изложил, что преступи ной деятельности пасторов по совращению из православия в лютеранство положен решительный предел приговором рижского суда по делу пастора Гримма; к сожалению, этот приговор, столь важный для ограждения в крае интересов православной церкви, был изменен судебной палатой в крайне нежелательном смысле. Но ныне против такого решения принесен прокурором палаты д. с. с. Кузминским протест в сенат, и надо надеяться, что сенат этот протест уважит и тем даст войти в силу приговору окружного суда, за которым последует ряд других приговоров по аналогичным делам. Против этого места всеподданнейшего отчета государем императором (Александром III) была сделана синим карандашом отметка: «И я надеюсь обратить на это дело особое внимание министра юстиции». Об этой отметке Комитет министров сообщил министру юстиции. «Для чего мне прислана эта бумага?» – спросился Люце. «Я не знаю, – прошептал он мне. – Вероятно, чтобы и вы обратили внимание». – «Будьте добры оставить эту бумагу у меня, а министру юстиции известно, что я уже обратил внимание на это дело». Но когда Лютце ушел, я написал Манасеину письмо, в котором, повторив все свои доводы, заявил ему, что, несмотря на резолюцию государя, я не могу дать иного заключения, как об оставлении протеста по этому делу без последствий. Не могу также допустить, чтобы иное заключение было дано кем-либо из подчиненных мне товарищей обер-прокурора. Я окончил письмо словами Лютера: hier stehe ich, ich kann nicht anders. Gott helfe mir! Amen[94]94
  Я стою на этом месте, иначе я не могу. Бог да поможет мне.
  Аминь (нем.).


[Закрыть]
. На другой день утром Манасеин вызвал меня к себе, очевидно смущенный высочайшею резолюцией. На вопрос его: «Что же делать?» – я напомнил ему, что по закону он имеет право изъять дело Гримма из моего ведения и поручить дачу заключения обер-прокурору общего собрания. «Да, ведь, это значит вас обидеть и подорвать ваш авторитет перед сенатом! – воскликнул он. – Вы, пожалуй, после этого не захотите оставаться обер-прокурором?» – «Вероятно, – сказал я. – Но это – единственное средство исполнить волю государя». – «Нет, нет, я на это не пойду, – нервно сказал Манасеин,– но помогите, придумайте, что сделать!» – «Доложите государю мое письмо», – сказал я. Манасеин задумался, молча пожал мне руку, и я ушел. Это было во вторник, а в среду он должен был быть с докладом у государя, и, следовательно, к вечеру этого дня вопрос в том или другом смысле был бы исчерпан, быть может, в виде какого-либо резкого распоряжения нелюбившего церемониться и настроенного Победоносцевым монарха. Но случилось так, что доклад министра в среду был отменен и перенесен на вторник следующей недели, то есть как раз на тот день, когда слушалось дело в департаменте. Между тем, озабочиваясь обстоятельным докладом дела, я просил первоприсутствующего Розинга назначить докладчиком по нему недавно вступившего в должность Волкова, не успевшего еще проявить того душевного раздвоения, о котором я говорил выше. Сохранив в тайне опасную для сенаторского беспристрастия резолюцию государя, я имел с Волковым долгую беседу, в которой он вполне разделил мой взгляд на невозможность применения в данном случае понятия о совращении. Наконец, наступил после томительного ожидания роковой вторник. За пять минут до открытия заседания ко мне в кабинет пришел Волков и сказал, что после долгого обдумыванья он пришел к выводу, что Гримм виновен в совращении, почему он – Волков – будет поддерживать протест, о чем и считает себя нравственно обязанным меня предупредить. Ввиду того, что дело слушалось публично, я лишался возможности возражать Волкову в совещательной комнате, и взгляд докладчика, таким образом, приобретал особенно опасную для дела силу. С тревогой не за себя, но за исход процесса и за священные интересы правосудия сел я на свое место в большой зале сената. Места для публики были переполнены, и среди нее было несколько пасторов, два священника и несколько чиновников православного исповедания в своих синих вицмундирах с серебряными пуговицами. Был первый час, когда после краткого доклада Волкова я начал свое заключение. В это самое время в Гатчине должен был происходить доклад Манасеина. Мое заключение длилось почти полтора часа. Затем сенаторы ушли совещаться, и совещание тянулось томительно долго, более трех часов, причем Волков, по словам обер-секретаря Ходнева, настойчиво требовал отмены приговора палаты и несколько раз принимался возражать несогласным с этим. Я ждал решения с понятным волнением. Уваженный протест развязал бы прокурорам, администрации и «кротким пастырям церкви» руки для дальнейших преследований за веру, укрепил бы государя в его единомыслии с Зиновьевым и показал бы ему, в каких злоумышленных и опасных руках находится обер-прокурорская власть в уголовном кассационном суде, что, конечно, очень осложнило бы мое и без того трудное положение по этого рода делам. В половине пятого двери совещательной комнаты, наконец, растворились, из них вышли сенаторы и среди них, шатаясь от слабости и держась за край стола, бледный и измученный Волков. «Оставить протест без последствий!» – провозгласил Розинг.

Придя домой, я нашел у себя записочку Манасеина, приглашавшего меня прийти от 10 часов вечера до часу ночи. «Надо сообщить вам о сегодняшнем докладе», – писал он. Оказалось, что доклад этот прошел весьма благополучно и лишний раз доказал, что Александр III был доступен голосу справедливости и рассудка и был способен соглашаться с мнениями, которые противоречили его взгляду. К несчастию, малодушие и личные цели министров составляли вокруг него то амбиенте, в котором он встречал лишь услужливое эхо своим узким взглядам и самовластным желаниям. По изложении очередных дел Манасеин, по его словам, напомнив государю о его резолюции, заявил, что к исполнению ее встречаются затруднения, изложенные в письме, полученном им от обер-прокурора Кони. «Прочтите письмо», – сказал Александр III и, выслушав его очень внимательно, задумался, а затем произнес: – «Ну, что же, если по закону так следует, как он пишет, пусть так и решат. Ему виднее, что должно быть по закону, ему и карты в руки». И Манасеин показал мне письмо с надписью: «Доложено государю императору такого-то числа».

По всем остальным делам была применена 193 статья.

Из дел третьей категории: о ересях и расколах – мне особенно памятны два дела о хлыстах в Калужской и в Тамбовской губерниях, дело о пашковцах в Нижегородской и о штундистах в Киевской и Черниговской губерниях. Летом 1895 года Муравьев просил меня обратить особенное внимание на решенное калужским окружным судом дело о хлыстовской ереси в Медынском (?) уезде.

«На это дело обращено особое внимание», – сказал он мне с обычным в этих случаях подчеркиваньем. Я только что приехал с ревизии с Кавказа и еще не был au courant[95]95
  В курсе (франц.).


[Закрыть]
всех дел, поступивших в сенат. Но взяв огромное дело с предварительным следствием в пяти томах, я пришел в ужас [96]96
  Пометка Кони: оставить две белых страницы,


[Закрыть]
.

Желая проверить свое впечатление, я дал дело моему покойному товарищу по должности обер-прокурора М. Ф. Губскому, благородному человеку и «студенту в душе», что, впрочем, не мешало ему быть прекрасным юристом. Своим отзывом он вполне подтвердил это впечатление. Когда я сказал Муравьеву, что дело должно быть кассировано целиком за отсутствием признаков преступления, он позеленел и, сделав, по своей обычной манере, круглые глаза, воскликнул: «Это невозможно!» – и прибавил внушительным тоном: «Анатолий Федорович! Это никак невозможно. Повторяю вам». – «По моему мнению, невозможен никакой другой исход, и я другого заключения дать не могу». – «А я вам уже говорил, что на это дело обращено особое внимание и оно не должно быть кассировано». – «Дело возбуждено неправильно и ведено неправосудно. Оно не может не быть кассировано». Тогда Муравьев, приняв вдруг добродушный вид, сказал мне фамильярным тоном: «И что вам за охота распинаться за эту дрянь? Ну, пускай идут в Сибирь… и черт с ними».– «Вы, конечно, шутите, говоря мне это. Николай Валерьянович, – холодно сказал я. – Вы достаточно знаете меня, чтобы понимать, что обращаться с подобными пожеланиями ко мне не следует». – «Ну, конечно, шучу, конечно, шучу, – забормотал Муравьев, но вслед за тем, впадая в официальный тон, прибавил: – Я должен вас, однако, предупредить, что отмена приговора по делу о хлыстах вызовет крайнее неудовольствие против сената, а вам могут быть большие неприятности…» – «Сенат есть коллегия, – отвечал я, – и решает все миром, а по русской пословице: у мира шея толстая, ее не перерубишь. Что же касается до меня, то моя 30-летняя служба до такой степени полна всякого рода неприятностями, что одной больше ничего не составит. Да и вы, кажется, позабыли, что я не только обер-прокурор, но и несменяемый сенатор, и неприятность, которой вы мне грозите за то, что я дам заключение по закону и по совести, может выразиться лишь в том, что меня отзовут от исполнения обязанности обер-прокурора, что, откровенно говоря, ввиду разговоров, подобных настоящему, меня не особенно огорчит. Я, действительно, боюсь неприятностей, но совсем другого рода: на шестом десятке земные, а тем более служебные неприятности не страшны. Страшна ответственность перед судом, который всех нас ждет. И вот, если б я исполнил ваше желание, то в мой предсмертный час, когда эти сосланные в Сибирь старики вспомнились бы мне, я, действительно, испугался бы предстоящего мне ответа перед богом и перед совестью. Впрочем, зачем вам беспокоиться. Сенат может со мною и не согласиться!» Муравьев кисло улыбнулся и сказал мне: «Ах, Анатолий Федорович, ведь мы все знаем, что сенат – это вы. На чем вы станете настаивать, то он и сделает».– «Это – правда. Сенат почти всегда соглашается с моими заключениями, и я это очень ценю, так как только при таком результате и считаю деятельность обер-прокурора достойною и полезною. Я дорожу моим авторитетом. Думаю, что этим должен бы дорожить и генерал-прокурор. Но стоит сенату заподозрить, что я высказываю не собственное мнение, а продиктованное мне в этом кабинете, то этот авторитет немедленно обратится в ничто». – «А кто докладывает дело?» – спросил меня, помолчав, Муравьев. – «Сенатор Таганцев». Муравьев сделал недовольную гримасу. «Я должен обратить ваше внимание, – сказал я, – что, очевидно, сам суд сознал жестокость своего приговора, освободив всех подсудимых из-под стражи, несмотря на то, что они приговорены к лишению прав». – «Они уже под стражей!» – поспешил заявить Муравьев. «У меня был Константин Петрович и вследствие его просьбы я приказал принести частный протест, уваженный судебною палатой (впоследствии я узнал, что в Москву по этому поводу был специально командирован вице-директор Чаплин)». – «Ну-с, – сказал он, вставая и вновь принимая официальный тон, – мне более вам нечего сказать! Я вас предупредил, а там, как вам будет угодно! .» Сенат согласился с моим заключением с маленьким видоизменением. Я предлагал уничтожить производство относительно всех осужденных, но сенат почему-то и не без натяжек счел нужным принести хоть одну маленькую жертву церковно-судебному Молоху в лице… С особым удовольствием тотчас по провозглашении резолюции я написал Муравьеву официальное письмо, в котором «считал долгом» известить его, что по делу о 31 «хлысте» все судебное производство уничтожено и мною по телеграфу сообщено прокурору калужского окружного суда постановление сената, состоявшегося по моему предложению, о немедленном освобождении всех этих лиц из-под стражи. Недели через две, в перерыве заседания комиссии по «упразднению» судебных уставов, Муравьев, как ни в чем не бывало, выразил мне свое удовольствие по поводу кассации сенатом дела «хлыстов», сказав при этом: «Кажется это дело было, действительно, очень раздуто! Хорошо, что оно кончилось, тем более, что Константин Петрович выхлопотал административную ссылку для Лихоманова…»

Второе дело – о штундистах Головко и других – вызвало особое негодование на меня Победоносцева, которого удалось побить его же собственным оружием. Еще задолго до этого решения наши отношения сделались крайне натянутыми. Особенно после того, как я отказался удовлетворить одно его более чем странное желание. Дело в том, что вследствие медлительности печатанья кассационных решений и их малой распространенности в обществе я стал при помощи обер-секретаря Ходнева печатать в «Правительственном вестнике» тезисы из важнейших департаментских решений тотчас же после подписания таковых большинством сенаторов. Затем редакция набирала их в виде особых маленьких книжек и я рассылал эти тезисы сенаторам, что было далеко не бесполезно для их забывчивой памяти. В числе этих тезисов в 1893 или 1894 году (?) был напечатан тезис по делу Малинина относительно старообрядческого молитвенного дома, в котором, согласно данному мною в сенате заключению, говорилось: [97]97
  1 Пометка Кони: оставить белую страницу%


[Закрыть]

Негодованию Победоносцева не было границ, тем более, что против решения сената не было возможности ничего возразить, ни с формальной стороны, ни по существу. С этого времени каждый год в своем всеподданнейшем отчете он стал указывать на написанное мною решение по делу Головко как на в высшей степени вредное в смысле защиты интересов православия и связавшее совершенно руки церковной и судебной власти в преследовании одной из вреднейших сект.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю