355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Кони » Собрание сочинений в 8 томах. Том 2. Воспоминания о деле Веры Засулич » Текст книги (страница 25)
Собрание сочинений в 8 томах. Том 2. Воспоминания о деле Веры Засулич
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:06

Текст книги "Собрание сочинений в 8 томах. Том 2. Воспоминания о деле Веры Засулич"


Автор книги: Анатолий Кони



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 35 страниц)

МОЯ ГЕФСИМАНСКАЯ НОЧЬ

В субботу 15 июля 1906 г. я был извлечен из моего уединения на морском берегу в Курорте графом Гейденом, который, приехав днем раньше, чем обещал, привлек меня в кружок, состоявший из него, Ермолова, Стаховича, А. И. Гучкова и Н. Н. Львова, обедавших на террасе курзала и обращавших на себя общее внимание. Он сообщил мне потихоньку, что эти лица приехали меня просить занять место министра юстиции в новом кабинете, образуемом Столыпиным после роспуска Думы Участие в этом предприятии Ермолова меня крайне удивило, так как еще за месяц перед этим, ввиду распространившихся слухов о моем вступлении в его кабинет, я писал ему, что сделать этого не могу, и то же повторил при посещении им меня. После обеда, удалившись на свободную от публики террасу, они действительно выступили с прямым предложением и с самыми горячими просьбами и убеждениями, причем объяснили, что им обеспечено назначение Гейдена и Гучкова– первого для государственного контроля, а второго для министерства торговли. Смущенный и взволнованный, я отвечал отказом и лишь по настоятельным просьбам этих лиц обещал им подумать до понедельника. В небольшом Курорте, похожем на маленький уездный город по сплетням, их посещение и внешний вид нашей беседы произвели чрезвычайное впечатление, и весь воскресный день я не мог нигде найти уединения от назойливого приставания с расспросами и намеками всякого рода. Обе ночи – с субботы на воскресенье и последующая – были мною проведены без сна в сомнениях и скорбных думах. Судьба продолжала свою злую иронию надо мною, посылая мне слишком поздно все то, о чем я имел право мечтать как человек и гражданин. Она оставила меня почти бесплодным «протестантом» в течение многих лет против безумной политики правительства, тащившей Россию насильно к революции; она дала возможность презренным слугам этого правительства, вроде Плеве и Муравьева, обречь меня на бесцветную деятельность, поглотившую мои силы и разбившую во мне энергию и душевный подъем. И теперь, когда я стар, когда у меня больное сердце, когда каждый спор, каждая публичная лекция, каждое сильное впечатление лишают меня сна, вызывают сердечные припадки, сопровождаемые крайним упадком сил, она посылает мне самый боевой пост в борьбе с революцией и реакцией, для которого нужно железное здоровье, стальные нервы, воля, не считающаяся с голосом сердца, и разум, прямолинейно смотрящий вперед и неспособный поддаваться в своем мышлении влиянию образов. Я кончил день воскресенья тем, что написал Гейдену, Стаховичу и Ермолову письмо с отказом. А в понедельник, согласно обещанию, рано утром поехал к Гейдену и подтвердил свой отказ, указывая как на возможных министров юстиции, если необходимо полное обновление кабинета, на Тимофеевского, Кузминского, Случевского и Н. Н. Мясоедова. Гейден объяснил мне, что Львов соглашается принять портфель земледелия, что Виноградову послана в Англию телеграмма с предложением министерства просвещения, но что влиятельный общественный деятель Шипов, а также князь Львов отказываются от участия, потому что первый из них не согласен быть вместе с Гучковым; он сказал мне также, что главная цель образования нового министерства есть воздействие на общественное мнение путем психического гипноза, результатом которого должны быть более умеренные выборы в будущую Думу. Я остался при своем, но, вследствие переданного мне им приглашения Столыпина, мы условились поехать вместе к последнему в четыре часа.

Снова провел я смутных полдня в крайне нервном состоянии с явлениями острого возбуждения нервной системы и с тяжким ощущением в сердце, сжатом до боли невидимой рукою. В половине пятого мы были на Аптекарском острове у Столыпина на даче возле Ботанического сада, полного для меня разнородных воспоминаний, и возле дачи министра земледелия, где в 85 году на обеде у Островского я был свидетелем торжества лакействующей реакции над бедным Набоковым, отцом того, который был косвенным виновником роспуска Думы. На мой отказ Столыпин, производящий впечатление вполне порядочного человека, искреннего и доброжелательного, ответил указанием, что пред государем три дороги – реакции, передачи власти кадетам и образования коалиционного министерства с участием общественных деятелей, причем мое имя должно послужить «фирмой», которая привлечет новому правительству симпатии населения. Путь реакции нежелателен, кадеты скомпрометировали себя Выборгским воззванием и Муромцев, к которому хотел обратиться государь, стал невозможен; остается третий путь, имеющий особенное значение ввиду предстоящих выборов. Задача правительства проявить авторитет и силу и вместе с тем идти по либеральному пути, удерживая государя от впадения в реакцию и подготовляя временными мерами основы тех законов, которые должны быть внесены в будущую Думу. При этом он постоянно указывал на важность исторического момента, переживаемого Россией, и обращался к моему патриотизму.

Я отвечал ему, что в последнем по отношению ко мне не может быть сомнений, так как вся моя жизнь прошла на службе правовым и нравственным интересам русского народа и никакие личные или карьерные соображения ни разу не заставили меня отступить от принятого направления, но я, безусловно, не верю в то, чтобы мое имя могло как-либо повлиять на будущие выборы: современной молодежи оно ничего не говорит, для подъема духа судебного ведомства, нуждающегося и заваленного работой, нужно не имя, а невозможные при настоящих обстоятельствах материальные жертвы со стороны государства в виде увеличения штатов и окладов; средний же слой общества, если и будет обрадован моим назначением, то лишь на несколько дней и очень быстро потребует оправдания этого имени non verbis sed actis.  Значительную часть этих acta [117]117
  Дела (лат.).


[Закрыть]
можно будет осуществить лишь в виде обещаний о внесении в Думу либеральных законопроектов, и обществу придется рекомендовать терпение, то есть то состояние, которого оно никогда не поймет в своем современном психозе и неврозе, а, с другой стороны, оно не сумеет отличать либеральное направление от проявлений сильной власти, не останавливающейся перед крайними мерами для поддержания порядка. Центр тяжести улучшения будущих выборов лежит не в законопроектах, а в немедленных мерах по аграрному вопросу, которые могли бы сделать лукавую агитацию кадетов и прямодушную – ожесточенных трудовиков недействительной, тут нужны не имена, а сознательная и смелая решительность правительства, из кого бы оно ни состояло. Между тем именно по этому вопросу я, коренной городской житель, не только ничего не знаю из опыта жизни, но и в том, что мне известно, мне многое не ясно. То же должен я сказать о финансах; по судебному же ведомству в настоящее время первым и наиболее щекотливым вопросом представляется вопрос о смертной казни, правильное разрешение которого возможно лишь законодательным порядком, а о приостановлении, то есть повешении дамоклова меча над головами осужденных, впредь до законодательного решения вопроса не может быть и речи. С этой точки зрения нельзя не пожалеть о прекращении работ Государственного совета комиссия которого уже выработала резолюцию, которая прошла бы в общем собрании и ее оставалось бы утвердить. Теперь же это-возможно лишь как временная мера, нравственно стесняющая будущий Государственный совет. «На отмену смертной казни, – прервал меня Столыпин, – государь никогда не пойдет. Это и амнистия суть его прерогативы, и в этом смысле давления на себя он не допустит». Обращаясь специально к министерству юстиции, я объяснил Столыпину, что, являясь мало сведущим членом совета министров, я в то же время и хорошим министром юстиции быть не могу. Несколько лет назад я еще знал, хоть отчасти, личный состав ведомства; теперь он для меня совершенно чужой. Тогда я явился бы охранителем судебных уставов и упрочителем судебной этики в действиях судебных чинов, но современное политическое движение спасло судебные уставы от разрушения и их дальнейшее развитие безусловно обязательно для всякого министра; с другой же стороны, деятельность судебных чинов невольно вовлечена в борьбу с мятежом и политические процессы играют первенствующую роль, вызывая массу нареканий на деятельность судей. Чтобы разобраться в справедливости последних, необходимо быть техником этого дела, но я за всю жизнь не вел ни одного политического процесса и в этой области совершенно некомпетентен, так что, не умея быть простым исполнителем, не могу быть и руководителем. Между тем наряду с этого рода делами министерство юстиции завалено и делами тюремного ведомства.

Вследствие ребяческого честолюбия статс-секретаря Муравьева, тюрьмы поступили в заведование министерства юстиции, и теперь, когда сахалинская каторга уничтожена, они переполнены и доставляют массу тревожных и безвыходных хлопот, которые, конечно, не могут не отражаться на спокойствии и ясности духа министра юстиции, если только он не жалкий честолюбец вроде Муравьева. На эти мои слова Столыпин ответил предложением взять еще четвертого товарища министра, но я сказал, что, сколько бы товарищей у меня ни было, я, привыкший быть хозяином своего дела, все-таки буду входить во все и это все, в связи с деятельностью в Совете, при моих надорванных силах, сделает мою деятельность крайне непродолжительной и может неминуемо вызвать оставление мною должности задолго до созыва новой Думы; то есть сделать мое вступление в кабинет совершенно нецелесообразным. Наконец, я указал на состояние своего здоровья, при котором недобросовестно браться за деятельность в роковые эпохи с сознанием, что не сегодня – завтра, под влиянием комплекса внешних причин, она может вывалиться из рук. Можно идти на ту или другую работу, в успех которой твердо веришь, с готовностью умереть на ней, но не следует идти на работу, в успешности которой сомневаешься, с сознанием при том, что для исполнения ее не имеешь физических сил; поэтому я должен отказаться. Столыпин выразил искреннее сожаление, был, очевидно, чрезвычайно огорчен и, повторяя свои отзывы о моем «европейском» имени и о моей «фирме», с удручением в голосе и лице прочел нам письмо Шипова и кн. Львова, в котором они, приводя свою программу, говорят, что не могут вступить в министерство, так как Столыпин на некоторые ее пункты, а именно: на отмену смертной казни, амнистию и в особенности на созыв Думы уже в декабре – не согласен. «По первым двум пунктам, – заметил Столыпин, – тут недоразумение: я им никогда этого не говорил, а лишь указывал, что по обоим этим пунктам нужно согласие государя, волю которого насиловать нельзя. Что же касается до созыва Думы раньше указанного срока, то это был бы акт противоконституционный».

На этом мы расстались.

При возвращении домой гр. Гейден все скорбел о моем отказе и доказывал, что новый кабинет без нашего «блока» (считая в том числе и Виноградова) немыслим, так как только мы, в соединении с глупым, но честным бароном Фредериксом и умным Извольским, можем образовать необходимое большинство для проведения наших взглядов. Ему так хотелось образования этого министерства, что он даже предлагал мне взять контроль на случай, если бы он сам решился взять юстицию; его лишь смущало то, что у него нет теоретического образования и что, по его образному выражению, он не сумеет, подобно мне, отличить в каждом законодательном вопросе «скелет от мяса». Я указал ему на возможность взять Стаховича, ровесника и товарища Щегловитова, но Стахович, по его словам, отказался бы вступить в министерство, ввиду того, что ему никем такого предложения сделано не было, да и вообще он слишком легкомыслен для роли министра. Таким образом, оказывалось, что из лидеров партии мирного обновления для кабинета был невозможен Стахович и от него уклонялись Шипов и кн. Львов, а Н. Н. Львов продолжал колебаться, ссылаясь на свое здоровье. При этом Гейден снова развивал мне фантастическую теорию удара наших имен по общественному воображению и никак не мог стать на реальную почву, на которой воображение масс, и притом даже не большинства, представляется слишком изменчивым и непостоянным элементом.

Вечером я уехал в Курорт, хотя и усталый, но спокойный, и в первый раз провел сравнительно хорошую ночь. Поутру, во вторник, 18 числа, я сел писать Столыпину письмо с изложением моих взглядов на условия осуществления главнейших пунктов программы Шипова, за исключением сокращения срока созыва Думы. Я не успел его кончить, когда внезапно ко мне вошли Гейден и Гучков и заявили, что приехали умолять меня отказаться от моего решения. Накануне вечером изъявил свое согласие вступить в кабинет Н. Н. Львов, а согласие Виноградова, по их словам, было обусловлено моим вступлением. Таким образом Ыос мог осуществиться вполне. Гейден был неисчерпаем в своих убеждениях и доводах, а Гучков заявил, что если я не пойду, то и никто из них не пойдет. Поэтому осуществление либеральной программы и возможный выход из тяжкого положения, в которое было поставлено правительство роспуском Думы, ставились в зависимость от моего согласия. «Мы сознаем, – сказал мне Гейден, – весь риск нашего положения. Мы не толкаем тебя в пропасть, но предлагаем разделить нашу судьбу, причем, однако, не ручаемся, что все вместе не свалимся в пропасть. Ответ необходим сейчас же, сию минуту, так как сегодня вечером Столыпин должен сообщить государю о составе нового кабинета. «Милый, голубчик, – говорил он взволнованным голосом, – не отказывайся, умоляю тебя; я готов встать на колени. Ведь от твоего согласия зависит осуществление всей комбинации…» и т. д. Нервное возбуждение последних дней действовало ослабляющим образом на мое сопротивление, и на мои заявления, что это нравственное насилие, Гейден отвечал мне: «Ну да, ты можешь заявить, что мы тебя изнасиловали, только не отказывайся. Мы просим тебя и от имени Столыпина, у которого мы были вчера вследствие твоего отказа, чтобы заявить о том, что без тебя мы не идем. И он просил нас еще раз поговорить с тобою, предложив тебе пойти хоть на один месяц, только на месяц, дав свое имя и произведя нравственное влияние на общество. За это время ты можешь приготовить кого хочешь в министры, и он будет непременно назначен. Затем он снова предлагает тебе четвертого товарища министра. Неужели твоего здоровья и на месяц не хватит? Ну возьми себе в товарищи Случевского, он хотя и тяжкодум, но вполне порядочный человек и через месяц может тебя заменить». – «Но отчего же в таком случае не оставить Щегловитова и к чему эта перемена на один месяц?»– спросил я. «Мы не хотим министра, который защищал смертную казнь и которому кричали «вон!», так как в нашей программе должна прежде всего стоять отмена смертной казни». – «Но если вы через месяц можете быть без меня, то зачем же я вам теперь?» Но они твердили свое и кончили тем, что, пользуясь моей минутной слабостью, исторгли у меня письмо Столыпину, содержавшее желание видеть его еще раз для того, чтобы лично переговорить об условиях, на которых я мог бы принять министерство.

Получив письмо, они -бросились меня целовать и обнимать, и мы условились вместе завтракать. Но уже перед завтраком, оставшись один (мои изнасилователи ушли купаться), я почувствовал, что ни на каких условиях не могу пойти в министры юстиции, и вся эта затея показалась мне недостаточно серьезной и обдуманной. А мысль о том, что Щегловитов и Шванебах, по-своему честно исполнявшие свои обязанности и защищавшие правительство, прогоняются pour tout de bon этим самым правительством (ибо Столыпин остается как руководитель политики) лишь затем, чтобы очистить место членам bloc'а, была мне ненавистна.

За завтраком я не мог ничего есть (что продолжалось уже третий день) и был крайне неприятно поражен тою легковесностью, с которою мои собеседники говорили о важнейших вопросах нашей будущей деятельности, отделываясь шуточками на мои возражения, опираясь во всем на меры «в порядке верховного управления» и довольно небрежно относясь к необходимости считаться с желаниями коренного русского народа. Вопросы аграрный, еврейский и земский решались в двух словах со ссылкою не на то, что это требуется неустранимыми интересами страны, а лишь на то, что оно должно быть указано в программе, как тактическое средство борьбы с революцией и ее морального обессиления. За словами моих собеседников я, к прискорбию, видел не государственных людей, которые «ходят осторожно и подозрительно глядят», а политиканствующих хороших людей, привыкших действовать не на ум, а на чувства слушателей не теоремами, а аксиомами. Я ясно почувствовал, что при совместной деятельности нам придется часто расходиться. Так, например, гр. Гейден находил возможным заставить Совет отменить смертную казнь совсем и с трудом уступал мне в том, что единственный в этом отношении путь без нарушения законодательных прав представительных учреждений есть помилование и неутверждение смертных приговоров во весь период до созыва новой Думы; так Гучков настаивал на необходимости немедленно раскрыть черту оседлости и не хотел согласиться со мной, что при всей справедливости такой меры вторжение десяти миллионов евреев в самые недра русского народа и во все закоулки русской земли должно быть разрешено народным представительством, а не советом министров, которому должно принадлежать лишь право внести такой законопроект, не принимая на свою совесть ни могущих произойти погромов, ни того, что Дума может решить вопрос иначе. «Пусть посмеет!» – замечал по этому поводу Гучков.

Проводив их, я дал себе час на окончательное размышление и до боли ясно почувствовал, что никогда, ни при каких условиях не могу принять место министра юстиции и переселиться в квартиру старого Бироновского дома, которая всегда внушала мне безотчетное отвращение. Они уехали в 3 час. 37 мин., а немного спустя, после четырех, я послал две депеши: одну Столыпину – о том, что прошу его не придавать моему письму значения принципиального согласия и принять меня в тот же вечер для объяснения, и другую – графу Гейдену о том, что не чувствую себя в силах вступить в министерство и что буду у него поздно вечером.

Состояние мое было до крайности смущенное и нервное. Знойная погода манила в тень, а не в душный вагон. Почти тропическое солнце заставляло изнывать от жары и обливаться потом. В моей нагретой, как баня, комнате нельзя было оставаться более десяти минут, а укрыться в уединение было совершенно невозможно: приезд Гейдена и Гучкова и появившееся в вечерних «Биржевых ведомостях» напечатанное крупными буквами известие «А. Ф. Кони– министр юстиции» возбудили любопытство курортного муравейника до последней степени. Знакомые искали во что бы то ни стало встречи и разговоров со мною; незнакомые преследовали взглядами и оглядыванием, а всякий служащий народ, ныне поголовно читающий газеты, стал отвешивать низкие поклоны министру юстиции. Среди этого жестокого любопытства и любознательного равнодушия, среди глупых бабьих советов и многозначительных напутствий добровольцев из мужчин, как ободряющий оазис, пролились в мою душу незаметные слезы доброго существа вместе со словами нежного участия и тревоги. Я не забуду их и впишу на одну из лучших страниц моей душевной жизни.

Перед самым отъездом меня-таки изловил юркий карьерист Рахлин, и на этот раз очень кстати, ибо он рассказал мне об ужасном положении арестантов в пересыльных тюрьмах, в которых их держат за невозможностью отправить в ссылку, последствием чего являются бунты и всякого рода кровавые усмирения, причем министерство юстиции решительно ничего не в силах сделать для выхода из этого ужасного положения за отсутствием материальных средств.

Я застал у Столыпина начало заседания совета министров. Оказалось, что он получил мою телеграмму в пять часов, а письмо ему доставил Гучков лишь в шесть часов. Я подтвердил решительность моего отказа и обещал ему приехать на другой день в два часа переговорить окончательно. Опять наступила ужасная бессонная ночь с бромом, валерианой и даже лауданумом, которой предшествовало напрасное ожидание Гейдена, несмотря на два письма к нему. Утром он, однако, явился опять с прежними уговорами и с напускною, как мне показалось, бодростью. Но я уже твердо стоял на своем выстраданном решении и в два часа поехал вновь к Столыпину. На этот раз мы вели продолжительный разговор, дважды, впрочем, прерванный приходом члена Государственного совета Н. В. Шидловского и Н. Н. Львова. Начав с указания на свое тяжелое положение и на необходимость спасения монархического принципа и династии во избежание будущих кровопролитий и объясняя, как трудно составить удовлетворительное бюрократическое министерство, он тронул меня искренностью своего тона. «Я вам раскрываю свою душу», – сказал он. – «Я делаю то же, – отвечал я, – и потому, что испытываю к вам искреннее сочувствие, с полной откровенностью должен вам сказать, что психологически не могу принять ваше предложение. Как бы вы ни относились любезно к «государственному складу моего ума и к ясности моих взглядов», вы должны отвести значительную долю и другому элементу – чувству и впечатлительности. Последняя развита у меня до болезненной крайности, и образы, вызываемые впечатлениями, царят над моей душой сильнее доводов логики. Я глубоко понимаю и испытываю изречение Герцена о том, что сердце еще плачет и не решается проститься, когда холодный рассудок давно уже приговорил и казнил. В той двоякой деятельности Совета, которую вы ему предуказуете, для меня случаи применения этого изречения будут постоянны и ретроспективные душевные страдания будут мешать мне правильно разрешать насущные вопросы будущего. Много лет назад я дал вполне правильное по закону кассационное заключение по одному уголовному делу. Но затем, когда мне представилось, что осужденный по существу был невиновен, я до того истерзал свою душу сомнением и отчаянием, что чуть не сошел с ума. И лишь помилование этого человека спасло меня от полной потери душевного равновесия. Это было давно…

С тех пор я много пережил. Мое сердце изранено личными и общественными неправдами и болеет серьезно и мучительно. В деятельности министра юстиции и члена Совета ясность государственного взгляда будет приходить постоянно в столкновение с простительною слабостью сердца. И я могу оказаться в деле государственного управления в минуты подачи решительного голоса плохим сотрудником и опасным союзником. Возьмите в министры юстиции кого-либо другого». – Тогда Столыпин стал характеризовать членов предполагаемого кабинета и высказал, между прочим, что ему нельзя расстаться с Шванебахом, который необходим для бюджетных вопросов, как опытный финансист и вполне достойный человек; что гр. Гейден сам предложил себя в государственные контролеры и даже соглашался пойти ко мне в товарищи, то есть не быть даже членом кабинета; что Львов чрезвычайный фантазер и отвлеченный теоретик, которому необходимо дать в помощники опытного товарища и т. д. Вообще, в его отзывах проглядывало гораздо больше сочувствия к Гучкову, чем к Гейдену, выразившееся, между прочим, и в том, что он остановился на мысли в тот же день вечером посоветовать государю вызвать Гучкова и Львова и просить их принять портфели. Меня, по его словам, он предпочел бы всякому другому министру юстиции, даже трудолюбивому и знающему Щегловитову. Но за моим отказом свободными оставались лишь два портфеля, и Гейдену, по-видимому, должны были быть предпочтены Гучков и Львов. На мое указание, что, таким образом, кабинет в существе не изменится и предполагавшееся большинство пяти плюс Фредерикс и Извольский перестанет существовать как дающее тон и окраску всему кабинету, Столыпин ответил вопросом: «А что было бы, если бы они по какому-нибудь делу остались в меньшинстве, предполагая, что Фредерикс и Извольский перейдут на противную сторону?» Я отвечал, что, связанные единством и составляя так называемый Ыос, они выйдут в отставку. «Но такой выход, – заметил Столыпин, – будет ужасным ударом для правительства, после которого и мне придется оставить свой пост и правительственная власть попадет в руки реакции». – «Такой образ действий членов Ыос’а, – заметил я, – неизбежен и всякий Ыос, вступающий в состав кабинета, всегда представляет такую опасность…» – «Опасность Троянского коня, – перебил меня Столыпин. – Но я теперь хозяин положения и, имея полноту власти, вовсе не желаю ввозить к себе подобного коня. Но мне ужасно грустно расстаться с возможностью пользоваться вашею эрудицией, опытом и умственною силой. Я имею право по IX п. Положения о совете министров приглашать сведущих лиц по отдельным делам. Могу ли я рассчитывать на ваше согласие? Быть может, если бы вы были членом Государственного совета, который так бездарен по своему личному составу, вы могли бы поддержать нас в тех случаях, когда вы с нами согласны и когда вам известны все рассуждения и дебаты, предшествовавшие законопроекту». – «…Я всегда считал себя, – ответил я, – обязанным делиться со всеми своими знаниями и опытом, тем более не могу отказать вам в настоящее трудное время и могу это делать и в качестве рядового сенатора. Быть для этого членом Государственного совета вовсе не необходимо». – «Но Государственному совету необходимо иметь вас, – возразил мне Столыпин. – Там никто не умеет говорить, кроме Таганцева, но его заранее приготовленные речи дышат неискренностью и поддельным пафосом». На этом в существе и окончилась наша беседа. К нему пошел кн. Львов, а я остался поджидать последнего на лавочке в аллее, идущей вдоль решетки Ботанического сада. Небо торжественно сияло над красавицей Невой, невольно отвлекая мысли к возвышенному и вечному от злобы дня, во имя которой около меня, пытливо посматривая, все время прохаживались явные агенты тайной охраны министра.

Львов пробыл у министра недолго и вышел от него удрученный, сказав мне на пароходе, что он убедился в отсутствии у правительства искреннего желания «переменить курс» и решиться на широкие реформы, в частности по вопросу аграрному он не встречает готовности пожертвовать удельными землями, без этого же он, Львов, не считает возможным взять в руки дело землеустройства. «Они не знают, повторил он мне не раз, – положения вещей на месте и настроения населения. Нет, у нас ничего не склеится».– «А как Виноградов?» – спросил я. «Ему телеграфировали в Англию, но ответа еще нет». Я передал Львову письмо на имя Гейдева, в котором уговаривал его и товарищей не отказывать в помощи Столыпину, не настаивая непременно на bloc'е, воздействие которого оказалось бы в зависимости каждый раз от взглядов министра двора и министра иностранных дел, т. е. от лиц, стоящих в зависимости от влияния таких сфер, настроение которых ни предупредить, ни парализовать пять членов Ыос’а были бы не в силах. Я снова предлагал Гейдену (зная, что Столыпин не хочет расставаться с Шванебахом) взять министерство юстиции, обещая ему свою помощь по техническим вопросам, но вместе с тем я просил Гейдена и товарищей считать вопрос обо мне окончательно решенным и более не обращаться ко мне ни с какими уговорами.

Я провел весь вечер в безусловном одиночестве. Мысль работала неустанно, перебирая все условия и комбинации, вытекавшие из предположения о Ыос’е, если бы он осуществился, и я все более убеждался в том, что это оказалось бы на практике покушением на негодный объект с негодными средствами. Но во всяком случае la lempete sous le crane во мне не улеглась и после краткого тревожного сна подняла меня в час ночи на ноги с сильнейшим сердечным припадком. К этому физическому страданию присоединилась и нравственная боль от сознания полного одиночества в такие минуты, когда так нужны ласковый взгляд и ободрительное пожатие любящей руки. В невыразимой и беспомощной тоске бродил я по комнатам и выходил на балкон. На улице было совершенно светло, и как бы в довершение ужасных известий о солдатских и матросских бунтах, указывающих на разложение внешней мощи России, мне пришлось быть свидетелем возмутительных сцен бесстыдного животного проявления необузданного разврата на главной улице столицы, если не среди бела дня, то среди белой ночи. Роковое и малодушное сомнение: «А быть может что-нибудь и можно бы сделать?» – снова клевало, как коршун, мое сердце, и в таком настроении я поехал рано утром к Гейдену узнать, чем окончилось бывшее у них накануне вечером программное совещание со Столыпиным. Мы провели два часа, приведшие меня к окончательному убеждению, что вся затея, доставившая мне столько страданий, была зданием, построенным на песке, легкомысленно, поспешно и с явными недоразумениями. Прежде всего оказалось, что Виноградов – будущий министр народного просвещения – согласен идти в кабинет лишь при условии участия в нем Шипова, Шипов же не допускает участия Гучкова, а Столыпин отказался принять программу Шипова, уехавшего затем из Петербурга и, очевидно, сохраняющего себя для более далеких времен. Таким образом, вся первоначальная комбинация имен распалась-Затем, в вечернем заседании накануне Столыпин объявил Гучкову и Львову о приглашении их государем в Петергоф, явственно проведя черту между ними и Гейденом, дав понять последнему, что он его не считает необходимым членом кабинета, так как признает необходимым удержать Шванебаха. При этом, давая инструкции едущим к государю, он высказал им, что не только о парламентском режиме не может быть и речи, но и что нынешний образ правления вовсе не конституционный, а лишь представительный, причем министерство не должно руководить государем в пределах программы, а должно явиться исполнителем высочайшей воли в принятых государем пунктах программы. Поэтому с государем напрасно говорить об отмене смертной казни: он не пойдет ни на какие доводы в этом отношении, покуда сам не признает своевременным отменить это наказание. Точно так же он предупредил едущих в Петергоф, что им следует иметь в виду глубокое знакомство государя с литературой еврейского вопроса, каковое вызвало у государя твердую решимость ни в чем не поступаться правами и выгодами русского народа в пользу евреев, причем ему особенно нежелательно расширение допуска евреев в учебные заведения; вообще же им следует не упускать из виду, что они имеют дело не исключительно с ним, председателем Совета, но и с монархом, условия ограничения власти которого могут и должны исходить исключительно от его воли. При этом, говоря о министерстве юстиции, Столыпин упомянул о том, что накануне государь ему чрезвычайно хвалил Щегловитова, бывшего у него в тот день с докладом, и ссылался на то, что Щегловитов ему нравится ясностью, вразумительностью и точностью своих докладов, так что ему очень не хотелось бы расставаться с этим министром. «Что скажет государь Гучкову и Львову, – говорил мне Гейден, – я не знаю, но во всяком случае свою роль я считаю конченной и сегодня же вечером уезжаю в Глубокое; очевидно, меня Столыпин боится и не хочет, и я прошу тебя простить нас за причиненные тебе тревоги и волнения; ввиду заявлений председателя совета министров, мы все, войдя в состав министерства, конечно, пробыли бы не более недели и, разойдясь принципиально со Столыпиным и государем, должны были бы выйти в отставку, а отставка при таких условиях дала бы толчок, окончательно развязав руки крайним партиям, к вооруженному восстанию, поддержанному и частью войска. Столыпин неоднократно во время нашей беседы заявлял нам о полноте своей власти и о том, что он хозяин положения. При таком взгляде идти в министерство значит прямо идти на столкновение и все его последствия для страны. По-видимому, и сам государь по-прежнему стоит на почве добрых пожеланий, не отдавая себе ясного отчета в положении России и едва ли даже сознавая, с кем ему придется иметь дело из состава нового министерства, так, например, Столыпин сказал нам, что, когда он говорил о тебе с государем, последний сказал ему: «Да! Да! Как же, я ведь Кони знаю: он написал прекрасную статью о Горбунове». Это напоминает мне, как в прошлом году при представлении ему летом депутации с Трубецким во главе, умолявшим его вступить на конституционный путь, он сказал мне: «Вы, кажется, состоите председателем какого-то общества?» – «Да, в. в., – вольно-экономического, которое ныне, к сожалению, закрыто правительством». – «Вы. кроме того, предводитель дворянства?» – «Да, в. в., в Опочке Псковской губернии». – «Вы были там, когда я приезжал на маневры?» – «Нет, в. в., я был за границей» и т. д. Не надо забывать, что я и Львов, а также Гучков должны предстать перед нашими избирателями и отдать им отчет в наших действиях как министры, а для этого необходимо полное отсутствие недоразумений, недомолвок и неясностей в отношениях между государем, Столыпиным и нами. Твое упорство в сущности принесло всем нам пользу: благодаря ему выяснилась нравственная невозможность составить кабинет из деятелей обновления. Я еду в Глубокое и зову тебя туда поправлять расстроенное нами здоровье. Я уже заявил о своем отъезде корреспонденту одной из газет…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю