355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Кончиц » В краю родном » Текст книги (страница 16)
В краю родном
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:36

Текст книги "В краю родном"


Автор книги: Анатолий Кончиц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)

– Что же теперь делать, доченька? – услышал он тусклый безнадежный голос Зинаиды Павловны.

– Возьми себя в руки, мама, – хмуро ответила дочь.

– Ничего ты не понимаешь, ничего не понимаешь, – вздохнула Зинаида Павловна. – Я хоть и проработала всю жизнь закройщицей в ателье, и не такая образованная, как вы…

– Что ты этим хочешь сказать?

– А то, что мы с тобой две одинокие беспомощные женщины и некому нас защитить. Если бы жив был отец…

Это была обычная присказка Зинаиды Павловны, намекающая, что Петруша не тот человек, ничего не умеет, без честолюбия, «не пробивной», и с таким трудно жить. Первое время Петруша обижался из-за этого, а потом перестал, привык, как лошадь привыкает к хомуту, а собака к ошейнику.

Лучше бы он уснул и ничего не слышал и не видел. Ведь говорят, от сотрясения бросает в сон. Но, видимо, у него не было никакого сотрясения. Он слышал хрупкий звук чашек, которые ставили на блюдца, бульканье и нетерпеливое шипенье кипящего чайника на кухне. Ему тоже захотелось чаю, но одолела вдруг детская обида, что жена и Зинаида Павловна сами были бы должны догадаться о его желании, как догадалась бы мать. Действительно, о нем забыли, а может быть, просто подумали, что уснул.

Зинаида Павловна со знанием дела толковала о жизни, жаловалась на свою судьбу, вспоминала покойного мужа Виктора Петровича, при котором так беззаботно жилось. В какой уж раз она принялась рассказывать, что муж мечтал о мальчике, а она родила ему девочку, и представьте себе, он привязался к ребенку. Потом признавался: «Ты знаешь, Зинуля, я даже и вообразить не могу мальчика вместо нашей Катечки».

В голосе у Зинаиды Павловны появилось вдохновение:

– В детстве у тебя было столько веснушек! Как весна, так и выступят. А зимой бледнели. И я была такая же веснушчатая и худенькая. А волосы рыжие, натуральные, как огонь. Теперь вот вся седая…

Они говорили почти шепотом, видимо, считая, что Петруша уснул, боялись разбудить его. А он все слышал и видел, не мог даже глаза закрыть, как бывает иногда во время сильной бессонницы. Зинаиду Павловну, наверное, мучила какая-то мысль, на ее полном лице мелькало сомнение, а белые руки с бледными пятнышками веснушек беспокойно передвигали на блюдце пустую чашку.

– И сколько еще так будет продолжаться?! – вдруг воскликнула Зинаида Павловна.

– Что ты имеешь в виду?

– О боже мой! Что я имею в виду! А то, что надо подумать о твоем будущем, исправить ошибку, пока не поздно. Только ты не злись и не прикидывайся дурочкой. Все как-то устраиваются в жизни, все! И ты имеешь право на счастье. Я не допущу, чтобы моя дочь страдала, уж я позабочусь о родной дочери. Ну что ты цепляешься за него?

Затаив дыхание Петруша ждал, что ответит жена, но та промолчала, только как-то равнодушно пожала плечами. Петруша был настолько поражен, что только тяжело вздохнул, и будто весь вдруг покрылся какой-то скорлупой, и все обидное, злое никак не способно пробить эту скорлупу, хотя и скребется слабыми лапками.

Наверное, чтобы разрушить эту скорлупу, Петруша вспомнил слова Зинаиды Павловны, которые постоянно жужжались ею кстати и некстати, что молодежь сейчас такая хилая, хлипкая, что только и слышишь об инфарктах да о всяких стрессах, что ей самой уже ничего не надо от этой жизни, она живет только ради них, ради Петруши и дочери. А та хрупкая, как нежное тропическое растеньице, и в тени ей плохо и на солнышке вредно. Поэтому Петруша должен ее оберегать, жалеть, не расстраивать. И еще Зинаида Павловна говорила, как хочется ей внучонка или внучку, такую же веснушчатую, как весь их род, но жизнь такая суетливая, что даже некогда родить ребенка.

Но и этот трогательный лепет Зинаиды Павловны не пробил скорлупу, в которую заключил себя Петруша и которая делалась все толще и прочнее.

Поздно вечером Петруша собрался и уехал к матери. Позвонил оттуда, что Авдотья Степановна худо себя чувствует и ему надо у нее ночевать. К жене он больше не вернулся.

В тот вечер мать посмотрела на него с жалостью и с упреком сказала:

– Не жалеешь ты себя, Петруша, не жалеешь.

Старушка вытерла слезы и опять посмотрела на него. Теперь он прочитал в ее взгляде, что она знает о нем все и даже его будущее, от нее нет никаких тайн на этом свете. Но тайны эти, видимо, так страшны и так невыносима их тяжесть, что сказать их ему нельзя, рано еще. Возможно, Петруша и ошибался и прочитал не то, что было на самом деле в материном сочувственном взгляде, ведь она всегда казалась ему такой наивной и простодушной. Однако, видимо, частичка этой тайны попала все-таки к Петруше, переселилась в него от матери. Он как-то безо всяких усилий проник в Катино состояние и посмотрел на себя ее глазами. И вот получилось, что рядом с ней совсем незнакомый человек, внешне похожий на мужа, однако не муж, хотя его тоже зовут Петрушей. И она даже стесняется при нем раздеваться, стыдится своей наготы, не может с ним находиться в одной постели и даже подолгу в одной комнате, но при всем этом не испытывает неприязни. Она просто равнодушна к этому постороннему человеку.

Посмотревши на себя глазами жены, Петруша содрогнулся. И как они оба могли терпеть такое?

4

Рабочий люд при конторе, где теперь обретался Петруша, был особенный. Нельзя сказать, чтобы сильно грамотный, но умеющий и топор насадить, и топорище выстругать, и лошадь запрячь, и поросенка обсмолить. Все они прилепились к этому пятачку леса уже давно и жили, как в деревне, только с большими удобствами.

Уборщица Митрофановна занимала домик напротив конторы, Вербин со своей семьей расположился чуть подальше.

В свое время, до войны еще, приехали они в столицу, помыкались, помыкались, да, видно, пришлось не по вкусу многолюдье или еще чего другое не понравилось, затосковали. Но тут набрели на заповедник, где люди со сноровкой всегда нужны, где тихо, и лес шумит, и двор с теми же запахами, что и в родной деревне. И остановились, упали в ноги ученому человеку, Николаю Гаврилычу, спаси ты нас, прими и защити. И тот принял, укрыл, защитил.

В те годы, рассказывал Петруше Вербин, это была окраина города, все кругом деревянное, без асфальту, и бегал мимо, громыхая железом, старый трамвайчик. Устроились приезжие, окопались, грядками обзавелись, было им на то разрешение. На задах конторы сараюшек понастроили, а там и поросеночек, и куры закудахтали, и петухи запели по утрам, и кролики, всякая живность. Погреб сообща вырыли хранить капусту да картошку. Вместе с ученым человеком бабы да старики и войну тут переживали да страху терпели, пока мужики воевали. В общем, есть о чем вспомнить, есть о чем и поплакать, так как с войны вернулись не все.

После войны жить было худо, но выручало хозяйство. Курочка яичко снесла – вот тебе и завтрак, картошки с огорода принес – тут тебе и обед. Однако и это время миновало. Город стал строиться и со всех сторон окружил лес с его обитателями. И уж все стало другое, высокое да каменное, и подступило совсем близко. Прежними были только старый лес, который не очень переменился, деревянная контора да Николай Гаврилыч, кормилец ихний, которого уж никто не боялся по его ветхости да по шустрым новым временам. Однако ж, сколько пережито вместе!

Остались и сараюшки, и грядки у Митрофановны, хоть не раз бывал пожарник и замечания делал, однако ее хозяин Пантелей умел с ним поговорить как-то по-своему, и все оставалось на местах.

И тут, будто с неба упал, явился Валентин Денисыч Скобянников, и все заколебалось, пошло кувырком, стало неспокойно и тоскливо. Раньше тут все свои, в своем болоте, и вдруг чужой человек, баламут, черт, антихрист.

Бывает так, что бросят в зеленую лужу камень, и все там, в этой луже, взбаламутится, пойдут круги, и жители лужи, как в известной басне, насмерть перепугаются или хотя бы сильно удивятся. Так случилось и с Валентином Денисычем.

Кто ты такой, что за личность, чем живешь, как дышишь? Все это очень интересовало рабочих и служащих небольшой конторы, в которую на старости лет приткнулся Скобянников. Добыть какие-нибудь сведения о нем было не так-то просто, старик был угрюмый и подозрительный. Однако, как говорят, шила в мешке не утаишь. По крохам да всякими окольными путями кое-что было узнано, кое-что выдумано, а главное, узнан несговорчивый, досаждающий всем характер Скобянникова.

Врачи советовали ему бывать на воздухе, а тут рядом с домом настоящий лес, микроклимат, птички поют, белки скачут, вороны садятся спать на высокие засохшие вершины сосен. Вот и пошел Скобянников в работники при лесе, дышать стал ровнее, сон у него наладился. Ходил по лесу, присматривал за гуляющей публикой, убирал сухостой, судачил с пенсионерами.

В общем, вроде бы тихий человек, но уборщица Митрофановна предостерегала своего мужа Пантелея:

– Ты погодь, погодь, он еще свое скажет.

– Скажет, черт такой, – согласно кивал серебряной головой Пантелей, закусывая своим собственным огурчиком с грядки.

И чутье их не обмануло, от такого человека только и жди всяких каверз.

Как-то Петруша бродил по двору, разглядывая стены сарая, качающиеся на ветру деревья, ворон, которые угомонялись на ночлег да все не могли угомониться. Настроение было самое умиротворенное, нигде не жало и ничего не болело, мир казался добрым и справедливым. Редкие минуты в Петрушиной жизни. Вдруг рядом с ним очутился Валентин Денисыч и поглядел на него пустыми водянистыми глазками, и чего-то они разговорились.

– Хорошо тут, – улыбнулся Петруша. – Славно. Деревья, какие-то сараи, лопаты, грабли, лошадь.

– Лошадь, – проворчал Скобянников. – Ты, Петруша, ничего не понимаешь. А я вот подсчитал, арифметика тут простая. Лошадь день работает, день стоит, овес даром ест.

– Да ведь овса не жалко.

– Ты, Петруша, жизни не знаешь, – сердито махнул рукой Скобянников, как будто начисто отметая и лошадь, и бестолкового Петрушу. – Я тебе объясню так. Тут всех надо разогнать. Николай Гаврилыч старый, на пенсию его…

– Когда лошадь, хорошо, – заспорил Петруша. – Как-то уютнее. Ночью подойдешь к конюшне, а она вздыхает. Вроде как и не один.

– Подожди, – недовольно сказал Скобянников. – Вера Ивановна ни хрена не делает, так? А ведь она старший научный работник, так? Только белок кормит целыми днями, а деньги получает двести рублей. Зачем ей столько денег, одинокой старухе?

– А все-таки жалко ее, – робко возразил Петруша. – Что с нее возьмешь? Просто у нее ведь никого нет. А белок кормит, потому что любит животных. Белка ведь не собака, ей много не надо.

Вдруг Петруша почувствовал всю ущербность своей логики и дикость этого разговора.

– Белка должна быть дикой, а не ручной, – веско сказал Скобянников, и Петруша с грустью согласился, что тот, наверное, прав.

В общем Скобянников разнес всех, и Петруша со страхом подумал, что вот он примется и за него. Что ты, скажет, за личность такая, Колотовкин? И много ли пользы от тебя обществу? Лежишь на скамейке да штаны протираешь, от жены ушел, семью поломал. Нет, Петруша, липовый ты человек. Таких людей надо гнать, гнать и еще раз гнать на самый край света.

И защититься от этих обвинений Петруша никак не умел, хотя и чувствовал, что Скобянников не прав. Всех не прогонишь.

Он молчал, отвернув лицо от решительного человека, сделал вид, будто любуется грозовой тучей, которая выдвинулась из-за леса, а сам испуганно ждал, что еще скажет Скобянников, кого и в чем обвинит. Однако тут так хлестануло порывом ветра да с таким тугим дождем, что у него перехватило дыхание, а Скобянников махнул рукой и убежал закрывать свои помидоры, убоявшись граду.

К лошади Валентин Денисыч присматривался долго и сахару ей даже носил не один раз, и по морде похлопывал, и по холке, в общем, выказывал к животному всяческое расположение, а может быть, просто изучая лошадиный характер. Но его вниманием очень был недоволен Вербин.

– Атыди от лошади, – бормотал ой простуженным ненатуральным голосом. – Нечего тут баловаться. Лошадь не для баловства дана.

– Лошадь казенная, – отвечал на это Скобянников. – От сахару ей ничего не сделается.

– А кто тебя знает, может, ты иголку в сахар засунул? Поставлен один человек при лошади, и нечего тут. Лошадь денег стоит. А ну, атыди!

Ну и доприглядывался Скобянников, высчитал, как дважды два, что лошадь надо сдать на общую конюшню, а то бездельничают и лошадь и Вербин, а от этого убыток производству. Он вот тут прикинул, подсчитал рабочие часы, и выходит, что лошадь нерентабельная, тунеядка, овес даром ест.

– Всех нас надо сдать на общую конюшню, – поддакнул Пантелей. – А тебя поставить старшим конюхом.

И долго потом вспоминали несчастную лошадь, которую как-то вдруг выжил из коллектива Скобянников.

– Это ведь черт, а не человек, – говорил Пантелей Вербину, принимая свой обычный стаканчик и закусывая собственным огурчиком. – Он так и нас скоро выживет отсель.

Впрочем, все удивлялись. Испокон веку при усадьбе была лошадь, и конюшня, и человек при лошади, а тут пришел какой-то Скобянников и все взбаламутил. И что он за человек такой? Потом узнали, что Скобянников пишет начальству докладные, и про лошадь у него написано на десяти страницах убористым четким почерком, и что никто работать не хочет, все тунеядцы. И про Николая Гаврилыча было написано, что пора ему на пенсию, не справляется с работой. И вообще, всех надо разогнать, а поставить молодых и здоровых, которые хотят работать.

– Молодые-то как раз и не хотят работать, хрен их заставишь, – говорил Пантелей по этому поводу. А Вербин сказал простуженным голосом:

– Отрублю гаду голову!

И все как-то воспряли духом после слов Вербина, будто он и правда когда-нибудь освободит их от Скобянникова. Лишь Петруша горько усмехнулся, какая все это чепуха. Он подумал, что Скобянников чем-то неуловимым напоминал ему Зинаиду Павловну, хотя, казалось бы, между ними нет ничего общего. Разве что оба старые…

И мать, и Зинаида Павловна, наверное, были правы, когда каждая по-своему показывали ему свое сомнение, что никакого толку из его женитьбы не будет. На здоровом древе жизни он что-то вроде нароста, уродства. А ко всему непонятному и необычному человек относится с недоверием и подозрением. Хотя что в нем такого особенного, думал Петруша? Ничего. Просто у Зинаиды Павловны был какой-то эталон семьянина, определенное представление о муже, и в эти рамки Петруша не укладывался. Ей воображалось, что муж дочери преуспевающий человек, на работу ездит в своем автомобиле, умеет все достать, занимается спортом и живет в полном достатке. Это наивное представление о счастье Петруша легко читал на лице у Зинаиды Павловны почти каждодневно, но это чтение не доставляло ему удовольствия.

С другой стороны, она ничего не могла разгадать по его лицу, ни одной знакомой мысли, «нормальной» мысли, тем более, душевных движений Петруши. Будто он думал и чувствовал на каком-то древнем языке, который до сих пор не расшифрован. И конечно, это ее раздражало. Она ожидала, что после смерти Авдотьи Степановны Петруша вернется под ее крыло, снова станет жить вместе с ними, тем более что дочь иногда разговаривала с ним по телефону. Зинаида Павловна даже как-то слышала, как та хохотала в трубку, видимо, Петруша сказал что-то смешное. Однако он не возвращался. Катя на ее вопрос, собираются ли они жить вместе, ответила:

– А нам и так хорошо.

Скорлупа, в которую заточил себя Петруша, прочнела, все больше затвердевала. И все-таки небольшая щелочка связывала его с миром, с Катей, с Зинаидой Павловной, с Вербиным, со Скобянниковым и другими людьми. Через эту щелочку он выглядывал наружу, иногда с опаской, иногда с радостным удивлением, дышал воздухом, общался. Однако внутри этой скорлупы созревал какой-то другой мир со своими предметами, со своим бытом, утварью, и здесь все его понимали и любили. Он был как бы и тут и там в одно время. Он отравлялся сладкой отравой воображения и со страхом думал, что отверстие в скорлупе когда-нибудь совсем закупорится, наступит глухая тишина, и тогда ему не надо будет ни пить, ни есть.

Как-то в такой вот глухой тишине он очутился посреди луга. Откуда-то появился старик с бородой и сел рядом на траву. «Ты чего, дедушка, пришел?» – тут же спросил Петруша. «Да ведь ты звал меня, Петруша», – усмехнулся старик. Петруша не слышал ни его голоса, ни своего, однако они о чем-то ясно стали разговаривать, только не словами и не мыслями, а как-то совсем по-иному. Петруша пожаловался, что одинок и ничего не понимает. Старик отвечал ему, нет, Петруша, ты не одинок, потому что все они, любящие его, тут, рядом, им все видно и слышно, что делается с людьми и с Петрушей. «Терпи как-нибудь, Петруша», – вроде бы добавил старик.

Петруша и сам понимал, что надо терпеть, что ему надо жить, как живут многие, то есть по образу Зинаиды Павловны, работать, достигать благополучия, пенсии, спокойной старости наконец, а потом бояться смерти, как все теряются перед ней. И этот страх разумен, нет в нем ничего необычного. И однако Петруше не хотелось жить по образу и подобию Зинаиды Павловны.

Хотелось чего-то особенного, исключительного. Он понимал, что ничего особенного не может быть, но не мог с этим примириться и терпеливо ждал. Он часто вспоминал и отца и мать, которые являлись перед ним, как живые, будто никогда и не умирали, а все еще живут, только куда-то переместились в сторону, ушли в другую жизнь, притаились там и не показываются живым людям, потому что не хорошо, когда умершие продолжают жить во плоти или даже бесплотно. Это непонятно и необъяснимо, но своей любовью Петруша мог вызывать их, разговаривать с ними. Он не знал того мира, где они пребывали, но постоянно ощущал его присутствие, осязал кожей, как осязается теплый или холодный воздух, и стыдился этого, потому что не мог ничего доказать ни себе, ни людям. Он огорчался, когда его пронизывал безжалостный свет разума, потому что в этом свете он ничего не видел, ни отца, ни матери, ни своих предков, ничего, кроме пустоты и сзади и спереди, да холмиков могил. Из этого света разума складывались слова, что у него нет ни отца, ни матери, а он обыкновенная пылинка, плавающая в солнечном луче. Ведь что прошло, того уже нет и не будет. И это единственное, что разумно, что можно доказать. Петруша невольно соглашался с этим, но почему-то все в нем начинало протестовать и бунтовать. Он соглашался, что надо жить по распорядку Зинаиды Павловны, по какому живут большинство разумных людей, другого выхода у него нет, надо копить деньги на автомобиль, доставать вещи, бояться смерти, иметь полезных знакомых, хватать от жизни все, что сумеешь схватить, однако и не нарушать законы. А ничего другого просто не существует, ведь даже неба и облаков вчерашних сегодня уже не увидишь, их уже нет, и завтрашнего дня сегодня нет. Вот каков распорядок Зинаиды Павловны. И, однако, Петруша с сомнением качал головой. Так ли это?

5

Петруша, видимо, заболел, потому что утром встал вялый, и безразличный ко всему на свете. Однако надо было идти в магазин и что-нибудь купить поесть. Он взял хозяйственную сумку и пошел. В подъезде неприятно пахло, на подоконнике стояла пустая бутылка, на лестнице валялись окурки, обгоревшие спички. Кто-то здесь выпивал вчера вечером. «Ничто их не берет, – подумал Петруша, – ни болезнь, ни милиция, ни общественность. За жизнь они держатся цепко, мертвой хваткой, эти выпивающие в подъездах люди». Себя он воображал мягкотелой медузой, которую несет по теплым волнам. Куда принесет, туда и ладно. «Где же все-таки уборщица? – подумал он, проходя мимо заплеванного и залитого вином подоконника. – Кто-то ведь должен подметать подъезд?» Но мысли эти были вялые, как шевеленье той же медузы в волнах. Ему было, в общем-то, все равно – убирают подъезд или нет, на то есть начальство.

Он отпер почтовый ящик, чтобы посмотреть, нет ли там письма. Но письма не было, да он и сам уж давно никому не писал. Однако было бы приятно получить неожиданное письмо, особенное, с необычной вестью.

Уборщица стояла около дверей и, наклонившись над ведром, выжимала тряпку красными руками. Под глазом у нее темнел синяк.

– Здравствуйте! – сказал Петруша. – Что, опять затопило?

– Затопило совсем. Там выше, с улицы-то, вода и бежит оттуда. Тут-то ведь ниже. Вот она и бежит сюда. Снег тает, вот она и бежит, чего тут поделаешь. Восемь уж ведер вылила.

Кто-то умудрился сделать пол в подъезде ниже тротуара, и каждую весну подъезд затопляло.

– Ну, ничего, – пробормотал Петруша. – Не утонем.

– Не утонем, – усмехнулась уборщица.

Эта старушка была чудная, но почему-то нравилась Петруше. Он попытался представить себя на ее месте, как подметает подъезд, моет заплеванную лестницу раз в неделю, получает зарплату, какая положена уборщице. Вымывши подъезд, идет купить хлеба, мороженой рыбы, постного масла. А потом, голодный, жует остатками зубов жареную рыбу да слушает радио, мало чего понимая но своей необразованности. Потом чаю напьется и станет смотреть в окошко, что там делается во дворе. Однако, может, у нее есть хозяин или полюбовник. И вчера они не поладили, и он задел ее по скуле, даже как-то нечаянно вышло, беззлобно. Ну поревела баба, да и помирились. Хозяину тоже, видно, нелегко, работает где-нибудь на стройке, а уж где силы-то взять? Хоть бы до пенсии дотянуть. Но толком про уборщицу Петруша ничего не знал да и знать не хотел. Что ему от этих знаний?

Утренние часы «пик» между тем кончились. На автобусной остановке стало поменьше народу. Петруша подошел к газетному киоску и купил приложение к «Вечерней Москве», которое он любил читать. Ему было интересно узнавать, кто чего продает или покупает, меняется, что-то у кого-то пропало, потерялась собака. Всякие удивительные попадались объявления, разные жили на свете люди, и он, Петруша, тоже удивительный человек среди этих людей. Затерялся, как песчинка.

Весь день он просидел у окошка, чувствуя недомогание, ломоту в костях, слабость. Весь день шел безвольный и бессильный снег, как Петрушина болезнь.

Кое-как дождавшись вечера, он взял портфель и отправился на работу. Он шел вдоль деревянного забора и поражался, что город каким-то чудом пощадил небольшое пространство, занятое лесом. И как удивительно сложилась судьба этих сосен и дубов, престарелых уже нынче, кое-где уже с засохшими вершинами, на которых любили ночевать вороны, а иногда садились передохнуть и коршуны после продолжительного парения на высоте.

Молчаливое, довольно угрюмое собрание этих деревьев когда-то объявили заповедником и окружили со всех сторон забором. А город пошел дальше, обхватив каменным кольцом клочок зелени. Тут все было как в настоящем лесу: и просеки, и кварталы, и лесники. Ученые следили за ростом деревьев, их жизнью и здоровьем. Они знали, что лесу полезно, а что вредно. Но от вреда не было никакой защиты, кроме ветшающих потихоньку заборов, так как самый большой вред лесу приходил от человека. Но деревья еще стойко держались всем своим сообществом за землю предков. Ведь и у деревьев, как у человека, тоже бывают предки, думал Петруша. И таинственно, красиво на фоне вечернего прозрачного неба шевелились ажурные вершины деревьев, напоминая людям, как было и как должно быть.

До службы Петруша добрался уже в сумерках, немного припоздал. Он нашел ключ в условленном месте, отомкнул контору, уселся на скамейку и, подперев руками тяжелую голову, стал смотреть в окно. Подкрадывались незаметно сумерки, которые всегда почему-то воображались Петруше большой серой лошадью в темных пятнах. Она скачет по вспаханному полю, совсем не касаясь земли копытами, бесшумно, словно крадучись. Он задумывался, как над чем-то важным, почему эта серая лошадь скачет бесшумно. Да, видно, потому, что это ведь сумерки. Добрая лошадь или злая, думал он, и почему на ней нет всадника? Наверное, она его где-то потеряла. И чем питается эта лошадь? Ну да ведь она ничем не питается, потому что это просто сумерки.

«Есть время рассуждать о таких глупостях, – усмехнулся Петруша, однако не пошевелился на своей скамейке. – Зачем это человеку? Ведь даже стыдно и придумывать такое про серую лошадь. И вслух-то никому не скажешь. Но тогда зачем оно лезет в голову? Зачем, если все должно быть целесообразно, полезно и необходимо?»

На Петрушу и правда другой раз накатывало странное состояние, которое вряд ли показалось бы нормальным Зинаиде Павловне, Кате или даже Ведрину. Бывало, в лесу он подходил к вековой сосне и трогал ее шершавый ствол своими большими мягкими ладонями, прижимался к ней щекой и ухом, слушал тихонько, пытаясь понять дерево, его жизнь, древесную мудрость, но ничего не слышал и не понимал. Ему казалось, что дерево не хочет с ним разговаривать. «У этой сосны своя тайна, – воображал он. – У каждого сучка, у каждой иголочки есть память, древняя память. Дерево помнит, каким должно вырасти, и цвет свой, и форму, и величину. А иначе эта сосновая иголка выросла бы листочком, как вон у яблони. Есть память у них, не так-то все просто…»

Весна в этом году пришла как-то неожиданно для Петруши. Но он обрадовался весне, как чему-то долгожданному, как сбывшейся мечте: «А ведь все-таки пришла весна, несмотря ни на что. Поезд может сойти с рельсов, автобус опоздать, а весна не может не прийти».

Хоть что-то в мире постоянно и нерушимо, радовался Петруша, человек, слава богу, не властен над весной. Он не может остановить эти теплые дожди, съедающие снег, убрать туман, помешать грозе, ветру, ползти по небу облакам. И это хорошо.

Петруша радовался постоянству природы, как ребенок. Все так зыбко в человеческом мире. А тут весна опять пришла, как ей положено, значит, все в порядке. Вот бы в газетах написали, воображал Петруша, мол, радуйтесь люди, весна-то все-таки пришла.

Голова у Петруши была тяжелая, видимо, он заболел все-таки гриппом, всего ломало и корежило. Надо было дома принять лекарство. Петруша кинул на скамью телогрейку Ведрина, пропахшую его телом и лошадью, и вытянулся во весь рост с большим облегчением.

Он лежал, удивляясь, что лежит тут один, спокойный и неподвижный, как мерзлое бревно, которому все равно, рубят его или пилят на доски, лежал, как кусок неживой, косной породы в ожидании, когда к нему прикоснутся руки мастера. Он подумал было позвонить Кате, сказать, что заболел, пожаловаться ей, как плохо одному болеть. Но что бы она ему ответила? Сказала бы, прими лекарство, вызови врача. Так она говорила всегда, когда он заболевал. Да и что другого она могла сказать? Однако ему хотелось чего-то другого, может быть, сочувствия во взгляде, молчаливого сострадания. Ничего такого он в ней никогда не замечал. Все в ней было разумно, целесообразно. Если и были какие-то душевные движения, то она подавляла их силой воли. Ни разу он не видел на ее глазах слез. Как-то он спросил у нее, а ты в детстве плакала? Она сказала, что не помнит за собой такого. Петрушу это потрясло, он даже растерялся.

Петруша лежал на скамейке и смотрел на поблекшее вечернее небо. И ему казалось, что он лежит в красивой картонной коробке, упакованный и завернутый в вату или, может быть, в пушистое облако, похожее на вату, какие иногда плывут по синему небу в ясную погоду.

Вот он плывет и покачивается, а рядом другое облако, на котором сидят Зинаида Павловна с Катей и пьют чай.

– Расскажи о себе, почему ты такой? – вдруг говорит Зинаида Павловна.

– Какой? – спрашивает он.

– Почему ты такой урод?

– Не знаю, – вздыхает Петруша.

– Он не знает.

– Я болен, оставьте меня.

И облако с Зинаидой Павловной послушно растаивает, выступают четыре стены, покрашенные покойным Андреем Тихонычем в голубенькую краску, дверь, обитая черным дерматином, самодельный стол.

Петруша сел на скамейке и закурил, подумав с усмешкой, что сидит на дежурстве в старом деревянном доме, который по ночам скрипит от немощи.

Петруша выглянул в окошко на улицу и вдруг испугался. Двор был едва освещен слабенькой лампочкой, которая притулилась где-то под крышей. У него мелькнуло в голове, что кто-нибудь может зайти, а он не может пошевелить ни рукой, ни ногой, совсем расхворался. Он поднялся с места и проверил, заперта ли дверь. «Впрочем, кому я нужен? – подумал он. – Такие, как я, никому не нужны». В голове шумело, пришлось снова лечь. Ему вдруг показалось, что тело его разрушается, разваливается на куски, а силы тают с каждой минутой, как тает весенний снег, подтачиваемый водой и теплом. Он думал о себе, что совсем не приспособлен к жизни, что-то вроде игры природы. Такие ведь тоже бывают на свете. Но эта «игра природы» хочет пить и есть и немного человеческого счастья.

Иногда он подолгу наблюдал за обыкновенной еловой веткой, которая раскачивалась на ветру, и вдруг воображал себя этой веткой, раскачивался на ветру, переселялся мысленно в какое-нибудь существо, старался понять страдания и радости этого существа, но ничего не понимал. И тогда говорил себе, что все это глупо.

«Это все от болезни, – подумал Петруша. – В голове шумит. Надо поставить чайник да попить чаю с мятой».

Он действительно налил в чайник воды, поставил на газ и снова лег, как-то мысленно пытаясь помешать своему воображению, внушая себе, что он просто заболел и надо тихо лежать да ни о чем не думать. Но тут вдруг ему вообразился отец, Иван Колотовкин, который сидел на табуретке с гармошкой в руках. Потом выступили побеленные известкой шероховатые стены, белый потолок, с которого свисала голая лампочка, стол, кровать, заправленная одеялом, наконец прорезался резкий звук гармошки, и в этом звуке было много отчаянного задору, как и в самом лице Ивана Колотовкина, который терзал гармонь в своих больших руках и, казалось, хотел разорвать ее на части. Все это надо было понимать так, что Иван Колотовкин бросал вызов, что если надо, то еще раз пройдет всю эту проклятую войну. Он кинул на Петрушу быстрый взгляд, как будто сообщил ему: «Мы ведь все в тебе, Петруша, вся наша кровь. Понимаешь ли это? Теперь твоя очередь, мы в тебе. Не подкачай, Петруша».

Сколько уж прошло времени, а Петруша все никак не мог забыть мелькнувшую во взгляде отца веселую ярость. Тогда он не понимал, кому бросал вызов Иван Колотовкин, а теперь думал, что в отце все еще бродили отголоски войны.

Кончив играть, он убрал гармонь и стал чистить картошку, усевшись на ту же табуретку. Взгляд его потух, плечи опустились, поникли. Он облекся в такую безнадежную унылость, что Петрушино сердце содрогнулось. Картофельная очистка вилась из-под ножа затейливой лентой, руки шевелились, а сам он будто весь умер, жили только одни руки. Затаившись в своем углу, Петруша с жадностью наблюдал за отцом. Он не понимал, что с ним стряслось, только что был веселый, ярый – и вдруг весь сокрушен. Казалось бы, надо радоваться ему, что пришел с войны к ребенку и жене, каждое мгновение сознавать свое счастье, а он окаменел, и в глазах чудовищная усталость, ничего больше. Петруша всей душой потянулся к нему, чтобы взглянуть на мир его глазами, но хрупкое, детское его сознание устрашилось, отпрянуло от переполненной печалью души отца. Если бы он проник в печаль отца, то, наверное, просто бы умер. Где же ребенку выдержать эти годы войны, прожитые Иваном Колотовкиным, когда тот и сам сгибался под их тяжестью. Поэтому Петрушино сознание испуганно встрепенулось и отпрянуло. И тогда он увидел обыкновенного уставшего человека, которому осточертело чистить картошку…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю