332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Кони » Собрание сочинений в 8 томах. Том 2. Воспоминания о деле Веры Засулич » Текст книги (страница 2)
Собрание сочинений в 8 томах. Том 2. Воспоминания о деле Веры Засулич
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:06

Текст книги "Собрание сочинений в 8 томах. Том 2. Воспоминания о деле Веры Засулич"


Автор книги: Анатолий Кони






сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц)

Несмотря на то, что А. Ф. Кони так и не смог уяснить себе действительных причин освободительного движения в России и не одобрял революционных средств борьбы, он в общем с пониманием относится к возникновению в конце 70-х годов политического террора как стремления передовой молодежи отомстить царским сатрапам за бессердечные приговоры судов, за истязание политических заключенных. «Кто сеет ветер – пожнет бурю», – объясняет A. Ф. Кони.

Чрезвычайно обстоятельные, хорошо документированные воспоминания А. Ф. Кони заслуживают несомненного доверия и в приводимых автором диалогах и даже в датировке событий – очень редкое для большинства мемуаров качество. Свидетельством большой точности воспоминаний Кони служит, например, воспроизводимое им по памяти письмо к министру юстиции Палену после процесса Засулич. Черновик этого письма был утерян. Разысканный сейчас в архиве подлинник письма А. Ф. Кони почти буквально совпадает с текстом, приведенным в книге.

В качестве приложения к «Воспоминаниям о деле B. И. Засулич» в томе впервые публикуются некоторые материалы процесса, а также доклад III Отделения о демонстрациях 31 марта и 5 апреля.

Весьма содержательно и другое публикуемое в томе мемуарное произведение А. Ф. Кони «Триумвиры» (1907 г.), дополняющее картину царской юстиции, нарисованную в «Воспоминаниях о деле Веры Засулич», портретами сенаторов, этюдами гражданских и уголовных дел, проходивших через кассационный департамент сената в то время, когда А. Ф. Кони служил там обер-прокурором.

Деятельность эерховного судилища Российской империи, составленного в основном из тупых чинуш, карьеристов и разного рода административных отбросов, рисуется А. Ф. Кони С беспощадной иронией. Уничтожающие характеристики дает он таким столпам царской юстиции, как, например, «бездумный и злобный холоп» сенатор Дейер, настоящий «палач», а не судья в политических процессах.

В своем стремлении быть объективным А. Ф. Кони признает, что пользовался одно время симпатией Победоносцева. Но для А. Ф. Кони ясен исторический смысл деятельности этого «великого инквизитора» и мракобеса, приводившего к «тлению и ржавчине» все, чего только могли коснуться его руки. Интересным документом, отражающим почти невероятное умонастроение для чиновника высшего ранга, каким был А. Ф. Кони, является его «Политическая записка» 1878 года, направленная наследнику. Кони выступил в ней против судебных расправ над народнической молодежью и против административного произвола карательных ведомств.

Написанная, как горестно признавал потом сам Кони, «слезами и кровью», эта записка, разумеется, «осталась гласом вопиющего в пустыне».

Несомненный интерес для широких кругов читателей представляют относящиеся уже к началу XX века характеристики Александра III и Николая II, а также очерк об открытии I Государственной думы, написанный непосредственно в день этого события. Убежденный сторонник политической свободы и представительного строя, А. Ф. Кони нисколько не переоценивал вынужденных уступок, данных в 1905 году царизмом. Не переоценивал он и роли I Думы, как известно, вскоре распущенной правительством.

При всем стремлении автора сохранить объективность в обрисовке Александра III и Николая II характеристики этих царственных ничтожеств прибавляют много выразительных черт к уже известным по литературе портретам.

Малоизвестный эпизод, связанный с попыткой создания в 1906 году правительства из представителей либеральной бюрократии и буржуазных партий, рисует А. Ф. Кони в отрывке «Моя Гефсиманская ночь». Хотя здесь нет, разумеется, политической оценки этой затеи правящих верхов во главе со Столыпиным, задуманной как средство поддержать колеблющийся под ударами революции царский престол, но смысл этого маневра, призванного обмануть общественное мнение, А. Ф. Кони сразу же осознал. Правильно оценив создавшуюся политическую обстановку, он отказался пожертвовать своим высоким моральным авторитетом неподкупного и нелицеприятного деятеля правосудия для прикрытия наступающей реакции и отклонил предложение вступить в правительство Столыпина в качестве министра юстиции.

С. Волк, М. Выдря


ВОСПОМИНАНИЯ О ДЕЛЕ ВЕРЫ ЗАСУЛИЧ *[31]31
  Значок * указывает на наличие комментария в конце тома.


[Закрыть]

Глубокий возраст, принося свои тягости, вместе с тем дает то преимущество, которое достигается во время путешествий восхождением на большую горную высоту, а теперь, вероятно, дается поднятием на аэроплане; там горизонт перед взором расширяется настолько, что вдруг вместо уголка известной местности она становится видной вся и то, что оставалось в тени и представлялось навсегда лишенным солнца, оказывается закрытым от его лучей лишь временным туманом.

Целые десятилетия жизни некоторых современников прошли перед глазами, но лишь в совокупности утро, полдень и вечер их жизни рисуют верный образ каждого из них. И приходится видеть иногда, как точно туча закрывала от взора того или другого все единственное ценное, вечное и возвышенное, ради чего стоит жить и бороться, что является самым источником жизни! И если бы не дожить еще десяток лет, фигура оцениваемого человека, о котором записаны воспоминания, явилась бы нарисованной иначе. Таков граф Пален, о котором я пишу особо в послесловии. То же можно сказать и об условиях, окружающих человека. Исторические личности, вырванные из общего уклада своего времени, представляются совсем иными тем читателям, которые не сообразуются с миросозерцанием эпохи, в которой они жили, оценивая их действия отдельно от него. Так, Петр I, с нашей точки зрения, представляется олицетворением жестокости, но по сравнению со своей эпохой он в этом отношении таков, как все и даже в Западной Европе.

Многие могут проверить этот взгляд на себе, вспомнив себя (и окружающих) до Германской войны и во время нее. До войны гибель «Титаника» вызывала общий ужас многочисленностью своих жертв; повешение главарей шайки рецидивистов-конокрадов, как саранча опустошавших крестьянские хозяйства в Харьковской губернии, вызывало бессонную ночь и душевные терзания у всех, кого нельзя было назвать «мертвые души». А затем во время войны на нас наросли душевные мозоли, и тот, кто, не пережив всего пережитого, прочел бы почти спокойные сообщения друг другу о гибели целых десятков тысяч человек, мог бы сказать, что в наше время не осталось более не «мертвых душ» среди живых людей.

Важно, чтобы читающий записку мог установить в себе угол зрения того времени, понять взгляды той эпохи.

Нельзя не согласиться с французским историком Gabriel Hannoto (в своей книге «Histoire et les Historiens») в том, что миссия истории состоит в собирании плодов с векового опыта и в передаче достижений человечества из поколения в поколение. Вот почему, смотря с этой точки зрения на мемуары и записи прошлого, я печатаю то, что написано мною 45 лет назад, не изменяя ни одного слова. Читая записку о деле Засулич, надо стать на точку зрения людей того времени. Это – подлинные переживания тогдашнего председателя окружного суда (семидесятых годов), которому было в то время около 35 лет, который был во всеоружии всех своих душевных сил и макал перо не в чернило, а в сок своих нервов и кровь своего впоследствии больного сердца, чтобы запечатлеть на бумаге то, что, казалось ему, вписывается как начало новой страницы ее истории в жизнь России.

Этот документ был передан мною в Академию наук для опубликования через 50 лет после моей смерти. Но шаги истории в дни моей старости стали поспешнее, чем можно было это предвидеть, и в лихорадочном стремлении сломать старое ее деятели, быть может, скорее, чем я мог предполагать, будут нуждаться в справках о прошлом ради знакомства с опытом или ради понятной любознательности. Вот почему я не считаю себя вправе поддаваться желанию кое-что смягчить, кое из чего сделать в ней же выводы. Я не меняю ни одного слова, написанного 45 лет назад, а беседы, встречи и отношения с некоторыми из названных мною лиц описываю в послесловии и надеюсь, что читатель сделает из него напрашивающийся сам собою вывод.

Многие лишь в конце жизни бесплодно относительно всех, в ком вызывали они горькие слезы, раскаялись в том, что не воспользовались тою счастливою возможностью, когда могли бы их не вызвать, а «утереть». Но они раскаялись или выстрадали сами те страдания, от которых хотелось бы видеть человечество избавленным и резкие слова зрелого возраста в старости хотелось бы вычеркнуть.

.„Небо ясно

Под небом места много всем

Зачем всечасно и напрасно

Враждует человек… Зачем?

(Лермонтов )

Итак, вот что записано бывшим председателем по делу Засулич 45 лет тому назад.

Отдел первый

6 декабря 1876 г., прилегши отдохнуть перед обедом у себя в кабинете, в доме министерства юстиции, на Малой Садовой, я был вскоре разбужен горько-удушливым запахом дыма и величайшею суматохою, поднявшеюся по всему огромному генерал-прокурорскому дому. Оказалось, что в канцелярии от неизвестной причины (день был воскресный) загорелись шкафы и пламя проникло в верхний этаж. Горел пол в кабинете помощника правителя канцелярии Корфа и начинал прогорать и у меня, в обширной пустой комнате, которая называлась у моего предместника по должности вице-директора А. А. Сабурова «детской».

На внутренней лестнице толпились испуганные чиновники, курьеры; вскоре показались во всех углах пожарные, пришел встревоженный министр, граф Пален, мелькнула фигура градоначальника Трепова. Опасность была устранена очень быстро. Пожарные действовали мастерски, и Пален, в порыве великодушия, на казенный счет велел им выдать 1000 рублей серебром в счет скудных остатков по министерству юстиции за сметный год. Из этой же суммы было почерпнуто и пособие, тоже в одну или полторы тысячи, на поправление сгоревшего кабинета барона Корфа, хотя и до и после пожара этот кабинет неизменно состоял из дрянной сборной мебели, двух-трех старых столов и бесчисленного количества папиросных мундштучков всех форм и величин, лежавших на них.

Еще не утихли беготня и беспорядок в моих комнатах и на прилегающих лестницах, еще у меня в кухне старались привести в чувства захлебнувшегося дымом пожарного, как Пален прислал за мною, прося прибыть немедленно. Я застал у него в кабинете: Трепова, прокурора палаты Фукса, товарища прокурора Поскочина и товарища министра Фриша. Последний оживленно рассказывал, что, проходя час тому назад по Невскому, он был свидетелем демонстрации у Казанского собора, произведенной группою молодежи «нигилистического пошиба», которая была прекращена вмешательством полиции и народа, принявшегося бить демонстрирующих… Ввиду несомненной важности такого факта в столице, среди бела дня, он поспешил в министерство и застал там пожар и Трепова, подтвердившего, что кучка молодых людей бесчинствовала и носила на руках какого-то мальчика, который помахивал знаменем с надписью: «Земля и воля». При этом Трепов рассказал, что все они арестованы – один сопротивлявшийся был связан – и некоторые, вероятно, были вооружены, так как на земле был найден револьвер. То же повторили Фукс и Поскочин, приступившие уже к политическому дознанию по закону 19 мая 1871 г.

Пален после обычных «охов» и «ахов», то заявляя, что надо зачем-то ехать тотчас же к государю, то снова интересуясь подробностями, спросил, наконец, Фриша и меня, как мы думаем, что следует предпринять? Вопрос был серьезный. Министр был в нерешительности и подавлен непривычностью неожиданного события, а Трепов, который, конечно, в тот же день и во всяком случае не позже утра следующего дня стал бы докладывать государю и притом в том смысле, как бы на него повлияло совещание у министра юстиции, ждал и внимательно слушал. Революционная пропаганда впервые выходила на улицу, громко о себе заявляя, и сохранить по отношению к ней хладнокровие и спокойную законность значило проявить не слабость, а силу и дать камертон всем делам подобного рода на будущее время. Я ждал ответа Фриша с тревогою, зная по многократным прежним опытам, что для удержания Палена от необдуманного или поспешного и произвольного шага на него надежда плохая. «Что делать?» – сказал Фриш, и, медленно оглянув всех своим холодным, стальным взглядом, он приподнял обе руки, сжал их указательные и большие пальцы и, быстрым движением отдернув одну от другой книзу, как будто вытягивая шнурок, сделал выразительный щелчок языком… «Как?—невольно вырвалось у меня, – повесить? Да вы шутите?!» Не отвечая мне, он наклонил голову по направлению к Палену и сказал спокойно и решительно: «Это – единственное средство!» Прирожденная порядочность и сердечная доброта Фукса проступили сквозь тину слепого усердия по политическим дознаниям, в которую он погрузился, к счастью, лишь на время, и он, растягивая слова и выражаясь по обыкновению запутанно, стал, однако, протестовать против такого взгляда. Пален взглянул на меня вопросительно, и я сказал, что для меня это дело так еще не ясно,, что даже и начатие дознания по закону 19 мая кажется мне преждевременным. То, что произошло на Казанской площади, представляется нарушением порядка на улице, по которому следует предоставить полиции произвести обыкновенное расследование. Если обнаружатся признаки политического преступления, то никогда не поздно передать дело жандармам. Все арестованы, вещественные доказательства взяты, следовательно, правосудие и безопасность ничего потерять не могут, а общественное спокойствие и достоинство власти только выиграют, если дело не будет преждевременно раздуто до несвойственных ему размеров. Что же касается до взгляда Фриша, то я думаю, что он не говорит и не думает в данном случае серьезно… Фукс и Поскочин стали доказывать, что дознание уже начато, а Фриш холодно сказал: «Я уже высказал свое мнение: оно основано на статье Уложения о наказаниях». Пален, видимо, не разделяя его мнения, опять поохал и поахал; по обыкновению, с детскою злобою в лице, назвал участников демонстрации «мошенниками» и, ни на что не решившись, отпустил нас…

Этот день был во многих отношениях роковым для многих из нас, и в сущности из всех связанных с ним последующих событий один лишь Фриш выбрался благополучно. И вот ирония судьбы: Фуксу, смутившемуся предложением Фриша и бывшему всегда, по совести, противником смертной казни, пришлось через четыре с половиною года подписать смертный приговор Желябову, Перовской и их товарищам и все-таки вызвать против себя упреки свыше «за неуместную мягкость», выразившуюся в том, что он позволил уже признанным виновными подсудимым поговорить между собою на скамье подсудимых, покуда особое присутствие писало неизбежную резолюцию о лишении их жизни через повешение. А Фриш через пять с половиною лет, забыв свое многозначительное «щелканье», подписал журнал Комиссии по составлению нового Уложения о наказаниях, в котором приводились всевозможные доводы против смертной казни, и хотя она и удерживалась ввиду исключительных обстоятельств для особо важных политических преступлений, но мудрости Государственного совета коварно и лукаво предоставлялось разделить взгляды Комиссии и отменить смертную казнь и по этим преступлениям, а, идя со мною за гробом М. Е. Ковалевского через шесть лет, он же доказывал, что казнь «мартистов» была политическою ошибкою и что Россия не может долго существовать с тем образом правления, которым ее благословил господь… Tempora mutantur! [32]32
  Времена меняются (лат.)


[Закрыть]
.

Демонстрация 6 декабря 1876 г., совершенно беспочвенная, вызвала со стороны общества весьма равнодушное к себе отношение, а со стороны «народа» – кулачный отпор. Извозчики и приказчики из лавок бросались помогать полиции и бить кнутами и кулаками «господ и девок в платках» (пледах). Один наблюдатель уличной жизни рассказывал Боровиковскому про купца, который говорил: «Вышли мы с женою и дитею погулять на Невский; видим, у Казанского собора драка… я поставил жену и дите к Милютиным лавкам, засучил рукава, влез в толпу и – жаль только двоим и успел порядком дать по шее… торопиться надо было к жене и дитю – одни ведь остались!» – «Да кого же и за что вы ударили?» – «Да кто их знает, кого, а только как же, помилуйте, вдруг вижу, бьют: не стоять же сложа руки?! Ну, дал раза два кому ни на есть, потешил себя – и к супруге…» «Si non е vero, е Ьеп trovato!»[33]33
  Если это и неверно, то хорошо придумано (итал.)х


[Закрыть]
.

Но в истории русских политических процессов демонстрация эта играет важную роль. С нее начался ряд процессов, обращавших на себя особое внимание и окрасивших собою несколько лет внутренней жизни общества. Громадный процесс по жихаревскому делу еще только подготовлялся, а процессы о пропаганде, или, как они назывались даже у образованных лиц из прокуратуры, «о распространении пропаганды», велись неслышно, без всякого судебного «спектакля», в Особом Присутствии сената. Это были отдельные, не связанные между собою дела о чтении и распространении «вредных книг», вроде «Сказки о четырех братьях», «Сказки о копейке» или «Истории французского крестьянина», очень талантливо переделанной из романа Эркман-Шатриана. В них революционная партия преследовалась за развитие и распространение своего «образа мыслей», в деле же о преступлении 6 декабря впервые выступал на сцену ее «образ действий».

Эти отдельные процессы не привлекали ничьего внимания, кроме кружка юристов, среди которых иногда ходили слухи, что первоприсутствующий особого присутствия с 1874 года сенатор Александр Григорьевич Евреинов ведет себя весьма неприлично – раздражительно, злобно придираясь к словам подсудимых и вынося не в меру суровые приговоры. Слухи эти были не лишены основания. Сухой, изможденный старик, с выцветшими глазами и лицом дряхлого сатира, Евреинов представлял все задатки «судии неправедного», пригодного для усердного и успешного ведения политических дел. Я помню, что раз, летом 1875 года, я встретил его утром на Петергофском пароходе, шедшем в Петербург. «Вот еду судить этих мерзавцев, – сказал он мне, – опять с книжками попались, да так утомлен, что не знаю, как и буду вести дело. Вчера государю было угодно потребовать институток Смольного института в Петергоф, ну и я, как почетный опекун, должен был с ними кататься и всюду разъезжать, а потом после обеда в Монплезир приехал он с великими князьями и приказал институткам танцевать, шутил, дарил им конфеты и т. д. Пришлось все время быть на ногах, а тут еще сам подходит ко мне и с улыбкой спрашивает: «А ты, старик, что же не идешь плясать?» Я отвечаю: «Прикажете, государь, и я танцевать стану!» – «Нет, не нужно», – милостиво ответил мне он, А тут вот это дело—суди эту сволочь, уж где мне после вчерашнего-то дня!»

Но как бы то ни было процессы эти велись как-то особо от хода всей судебной жизни и нимало на нее не влияли. Совершенно иначе дело стало с 6 декабря. Во-первых, оно пошло ускоренным путем, ибо к нему уже был применен возмутительный в процессуальном смысле порядок, по которому дознание уже не обращалось к следствию, а прямо вело к судебному рассмотрению, то есть ставило человека на скамью подсудимых без предварительного исследования его вины компетентными лицами и узаконенными способами. Этот порядок был принят по настоянию Палена, которому наскучило долгое производство следствий по политическим делам и которому Фриш указал на 545 статью Устава угол. суд-ва, по-видимому, воздержавшись от указания на то, что отсутствие следствия в общем порядке судопроизводства связано с. обсуждением дела в двух инстанциях по существу и с обвинениями, не влекущими даже ограничения прав состояния; здесь же дело разбиралось в одной инстанции и могло влечь за собою даже смертную казнь. Тщетно боролся я против этого явного нарушения основных начал уголовного процесса. Когда никакие словесные убеждения не помогли, когда Пален упорно стоял на своем, твердя на мои разъяснения, что нечего этим негодяям давать гарантии двух инстанций, и приказал, наконец, начальнику уголовного отделения представить ему отношение к шефу жандармов относительно введения такого порядка, без сомнения, для последнего очень желательного, я написал ему письмо, в котором всячески доказывал вред и полную незаконность предполагаемой меры. Дня через два Пален, при моем докладе, сказал: «Я очень вам благодарен за ваше письмо, хотя я с ним все-таки не согласился и уже вошел в соглашение с шефом жандармов, но оно заставило меня еще раз обдумать вопрос – быть может, я и неправ, но я вынужден на такую меру; все эти Крахты и Гераковы /члены палат, производившие следствия по политическим делам) надоели мне ужасно, я не хочу больше иметь с ними дела, а ваше письмо я прикажу приложить к производству: пусть оно останется как след вашего протеста». Но я взял Это письмо из дела и прилагаю к настоящей рукописи как один из многих знаков бесплодной борьбы за право и законность с этим тупым человеком [34]34
  См. приложение /.


[Закрыть]
.

Во-вторых, был назначен другой первоприсутствующий, Тизенгаузен, человек живой и энергический, и дело было пущено уже в январе в зале заседаний окружного суда, при искусственно возбужденном интересе. Процесс окончился осуждением почти всех обвиняемых, и в том числе в качестве главного виновного студента С.-Петербургского университета Боголюбова, который был приговорен к каторге.

Процесс этот имел, в числе своих последствий, один трогательный эпизод. Вскоре по произнесении приговора, в числе прочих и над неким воспитанником Академии художеств Поповым, личностью весьма мало симпатичною во всех отношениях, присужденным к поселению в Сибири, ко мне явилась девушка калмыцкого типа, с добрыми, огромными навыкате черными глазами и румяным широкоскулым лицом – нечто вроде Плевако в юбке – и принесла письма от секретаря цесаревны Оома, в котором тот просил от имени цесаревны содействия удовлетворению ходатайства г-жи Товбич. Так звали эту девушку. Ходатайство состояло в разрешении обвенчаться с Поповым до его отправления в Сибирь, так как она желала следовать за ним в качестве жены. Просьба была настойчивая и слезная, и контуры стана просительницы показывали, что эта настойчивость имеет свои основания. Я обещал выхлопотать разрешение у Палена, который не допускал прокурора палаты самого разрешать такие вопросы, и вместе с тем просил Оома написать ему официальное отношение. Но у Палена я встретил неожиданный и яростный отказ. Он кричал, что это «все – девки!», что он не намерен «содействовать разврату» и т. п. Пришлось утешать слабыми надеждами Товбич, которая трепетала, как птица в клетке, и овладеть Паленом путем нескольких периодических атак. Наконец, он сдался на то, чтобы родителям Товбич, жившим в Екатеринославской губернии, было написано о желании их дочери связать свою судьбу с политическим ссыльным и испрошено их разрешение на брак, в даче которого Пален, видимо, сильно сомневался. Я сам написал местному исправнику конфиденциальное письмо, и вскоре был получен ответ с подписью родителей Товбич, которые заявляли, что дочь их уже давно живет самостоятельной жизнью и что они не желают вмешиваться в ее выбор. Это не удовлетворило, однако, Палена; он потребовал, чтобы местный прокурор лично объяснился с родителями Товбич. Ввиду болезненного состояния ее матери прокурор объяснился лишь с отцом и донес, что последний, зная силу привязанности дочери к Попову, не только разрешает ей брак, но даже просит ему не препятствовать, и «покровительство разврату» совершилось в тюремной церкви. «Дураки!» – провозгласил Пален. Года через два я получил от Товбич-Поповой письмо из Якутска, в котором она писала, что родила сына, что живут они с мужем счастливо и совершенно безбедно, так как он делает, по старой памяти, бюстики государя, которые очень хорошо раскупаются в их местности и доставляют средства к жизни. Письмо это имело очень оригинальный характер. В нем нигилистическая поза прикрывала сердечный характер. Товбич начинала письмо словами: «В некотором роде памятный мне Анатолий Федорович», а кончила короткой припиской: «Сына моего я назвала Анатолием».

Вслед за процессом по казанскому делу слушался в феврале 1877 года процесс «50», подготовленный в Москве и обнимавший разные группы обвиняемых, довольно искусственно между собою связанные по существовавшему в Москве методу соединять однородные дела в одно, придавая ему громкое название, вроде «дело червонных валетов» и т. д. По делу «50-ти» судебное следствие велось очень бурно. Обвиняемые делали разные заявления резкого свойства, судьи теряли самообладание… В воздухе носились тревога и озлобление, и впервые новый суд делался ареною личных препирательств между судьями и утратившими доверие к их беспристрастию раздраженными подсудимыми. Многие из этих подсудимых явно выказывали полное равнодушие к ожидавшему их наказанию и лишь пользовались случаем высказать излюбленные теории и мрачноутопические надежды. Особенно потрясающее впечатление произвела своею грубою энергией речь рабочего Петра Алексеева, и смущенный и растерявшийся председатель выслушал, не останавливая его, воззвание о скорейшем приходе того времени, когда мозолистый кулак рабочего сотрет с лица русской земли самодержавное самовластие и все гнилые учреждения, которые его поддерживают. На подобные выходки судьи отвечали явным проявлением раздражения и гнева и принимали невольно характер стороны в процессе, не могущей относиться хладнокровно к развертывающейся пред нею судебной драме.

И в этом, и в последующих процессах этого рода выдающуюся роль играл по своей придирчивости и совершенно не судейской односторонности сенатор Николай Оттович Тизенгаузен. Он принадлежал к тем правоведам, которые, будучи возмущены самодурными выходками графа Панина, уходили в другие ведомства и, преимущественно в начале нового царствования, в либеральное морское министерство. Там пробыл он до самой судебной реформы и был, как говорили, сотрудником «Колокола» в его лучшие годы. Как бы то ни было в правоведческом мирке он слыл за «красного». Но этот «красный» ввиду красного сенаторского мундира радикально переменил окраску. В 1877 году по рукам в Петербурге ходили «Подписи к портретам современников» Боровиковского. К портрету Тизенгаузена относились следующие, к сожалению, справедливые строки:

Он был горячим либералом.,.

Когда б, назад пятнадцать лет,

Он чудом мог полюбоваться

На свой теперешний портрет?!

Он даже в спор с ним не вступил бы,

Сказал бы крепкое словцо

И с величайшим бы презреньем

Он плюнул сам себе в лицо.

Обвинителями в этих двух процессах выступали Поскочин и Жуков. В сущности они вели себя порядочно, особливо в сравнении с тем, что пришлось впоследствии слышать с прокурорской трибуны. Поскочина, впрочем, обвиняли в каких-то инквизиторских приемах при дознании и даже сочинили по этому поводу целую скабрезную историю, мало правдоподобную и имевшую характер злобной клеветы. Относительно же Жукова случилось следующее довольно комическое совпадение. Он был запутан в долгах по горло. Для того чтобы спасти его имение от окончательной гибели, над ним была учреждена по высочайшему повелению опека, и указ о ней был напечатан в «Правительственном вестнике» в день начатия процесса «50-ти», так что некоторые из защитников шутя, готовились протестовать против требований прокурора, если ввиду суда не будет на них согласия его опекунов. Во всяком случае было странно видеть обвинителем увлекающейся и увлеченной молодежи зрелого человека, не имеющего вследствие своего легкомыслия даже правоспособности к управлению собственными имущественными делами.

Судьи особого присутствия для этих дел назначались ad hoc[35]35
  Для данного случая (лат.).


[Закрыть]
из наиболее «преданных» сенаторов. То же делалось и по отношению к сословным представителям. На месте городского головы, когда-то занятого в этих процессах, Погребова, вполне подтверждавшего слова Достоевского, что «на Руси люди пьяные – всегда и люди добрые, и добрые люди – всегда люди пьяные», прочно утвердилась темная личность одесского Новосельского, который тем горячее писал и проповедовал в петербургских гостиных (куда являлся вечно в вицмундире со звездою) о своей готовности «искоренять и карать», чем громче раздавались в местной одесской печати толки о неблаговидных сделках одесского городского головы с английскими предпринимателями городского водопровода.

В качестве губернского предводителя приглашался сначала нижегородский предводитель С. С. Зыбин. Сын богатых родителей, он в 1861 году, во время студенческих волнений в Петербурге, весьма либеральничал, ходил умышленно в грязном и разорванном платье, кипел негодованием при виде карет с красными придворными лакеями и подарил мне, как товарищу по университету, свою карточку, изображавшую его в рубахе – грешневике и высоких сапогах, со штофом и огурцом в руках… После закрытия университета он удалился в деревню, а в 1876 году камергер Зыбин являлся к министру юстиции заявлять, что «если нужно», то он готов послужить отечеству в составе особого присутствия по политическим делам. Его услугами воспользовался Пален в течение целого года, но неосмотрительность канцелярии лишила его этого добровольца благонадежности. Летом 1877 года Зыбину было вновь послано приглашение принять участие в политическом процессе, но по ошибке на конверте он, особа IV класса «зауряд», был назван лишь высокородием; это его так оскорбило, что он возвратил приглашение «как не к нему относящееся» и написал обиженное письмо к Па-лену. Тот нашел, что Зыбин «est trop difficile» [36]36
  Слишком тяжел, требователен (франц.).


[Закрыть]
, и с тех пор в этих процессах стали появляться черниговский предводитель Неплюев и старая, но «твердая в вере» развалина– тверской князь Борис Мещерский.

Как характеристика того, из среды каких людей назначались судьи в особое присутствие, мне вспоминается вечер, бывший в феврале 1877 года у принца Ольденбургского для воспитанников и преподавателей учебных заведений, состоявших под его покровительством (я был в это время профессором в Училище правоведения). На вечере были государь и, конечно, все министры. Государь был очень весел, играл в карты и, когда в зале раздались звуки мазурки, прошел, улыбаясь, среди почтительно расступившихся рядов в залу, удлиняя в такт мазурки шаги. В зале он, между прочим, подозвал к себе Палена и стал с ним говорить в амбразуре окна. В это время кто-то взял меня за локоть. Это был сенатор Борис Николаевич Хвостов, бывший вице-директор и герольд-мейстер, фактотум [37]37
  Доверенное лицо, правая рука.


[Закрыть]
и креатура [38]38
  Ставленник.


[Закрыть]
Замятнина. «Как я рад, что вас вижу, – сказал он мне, – мне хочется спросить вашего совета; ведь дело-то очень плохо!» – «Какое дело?» – «Да процесс 50-ти… Я сижу в составе присутствия, и мы просто не знаем, что делать: ведь против многих нет никаких улик. Как тут быть? а? Что вы скажете?» – «Коли нет улик, так – оправдать, вот что я скажу…» – «Нет, не шутите, я вас серьезно спрашиваю: что нам делать?» – «А я серьезно отвечаю: оправдать!»– «Ах, боже мой, я у вас прошу совета, а вы мне твердите одно и то же: оправдать да оправдать; а коли оправдать-то неудобно?!» – «Ваше превосходительство,– сказал я, взбешенный, наконец, всем этим, – вы – сенатор, судья, как можете вы спрашивать, что вам делать, если нет улик против обвиняемого, то есть если он невиновен? Разве вы не знаете, что единственный ответ на этот вопрос может состоять лишь в одном слове – оправдать! И какое неудобство может это представлять для вас? Ведь вы – не административный чиновник, вы – судья, вы – сенатор!» – «Да, – сказал мне, не конфузясь нисколько, Хвостов, – хорошо вам так, вчуже-то говорить, а что скажет он?..», – и он мотнул головою в сторону государя, продолжавшего говорить с Паленом. «Кто? Государь?» – спросил я. «Ах, нет, какой государь!—отвечал Хвостов,– какой государь? Что скажет граф Пален?!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю