Текст книги "Собрание сочинений в 8 томах. Том 2. Воспоминания о деле Веры Засулич"
Автор книги: Анатолий Кони
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 35 страниц)
ТРИУМВИРЫ *
Беспорядочное и мятежное возрождение России путем «освободительного движения», дав возможность свободной оценки недавних кормчих русского государственного корабля, в то же время, под влиянием злобы дня, подернуло каким-то туманом живые воспоминания об их личностях. Но воспоминания эти представляют материал для истории, которая недаром названа Цицероном Festis temporum, vita memorial lux veritatis[83]83
Свидетель времени, жизнь памяти, свет правды (лат.)
[Закрыть]. Но история не только это: die Weltgeschichte ist das Weltgericht[84]84
Всемирная история – всемирное судъбище (нем,).
[Закрыть]. Вот почему я – старый судья – считаю нужным записать свои отрывочные воспоминания о трех людях, которые имели, хотя и в разной степени, роковое влияние на судьбы России и на правильное развитие в ней общественности.
С Победоносцевым я встретился впервые как его слушатель в Московском университете в 1864/65 учебном году на четвертом курсе юридического факультета. Два раза в неделю в аудиторию к нам приходил высокий, чрезвычайно худощавый обер-прокурор восьмого департамента сената и читал нам лекции гражданского судопроизводства. Лекции были очень содержательны, хотя и довольно отвлеченны и теоретичны, что, впрочем, объяснялось тем, что они читались на распутье между старым и новым порядком процесса. В них так же, как это ни странно, было полное отсутствие критического элемента и того скептицизма, к которому так был склонен Победоносцев"в своей дальнейшей деятельности. Я записывал эти лекции за ним и потому не имел времени скучать, но товарищи скучали чрезвычайно. Это объяснялось тем способом, которым они читались. Победоносцев говорил очень однотонно и бесцветно-глухим и каким-то совершенно равнодушным голосом, точно исполняя надоевшую обязанность. Это тоже поражало меня впоследствии, когда мне приходилось слышать в разных комиссиях и в Государственном совете его сильное, своеобразно-красноречивое слово, которое приковывало к себе общее внимание. Над кафедрой возвышалась фигура с бледным, худым, гладковыбритым лицом в толстых черепаховых очках, сквозь которые устало и безразлично глядели умные глаза, а из бескровных уст лилась лениво и бесшумно монотонная речь. Победоносцев, предшествуемый литературною известностью и славой опытного цивилиста, внушал нам уважение, но не оживлял нас и оставлял равнодушными к своему предмету. В отношении к нему в аудитории не было не только горячей любви и тайной нежности, которою мы окружали нашего «Никиту» – незабвенного профессора Крылова, но не было и того чуткого внимания, которое вызывал в нас каждым своим словом Б. Н. Чичерин. Лично мне пришлось говорить с Победоносцевым в первый раз 1 июня 1865 г. вечером, в день экзамена, у него, когда я пришел депутатом от товарищей просить поставить удовлетворительный балл любимому нами студенту Рослякову – кавказскому стипендиату. Этот Росляков был большой забулдыга и герой самых невероятных историй, но добрый малый. Перед экзаменами он не мог никак усидеть дома и вечером накануне в отчаянии махал на все рукой, а утром, выбрившись дол-» го и тщательно, как будто это могло ему помочь, шел на экзамен и торжественно проваливался «на кандидата». Кое-как сдав почти все выпускные экзамены, он возлагал надежды на экзамен у Победоносцева и получил неудовлетворительный балл. Его отчаяние, имевшее какую-то связь с получаемой им стипендией, не знало границ. Можно было опасаться, зная его пылкий нрав, что он употребит бритву не для одного бритья. С заступничеством и был отправлен к Победоносцеву я. Выслушав мой откровенный рассказ, Победоносцев покачал головою, поахал и поставил в лежавшем перед ним списке (разговор происходил в профессорской комнате) Рослякову четверку, шутливо сказав мне, продолжая глядеть в список: «Рослякову Николаю – четыре, а Кони Анатолию для равновесия надо бы один балл сбавить». – «Что же, сбавьте, – сказал я, – смеясь». –«Ну, уж, бог вас простит», – ответил он и дружелюбно со мною простился. Наш разговор, по-видимому, остался у него в памяти, потому что в первые годы моей службы мне передавали, что Победоносцев иногда справлялся обо мне у тех, кто мог меня знать, спрашивая: а что делает Кони Анатолий?
Мы встретились снова гораздо позже, когда он – автор замечательного учебника и непререкаемый авторитет по вопросам гражданского права – был уже членом Государственного совета.
Великая княгиня Елена Павловна, озабочиваясь перед смертью объединением в одном Совете управления всеми созданными ею учреждениями, выразила будущему представителю Совета К. К. Г роту желание иметь меня в числе членов. Вследствие этого мне приходилось бывать иногда «у августейшей покровительницы этих учреждений» великой княгини Екатерины Михайловны и в качестве члена Совета принимать приглашения на обеды у нее, очень длинные и очень скучные. По какому-то совпадению случайностей каждый раз одновременно со мною бывал приглашаем и Победоносцев. После обеда on ferisait cerele, и мне приходилось слышать Победоносцева, говорить с ним и обыкновенно, выходя вместе, вести с ним дорогой довольно долгую беседу. Это было во второй половине 70-х годов. Он производил очень хорошее впечатление. Ум, острый и тонкий, веское и живое слово были им обыкновенно обращаемы на осуждение правительственных порядков царствования, которое началось так блестяще и кончалось так печально, среди разгара мелочных честолюбий и хищнических аппетитов. Победоносцев чувствовал, что он очень не любим в министерстве юстиции. И действительно граф Пален, смотревший на вопросы гражданского права с хозяйственной точки зрения остзейского барона, никак не мог, да и не умел подняться до общих правовых начал и, конечно, встречал в Государственном совете сильные и резкие возражения со стороны Победоносцева, которого нередко поддерживал и князь С. Н. Урусов, лукавый председатель департамента законов, понимавший, однако, совершенно ясно узкость, а иногда и полную нелепость цивилистических фантазий графа Палена. Обыкновенно в министерстве юстиции департаментский доклад происходил в
день заседания соединенных департаментов Государственного совета, и граф Пален принимал этот доклад в присутствии товарища министра, директора и вице-директора по возвращении из заседания, возмущенный и раздраженный Победоносцевым и Урусовым, так что доклад очень часто начинался с яростных филиппик против них, причем Пален махал руками, сыпал искры со своей сигары и обзывал Победоносцева и Урусова нехорошими словами, прибавляя иногда к имени последнего простонародный эпитет, обозначающий сокровенное место у женщины. Особенно ярко помню один случай. До Государственного совета дошло из старых судебных учреждений и сената дело по иску удельного ведомства к помещице Алымовой об отобрании у нее нескольких сот десятин земли в Пермской губернии. Алымова защищалась ссылкою на завладение по давности, наличность которой была несомненно доказана. Дело во всех инстанциях было решено в ее пользу. В Государственном совете Пален, однако, возражал, ссылаясь на то, что межа генерального межевания не подлежит давности и что через эту межу – как это было в деле Алымовой – приобретатель по давности никогда перешагнуть не может, но остался в меньшинстве трех лиц (два других были – бывший русский посол в Париже барон Будберг и министр уделов граф Адлерберг) против всех остальных членов Государственного совета, не разделивших этого нелепого взгляда. Впоследствии с этими тремя согласился государь…
Не предвидя такого результата, Пален, приехавший из заседания и облегчив свою душу выходками против Победоносцева и Урусова, стал говорить, что, конечно, «фанфароны» кассационного сената будут с ними согласны, но что он – граф Пален – желает дать немедленно циркуляр по соединенным палатам (тогда в России было только пять судебных округов) с предписанием держаться своего толкования. Я взглянул на Фриша, но тот потупил глаза и молчал, хотя при вступлении в должность товарища министра вполне согласился с моим мнением, что мы нравственно обязаны удерживать графа Палена от неправильных шагов и уменьшать тот законодательный зуд, которым он страдал и Для которого он находил в министерстве послушных и угодливых исполнителей. Видя, что Фриш лукаво молчит, я стал возражать министру, ссылаясь на авторитеты по гражданскому праву и доказывая, что межа генерального межевания есть идеальная линия вроде меридиана, которую никакие изменения границ частных владений передвинуть не могут, но это не значит, чтобы владельцы имений, границы которых совпадают с генеральной межой, лишались права приобретения друг у друга земли по давности, т. е. по институту, свойственному не только гражданскому праву вообще, начиная со времен римлян, но и исторически сложившемуся в России под влиянием ее бытовых и исторических условий. «Ах! – воскликнул Пален, приходя в раздражение. – Это все тэория, тэория, это все акадэмические рассуждэния. У нас в остзейском крае совсем иначе». – «Однако же, – сказал я, – такие авторитеты, как Неволин, Мейер, Победоносцев». – «Ну, что мне Мейер! Что мне Неволин! Это все тэории! Я вас прошу,– обратился он к начальнику гражданского отделения А. В. Иванову (ныне сенатору), – немедленно составить циркуляр и представить мне».
Дело начинало принимать оборот совершенно немыслимый, а молчание Фриша, который, конечно, не мог не понимать значения того, что собирался делать Пален, меня взволновало. «В таком случае, граф, – сказал я, – лучше всего составить циркуляр о том, что вы приказываете зависимым от вас судьям старых судов считать, что давность, как способ приобретения прав на недвижимое имущество, несмотря на принадлежащее ей место в X томе свода законов, упраздняется». – «Нэт-с! – гневно воскликнул Пален, – циркуляр будет написан так, как я сказал, и я вовсе не упраздняю этой давности!» – «Да, но я желал бы знать, каким образом при вашем толковании можно будет приобрести по давности землю в такой даче, по которой проходит генеральная межа, и где же будет равенство прав. Представьте себе, что между мною и вами существует специальная межа и между вами и Эдуардом Васильевичем такая же, а между мной и им – генеральная межа. Окажется, что я у вас и вы у него и наоборот можем приобрести по давности, а я у него и он у меня только потому, что над нами в пространстве пролегает генеральная межа, не можем, не имея права перешагнуть через эту идеальную линию, или, быть может, нам следует спуститься друг к другу на воздушном шаре?» Пален вспыхнул и сказал мне резко: «Покорнейше прошу, ваше превосходительство (я еще таковым не был), избавить меня от ваших неуместных каламбуров» (?)! По окончании доклада Иванов пришел ко мне в великом унынии от всего произошедшего, и я, все еще надеясь, что Фриш отговорит Палена от такого неразумного шага, пошел к нему и, выразив мое удивление, что он меня не поддерживал в моих «каламбурах», напомнил ему наш разговор при его вступлении в должность. Фриш посмотрел на меня недобрым взором своих холодных глаз и сказал мне, отчеканивая каждое слово: – «Я нахожу, что товарищ министра и директор департамента (я исправлял должность директора) назначается не для того, чтобы критиковать взгляды министра, а для того, чтобы быть исполнителями его желаний, лишь отыскивая и вырабатывая для них наиболее удобную и соответствующую форму». – «Граф Пален, – ответил я ему, – настойчиво уговаривая меня перейти из прокуроров в вице-директора, сказал мне, что ему после ухода Сабурова нужна «судейская совесть». Не только эта совесть, но и простое доброжелательство к нему не позволяют мне соглашаться с разными нелепостями, которые он, под влиянием временного раздражения, думает осуществлять. Я не затем оставил живую судебную деятельность, чтобы играть рабскую роль простого исполнителя, и буду спорить».– «Это как вам угодно!» – ответил мне Фриш. С тех пор, продолжая гнуть свою линию, он неизменно оставлял меня без поддержки, а иногда примешивал к этому и некоторое предательство, как о том записано у меня в воспоминаниях о деле Засулич.
Натянутые отношения между Паленом и Победоносцевым были так сильны, что последний, если ему было нужно что-либо по министерству юстиции, никогда не обращался к Палену, а всегда – ко мне. «Простите, что утруждаю вас, почтеннейший А. Ф., – писал он мне однажды,– что же делать: «человека бо не имам» в вашем министерстве, кроме вас». В эти же годы я видел его и в Государственном совете в заседаниях по вопросу о лестнице наказаний и о тюремном преобразовании с прохождением ссылки, куда я был приглашен в качестве «сведущего человека». Он был великолепен как критик. С неподражаемым искусством разбирал он проект министерства юстиции и не оставлял в нем живого места, со спокойной иронией разрушая совместный труд Набокова и К. К. Грота. Его слово лилось, как тонкая и метко направленная струйка азотной кислоты, и выедала все, к чему прикасалась. Но тут же обнаружилось с одинаковою яркостью отсутствие творческого элемента в его скептическом и бесплодном для государственного строительства уме! Видя, что «ничего во всем «проекте» благословить он не хотел», я после дачи моего заключения против отмены ссылки решился обратиться к нему с вопросом: «А вы, Константин Петрович, что же именно предложили бы вместо широкой сети одиночных тюрем, тоже удержание ссылки?» Но он воскликнул страдальческим голосом: «Ах, боже мой, боже мой, да что же вы меня спрашиваете? Да ведь это такой вопрос, который годами нужно решать. Ведь легко сказать, что избрать: ссылку или тюрьму. Ведь вон в проекте министерства чего ни понаписано, так где ж тут что-нибудь предлагать! И разбирать-то это не малый труд. Ах, боже мой, боже мой! Нет уж, пусть другие предлагают» – и т. д. Замечательно, что даже и по вопросам гражданского права, как я впоследствии убедился, Победоносцев не любил определенных ответов. В 1881 году, будучи назначен председателем гражданского департамента судебной палаты, я ревностно принялся за занятия гражданскими делами. Летом этого года я получил депешу министра Набокова, спрашивавшего о моем согласии занять пост председателя департамента петербургской палаты. Усталый от ответственности и административной деятельности председателя окружного суда, и притом опального, я согласился. Но каково же было мое удивление, когда, вернувшись из Киссингена в Петербург, я узнал, что я – криминалист, имевший уже определенную и довольно большую репутацию как таковой, – назначен председателем апелляционного гражданского суда столицы, где приходилось разрешать сложные и запутанные дела громадного юридического и экономического значения, как, например, иск учредителей главного общества российских железных дорог к этому обществу в четыре с лишком миллиона или иск города Петербурга к обществу водопроводов об устройстве центрального фильтра и т. п. Мне оставалось или выйти в отставку, или попытать силы на чуждом мне дотоле поприще. Я избрал второе: взял отпуск на месяц и засел за работу так, что у меня, по русскому выражению, «запищало за ушами». Вскоре вновь предстали предо мною альпийские вершины римского права, когда-то мастерскою рукою указанные Никитою Ивановичем Крыловым, а через год, благодаря усидчивому труду, я почувствовал себя вполне в седле и даже получил возможность проводить свои взгляды, очень часто разделяемые такими юристами-практиками, как граф
Гейден и Н. Н. Мясоедов. При этом мне пришлось наткнуться на странную особенность русской судебной практики по гражданским делам. Оказалось, что некоторые вопросы, нередкие в этой практике и притом не процессуальные, а правовые, которые, казалось бы, должны были быть давным-давно разрешены так или иначе, оставались открытыми. Практика их всячески обходила, причем в этом отношении особенно отличался гражданский кассационный сенат, который, по остроумному выражению Мясоедова, мною смягчаемому, «не любил, а только мучил». В числе таких вопросов был, между прочим, и вопрос о том, отвечает ли и в какой мере наследник, которому оставлено имущество в пожизненное владение, за долги наследодателя. Казалось бы, что этот вопрос должен быть давным-давно решен и бесповоротно. Но в действительности ни в практике, ни в толкованиях юристов, ни в кассационных решениях я не нашел на него никакого ответа. Не доверяя себе и желая его правильно разрешить по поступившему на рассмотрение палаты делу, я обратился за разрешением его к звезде русских цивилистов-практиков Голубеву, но не получил от него удовлетворительного ответа. Тогда я пошел к Сергею Ивановичу Зарудному, но и он, пустившись в бесконечную болтовню, в конце концов умыл в этом вопросе руки. Я уже уходил от него, когда вошел Победоносцев. «Вот кто вам все разъяснит!» – воскликнул За-рудный. Но, когда я объяснил свои сомнения Константину Петровичу, он сказал мне: «Да что вы с этим вопросом затрудняетесь. Отрубите ему так или иначе голову – вот и все!» – «Рубить-то я бы и рад, да не знаю, где голова. Как бы вместо нее не отрубить ноги». – «Да, это вопрос трудный… Ах, боже мой! Боже мой! И сколько таких в нашей жизни! Я подумаю и пришлю вам ответ». Прошло дня три, и я получил от него открытое письмо, где было написано: «Справьтесь у Даллоза в Dictionnaire de jurisprudence generale. Там вы, вероятно, что-нибудь найдете». Надо заметить, что доступных мне экземпляров Далоза, стоющего свыше тысячи рублей, во всем Петербурге было два: один в библиотеке II Отделения и другой, купленный мною по случаю для библиотеки министерства юстиции. В каком же положении находился бы провинциальный председатель суда, получивший подобный совет. Рыться в
Даллозе мне уже было некогда н пришлось разрешить дело «своим средствием», как говорят новгородские крестьяне.
Летом 1878 года я жил в Петергофе и ездил на службу в город на пароходе, на котором часто встречал Победоносцева, проводившего лето тоже в Петергофе в одном из «кавалерских» домиков. Поэтому нам довольно часто приходилось беседовать. Я был очень озабочен тем безумным направлением, которое давалось так называемым политическим делам и которое создавало в обществе настроение опасного равнодушия и скрытого до поры до времени гнева. Правительство, близорукое, чтобы не сказать слепое, плодило недовольство и недовольных, не обращая никакого внимания на грозное предостережение, данное делом Засулич. В воспоминаниях об этом деле я подробно говорю о настроении общества перед этим делом и после него. В разговорах с Победоносцевым я часто касался этих, наболевших у меня, обстоятельств и встречал большое и сочувственное понимание с его стороны. Однажды, в половине июля, когда мы возвращались с парохода парком, я рассказал ему несколько эпизодов из борьбы правительства с «распространением пропаганды», как значилось в донесении по этого рода делам, и выразил горькое сожаление, что государь, окруженный ложью и лестью, не знает в этом отношении правды и делается игрушкою в руках тупых или лукавых честолюбцев. «Да, – сказал Победоносцев. – То, что вы рассказываете, действительно возмутительно. Ах, боже мой, боже мой! И все-то у нас так. Это надо рассказать наследнику и указать на факты. Ведь где-же их запомнить и не перепутать! Ах, боже мой, боже мой!» – «Если вы, – сказал я обрадованно, – готовы сделать это, то я напишу записку для прочтения наследнику и доставлю ее вам без замедления». Придя домой, я тотчас же засел за составление этой записки и писал ее целый вечер и всю ночь напролет. Писал «слезами и кровью». Я старался в ней самым простым языком изложить «ad usum delphini» [85]85
Для наследника (лат.).
[Закрыть] все то, отчего в течение последних лет так часто навертывались на глаза слезы и обливалось кровью сердце. Представив в сжатом виде богатый материал, которым я располагал, я делал в конце общий вывод. Вот он[86]86
Пометка Кони: оставить белую страницу
[Закрыть]:
Я прилагаю эту записку целиком к настоящим воспоминаниям. На другой день она была переписана к позднему вечеру, а на третий день утром я сам отнес ее в кавалерский домик и оставил у Победоносцева, которого не застал дома. Какая судьба постигла эту записку, я в точности не знаю. В ближайшие дни я не встречал Победоносцева. Вслед затем произошло 5 августа убийство шефа жандармов Мезенцева – человека, как говорят, доброго, но имевшего вид «сонного тигра», по выражению А. И. Урусова, бывшего у него с просьбою о снятии опалы. Это событие не могло не повлиять угнетающим образом на высшие сферы, где вообще никогда не умеют выводить уроки из прошлого и прозревать будущее, а живут лишь настоящим днем. Моя записка оказалась поэтому гласом вопиющего в пустыне. В январе следующего, 1879, года меня посетил ряд тяжких семейных испытаний в связи с тяжелою и опасною болезнью, известия о которой проникли в печать. Официальный мир, который раболепно и враждебно отвернулся от меня после дела Засулич, ничем не подал мне признака жизни, «хотя со мной встречался не впервой». Но два человека составили из этого исключение. Это были военный министр Д. А. Милютин, с которым я даже не был лично знаком, и Победоносцев. Первый присылал несколько раз узнавать о моем здоровье. Второй даже навестил меня и просидел у меня довольно долго. Наш разговор вращался главным образом в области религии, в которой одной я находил утешение в постигших меня за последние два года горестях и скорбях. Победоносцев произвел на меня в этот раз впечатление человека не только глубоко верующего, но и понимающего церковь вовсе не в узком ортодоксально-административном смысле. У него самого в это время была уже семейная печаль, вызванная деяниями отца его супруги Энгельгардта. Впоследствии он несколько раз обращался ко мне за справками по этому делу, но никогда в его просьбах не было и тени заступничества за виновного.
Прошло много времени, прежде чем я его увидел опять. В 1880 году он был сделан обер-прокурором святейшего синода и получил возможность приложить свой критический ум к раскрытию и оценке тех условий, которые делали из нашей церкви полицейское учреждение, мертвящее и жизнь и веру народа. Казалось, что высокообразованный человек и юрист, носящий в себе живую веру и знающий ценность этого блага, приложит всю силу своего разумения к тому, чтобы, охраняя церковь, как необходимую и авторитетную организацию верующих, вдохнуть в ее деятельность утраченный ею христианский дух, а в ее обряды – утрачиваемый ими глубокий внутренний смысл. Увы! Этого ничего не произошло! Противоречие взглядов, жившее в его душе, сказалось и в его действиях как обер-прокурора. Из неоднократных служебных разговоров и споров с ним я мог убедиться, что он считал православие высшим выражением духовных сил русского народа, литературу и историю которого знал в совершенстве. Русский человек, по его мнению, был немыслим вне православия. В минуты самого скептического отношения к явлениям окружающей жизни, в долгом и истовом присутствии при нашем богослужении Победоносцев находил единую отраду и утешение. В то же время он считал русский народ неспособным принять и провести в жизнь судебные уставы, в составлении которых сам своевременно участвовал. Он не раз с раздражением упоминал при мне о том, что нужно было видеть «ту гнусную кухню», в которой варились эти уставы, чтобы понять всю их негодность. Друг искренний и верный Зарудного и Чичерина, он не находил слов для осуждения их взглядов и трудов, направленных на развитие права и самосознания русского народа, который, по его мнению, в этом и не нуждался, представляя собою, как он сам мне раз сказал, орду, живущую в каменных шатрах. Могучий владыко судеб русской церкви и состава ее иерархии, он усилил полицейский характер первой и наполнил вторую бездарными и недостойными личностями, начиная их повышать именно тогда, когда они отклонялись от своих первоначальных добрых нравственных свойств (как, например, описанный мною в другом месте Московский митрополит Владимир) или являлись представителями грубого нарушения веротерпимости (как, например, архиепископ Холмский и митрополит Московский Леонтий), и преследуя самостоятельных и строгих епископов переводом с высшей ступени на низшую по значению, как это было с Иоанникием Московским. Насадитель своеобразного миссионерства, столь часто занимавшегося относительно раскольников тем, что можно бы определить словом «провокация», если бы оно не было так испошлено в последнее время; систематический преследователь старообрядчества, пронесшего через вековые гонения древнее благочестие и коренные свойства русского племени, Победоносцев стремился отдать умственное развитие простого русского народа в руки невежественного и ленивого, нищего и корыстного сельского духовенства. Человек с сердцем, умевший тонко чувствовать и привязываться, умилявшийся от детского лепета и ласки, он проявлял иногда рядом с этим совершенно бессердечное отношение к молодежи духовного ведомства. Костромской губернатор Князев рассказывал мне, что местный архиерей умолял обер-прокурора в 1901 году не закрывать среди зимы семинарии вследствие происшедших там беспорядков и не выдворять из нее среди зимы провинившихся, которые «могут умереть с голода». «Пускай умрут», – отвечал по телеграфу Победоносцев. Говоря в своих всеподданнейших отчетах в возвышенных выражениях о церкви божией и ее служителях, он допускал существование условий, в которых росли среди духовенства те чувства обиды и ненависти к светской власти, которые так ярко вспыхнули при освободительном движении. Говорят, что он ссылался на то, что безумное отлучение Толстого от церкви и лишение его христианского погребения последовали без его ведома. Охотно этому верю. Но разве настойчивое требование перевода отца Григория Петрова в какой-нибудь отдаленный сельский приход вследствие того, что он позволил себе в заседании философского общества на лукавый вопрос литературного сыщика Мережковского о том, признает ли он графа Толстого христианином, сказать: «Да, признаю христианином, но не церковником!» Разве это настояние и почти одновременное с этим отлучение Толстого не составляют «parnobile fratrum»!? [87]87
Двух благородных братьев (лат.).
[Закрыть] В своем Московском сборнике и в разных беседах Победоносцев, беспощадно отрицая все элементы современной культурной жизни: народное представительство, суд, печать, свободу совести, – клеймил все это словами: «ложь» и «обман»! Во многом, что касается фальшивых этикетов свободы, народного блага и правды, наклеиваемых на совершенно несоответствующие им явления, он бывал красноречиво прав, хотя и очень односторонен. Но что же, как не ложь и обман, и притом направленные на духовный строй народа и на достоинство родины, представляли его церковно-приходские школы, его миссионеры во имя Христа, призывавшие к мечу светскому, его фиктивные отчеты об обращении иноверцев на лоно вселюбящей матери церкви, его иностранные брошюры и интервью о том, что свобода совести в России ничем не стесняется; тонкое, конечно сознательное, смешивание им понятия свободы совести и формальной веротерпимости и, наконец, допущение канонизации Феодосия Черниговского и трогательного, милого старца Серафима Саровского с провозглашением того, что и кости могут считаться мощами! Может ли затем верить в искренность проповеди об уважении к пастырям церкви тот, кто, подобно мне, выслушал рассказ А. А. Нарышкина следующего содержания:
«Я пришел с просьбой в приемный день к Победоносцеву. Но, не желая пользоваться привилегией сенаторства и личного знакомства, стал в глубине приемной. К. П. вышел к собравшимся в большом количестве просителям из светских и духовных лиц и, подойдя прежде всех к провинциальному архиерею, принял его благословение и спросил его, когда он думает ехать в свою епархию. «Да вот, ваше высокопревосходительство, хотел просить продления отпуска на некоторое время, чтобы продолжать лечение моего недуга у здешних врачей». – «А вы бы, владыко, лучше ехали домой в свою епархию! Ну чего вам здесь оставаться! Ведь, в карты-то играть и там можно», – отрезал ему Победоносцев громко и при всех».
Конечно, мне могут указать на разные улучшения материального характера, развитие епархиальных училищ, возвышение окладов, попытки перевести духовенство на жалованье, церковное строительство и т. п. Но, дозволительно спросить, где улучшение труда церкви для благотворного влияния на народную нравственность? Где желание одухотворить и оживить умирающую веру народа и разлагающийся организм церкви? Перед загадкой двоедушия Победоносцева, понимаемой в смысле душевного раздвоения, я становлюсь в тупик и не нахожу ему ясных для меня объяснений…
В 1881 году после трагической кончины Александра II его сын, естественно, искал опереться на человека, которого знал близко в качестве своего преподавателя, с которым разделял сетование на личные непорядки близкого к закату царствования и которому доверял вполне как совершенно бескорыстному человеку. Для Победоносцева создалось положение исключительного советника и руководителя политики нового государя, и он мог бы сделаться, если бы в сердце этого честного, но ограниченного человека с упорной волей, в сердце, в котором жило несомненное желание величия и счастья своего народа, он умел посеять и взростить доверие к этому народу и любовь к его духовному развитию. Произнося свою коронационную молитву, Александр III обливался слезами сознания своей ответственности перед богом за врученный ему народ. На этом чувстве, пользуясь его доверием, необходимо было построить разумное и систематическое движение вперед по пути оставшихся недоконченными реформ покойного, вместо слепой ненависти к ним и совершенно непристойного замалчиванья памяти их творца. Есть мелочные факты, которые гораздо красноречивей длинных рассуждений. Когда умер Николай I, его тяжкая для России память не только была увековечена по повелению сына монументом, но немедленно после его кончины его именем были названы в Петербурге Академия генерального штаба, военно-сухопутный госпиталь, кавалерийское училище, мост через Неву, железная дорога в Москву, инженерное училище, Пулковская обсерватория и т. д. до грязной улицы, переименованной в Николаевскую. Александр II как будто старался заставить позабыть темные стороны царствования своего отца, отмечая все полезное, что тот сделал. Но сын Александра II не последовал примеру своего отца, и ничто не напоминало в его царствовании царя-освободителя в царской резиденции, кроме нелепо начатой постройки собора на месте убийства, около которой нагрели себе руки разные чиновные воры, обратившие собранную со всей России народную копейку, эту медную слезу русского народа, в удобные для кражи кредитные бумажки. Уже теперь трудно верится, что еще так недавно на Руси было время, когда было запрещено праздновать 19 февраля и когда оказывалось разнообразное давление для того, чтобы воспрепятствовать торжественно помянуть двадцатипятилетие судебных уставов. Люди, приведшие к гибели Александра II, строили свое зловредное влияние на возбуждении в нем чувства страха за последствия своих реформ, воспользовавшись покушением Каракозова, они питали и поддерживали этот страх в ущерб развитию родной земли. Убиение отца не могло не поселить ужаса и негодования в душе сына, но как велика и незабвенна могла быть заслуга «ближнего боярина» (?), который сказал бы молодому монарху: на ране вашего сердца нельзя строить идеалов управления. Она священна, но народ и страна в ней не виноваты и, если господь хотел помиловать преступный город, хотя бы за нескольких праведников, то можно ли царю карать весь народ за нескольких безумцев?! То, что писал я тогда, на другой день после кончины государя в «Порядке» (3 марта 1881 г. № 62), прилагается к этой записи в виде приложений [88]88
Пометка Кони: оставить белую страницу
[Закрыть]. Но Победоносцев не сказал этого. Он составил знаменитый манифест о самодержавии, повлекший за собою выход в отставку Лорис-Меликова, Абазы и графа Милютина. А «Порядок» получил за мою статью предостережение. Хотя Победоносцев не кичился и не рисовался своим влиянием, но все немедленно почувствовали, что это «действительный тайный советник» не только по чину. Мне рассказывали заслуживающие доверия члены Государственного совета того времени, что большинство говоривших в Совете стало постоянно смотреть в его сторону, жадно отыскивая в сухих чертах его аскетического лица знак одобрения или сочувствия тому, что они говорили, подделываясь под взгляды «eminence grise» [89]89
Серого превосходительства (франц.).
[Закрыть] или «великого инквизитора», как они его заочно называли. Личное влияние его, доходившее до того, что он делал членами Государственного совета людей, которых министр юстиции не желал взять в сенаторы, стало падать после 1890 года, когда Александру III поднесли письмо Победоносцева к умершему адмиралу Шестакову с выражениями сомнения в глубине и проницательности ума его августейшего ученика. Но посеянные им семена на ниве встревоженной и смущенной души недалекого, по его собственному мнению, человека уже принесли свои плоды в области русского бесправия. В первые годы этого времени я совсем не виделся с Победоносцевым, ограничиваясь лишь случайной перепиской, главным образом по поводу присылаемых им мне брошюр юридического и этического характера.