Текст книги "В краю родном"
Автор книги: Анатолий Кончиц
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
В краю родном
ОСТРОВИТЯНЕ
Стояла жара, и остров посреди реки сверкал песками. Комары томились в жиденькой, узорчатой тени ив. Редкая птица темной точкой вдруг являлась в синем небе и падала, как будто бы кувыркаясь, в лес за рекой.
Заливные луга обсохли, мелкая рыбешка в лужах задыхалась. Тут ее долбило воронье.
Василий лежал на песке в старых плавках и радовался жаре, потел, курил местную сигарету, невкусную и вонючую, и улыбался сам себе.
Лето выдалось хорошее, как раз для отпуска. Василий, сильно обгоревший, посматривал на свои красные руки, будто только что вынутые из кипятка, и думал: слезет на них кожа или нет.
На воде маячил самодельный поплавок, течение прибило его к берегу, но Василию не хотелось перезакидывать удочку, не хотелось никакой рыбы. Так было хорошо. И если бы его сейчас подняли на пожар, он бы сказал: «А, пускай горит». Он испытывал наслаждение от жары, безделья и тишины.
Василий был в отпуске. Полгода ловил рыбу в море, не видал берега и считал, что имеет право пожить там, откуда судьба его увела, то есть в своей родной деревне, у старухи матери.
Он заработал это солнце, тепло и тишину. Поэтому Василий загорал, бесстыдно выставив свое грузное тело, довольный и добрый ко всему на свете.
Иногда он садился и смотрел на облачко, смотрел, как колышутся листочки ив, с вялым интересом рассматривал песчинки, приставшие к его потной ладони, и думал, как ему тут хорошо.
Езживал он и в санатории, и на южные, и на западные пляжи, но лучше, чем здесь, дома, ему не бывало.
В эту зиму мать не жила в избе, а зимовала у дочери в Волгограде. Они обменялись письмами, потом телеграммами и съехались сюда в одно время.
В избе все было запущено, и запах стоял нежилой, но, когда истопили печь, когда на окна повесили занавески и по лавкам, и по всяким углам разложили вещи, в доме так переменилось, как будто отсюда никто и никогда не уезжал.
Василий почувствовал неожиданно, что он тут хозяин-барин, он тут «сам» и положение его по сравнению с местными завиднее. В любое время он может собраться и уехать. А те не могут, у них заботы, коровы, семьи, хозяйство. А у него нет этих забот, свободен как воздух. И не в чем его упрекнуть, потому что он в отпуске. И денег у него заработано достаточно за прошлое плаванье.
Есть и сети, и удочки, и никаких забот. И все это законно, потому что он заработал отпуск.
И вдруг он почувствовал, что ему хочется плакать, что он еле сдерживается от подступающего отчаяния и горя. На его красном и потном лице все еще блуждала благостная улыбка, а душа заволоклась сырой печалью. В этом году Нинка не поехала с ним в отпуск, она с сыном осталась там, в городе. Они с ней поругались из-за какого-то пустяка. Она упрекала мужа, что по полгода не видит его, что сын растет без отца. Он возразил, что деньги зарабатывает, другие так не зарабатывают. Пусть он подавится этими заработками, так, кажется, сказала Нинка в запальчивости. А может, и не так, но что-то вроде этого. Теперь уж Василий не помнил, как это было, но слово за слово, и пошел дым коромыслом.
Все, что годами копилось на душе у каждого и, казалось, было уже забыто, похоронено, вдруг ожило, встало между ними и разъединило их.
Он любил свою Нинку и теперь изнывал в тоске по ее полным белым рукам, по ее улыбке и по благодатному теплу ее души, которое согревало его не хуже этого солнца.
Вот в прошлом году они лежали тут вместе. Он вспомнил прикосновения ее мокрых, прохладных рук к своим больным от жары плечам и неторопливый голос:
– Васенька, ты сжег плечи. Надел бы хоть рубашку, а то ночью не уснешь опять.
– Усну, – бормотал он, благодушно улыбаясь, с закрытыми глазами, искал ее руку и замирал от какой-то сладости ощущения.
Бывало, он целовал ее тут же, на горячем песке, мял ее крупное тело, целовал в мокрые губы прямо в реке и по дороге домой, у старой смолистой сосны. Когда они подходили к дереву, он говорил: «Подожди…»
Она понимала его и останавливалась с улыбкой. А ночью он любил ее так, будто последний раз в жизни, до боли душевной, до муки. В конце концов у нее уже не было сил отвечать на его ласки, и она со счастливым вздохом бормотала: «Ой, сдаюсь, Васенька».
Это были счастливые для них обоих минуты. Он выходил на скрипучее старенькое крыльцо покурить. Она его пыталась удержать, не хотела отпускать от себя ни на минуту.
Василий смотрел на звезды, слушал безмолвный лес и думал: почему он такой счастливый, откуда такое везенье? В то же время чего-то ему и недоставало, вспоминались товарищи по работе и всякие случаи, бывшие с ним во время долгого плаванья. А на востоке зрел рассвет…
Сейчас он лежал на песке и чувствовал себя счастливым и довольным. А перед глазами была Нинка. Вот она сидят рядом, стоит протянуть руку – и коснешься ее горячего мягкого плеча. «Идти на почту да подать телеграмму, – подумал он, но не встал и не открыл глаз. – А может, сама приедет?»
Снова и снова она как наяву появлялась перед ним, раздвигая ивовые кусты, полноватая и крепкая, и он слышал ее неторопливый голос: «Ты куда это забрался, Вася? Пока шла к тебе, комары заели».
Она садилась рядом, и он начинал искать ее руку, надеясь ощутить привычное тепло, но находил одну только пустоту.
Он повернул к солнцу другой бок, чтобы загорать равномерно, и увидел человека с удочкой, продиравшегося сквозь кусты. Человека этого он сразу узнал, хотя и не виделся с ним целый год. Это был Володька Мокрецов. Каждое лето они встречались на острове. Мокрецов и он были из одной деревни, но у Мокрецова не было избы – наследники продали ее на дрова. И теперь там, где Володька провел свое детство, откуда впервые увидел мир, на этом месте густо росла крапива да осталась какая-то ямка, будто оспинка на лице у человека.
По этой крапиве да вмятине и узнавал Володька Мокрецов то место, где стоял их дом, в котором он родился. «Тут вот и была наша изба, – говорил он обычно. – А теперь нет ничего, совсем ничего». И он всегда завидовал Василию, что у того изба стоит на месте. Хоть и обветшавшая, с худой крышей и провалившейся печью, но на месте.
– Здравствуй, Вася, – сказал Мокрецов, как будто они вчера только расстались.
– Здравствуй. – Василий встал пожать руку. Они как будто обрадовались друг другу и не обрадовались. Промыкались оба где-то год и вот снова встретились, не добыв ни худой, ни доброй славы, только что постаревшие на год.
Мокрецов бросил удочку, виновато улыбнулся и лег на песок не раздеваясь.
– Что-то мало нынче гостей, – уныло сказал он, – а раньше ведь на праздник много собиралось. Куда все и подевались? Уехали или поумирали…
Василий не ответил. «Ну и что из того, что уехали? – подумал он. – Раз уехали, значит, так надо. Что зря об этом болтать? Лежи на солнце да грейся».
То, что деревня разбежалась по всему белу свету, во все стороны, мало его трогало. Больше всего печалило, что жены не было с ним.
– Будут еще гости, – пробормотал он.
Из кустов вдруг вышла женщина в купальнике, за ней – старуха в одних трусах. Она прикрыла отвисшие груди юбкой и стала обходить парней сторонкой, озабоченно бормоча: «Ой, тут мужики, а я прусь».
Женщина подошла к Василию.
– Есть ли у вас попить?
– Есть, наверное, – сказал Василий. – В термосе.
– Согрелось, поди?
– Не знаю, в термосе не греется.
– Ну так я пивну маленько, ладно?
– Пивни, – согласился Василий.
Женщина попила из кружки и закрыла термос.
– Чья такая? – тихонько спросил Мокрецов.
– Не знаю, – сказал Василий. – Я тут молодых-то никого не знаю. Кажется, в отпуск приехала.
Женщина опустилась на песок. Была она худенькая и невысокая, с крашеными волосами.
– Как загорается, ребята?
– Хорошо, – сказал Василий.
– А ты как поживаешь, Володя? – вдруг спросила она у Мокрецова.
– Живу, хлеб жую, – растерялся Мокрецов. – А ты откуда меня знаешь?
– А ты меня не узнал?
– Не узнал, – признался он.
– Наташка я, Журавлева.
– Не может быть! – недоверчиво пробормотал Мокрецов.
Наташка вскинула голову, мол, смотри получше:
– Ну, узнаешь теперь?
– Да ведь ты была совсем не такая.
– Была не такая, Володя. Да ведь и ты был не такой.
– Наверное, и я, – согласился Мокрецов. – Бежит время.
На душе у него стало горько: не узнал Наташку. Он помнил ее синеглазой девчонкой с неловкими большими руками. Как изменилась!
– Ну и ну, Наташка, – пробормотал Мокрецов. – Так это ты?
– Время-то сколько прошло, Володя. Мужа прогнала вот. Двое детей у меня, – зачем-то толковала она расстроенному Мокрецову. Когда-то Наташка нравилась ему. – Живу в городе, квартиру дали.
Мокрецов вдруг подумал, что между ними, приезжими и земляками, такая пропасть, что никакого моста не построить через нее, потому что пропасть эта – время.
Хотя они еще и не совсем оторвались от своих изб или вмятинок на земле, заросших крапивой, но это одна только видимость.
«Бродячее мы племя, – думал Володька, глядя на Наташку и все еще никак не узнавая ее по-настоящему. – И тут оторвались, и там не прижились». Он знал, что хоть у Василия и довольное лицо, но скребет и его душу. И еще он подумал: не оставь он деревни, как раз и стал бы Наташкиным мужем, чем черт не шутит.
– Пойду поужу, – жалким голосом сказал он Василию и Наташке. – Может, поймаю какую рыбешку.
И он потащился по горячему песку к омуту, где прежде славно поклевывала крупная рыба, хотя и знал, что там теперь нет никакого омута, засыпало песком, замыло. Он это хорошо знал, но какая-то тоскливая сила влекла его туда. Он все еще помнил, что в детстве вытащил там свою первую большую рыбину, как раз в те времена, когда робко полюбил эту самую Наташку, которую теперь едва признал.
ЛОДКА
Как ни ждал Володька весны, она все равно свалилась неожиданно. Вдруг повеяло теплом, снег стал оседать, и зажурчало, задвигалось, зашевелилось вокруг.
В погожие дни он убегал на лыжах по морозцу в лес, бродил до полудня, потом выходил где-нибудь у реки, опирался на палки и слушал. Вокруг какой-то стеклянный шорох. «Откуда это? – удивлялся Володька. – Что это шуршит?» А это ломались тоненькие подтаявшие льдинки на снегу. Вот и шуршит, позванивает…
Пришло ему в голову сделать лодку. Что за причуда такая, зачем ему лодка? Но днями и ночами ему мерещилась синяя вода, затопившая наволок и луга за рекой. Итак красива была вода в его воображении, так щедро грело солнце, а он плывет в лодке. Куда плывет, и сам не знает. От тепла какое-то опьянение, и нега во всем теле, и слезы подступают, оттого что хорошо ему на свете жить. Все вокруг ласково и необъятно, жизнь бесконечна и счастлива…
Все началось с разговоров. Они только что пообедали, и он спросил у деда:
– Приходилось ли тебе делать лодку?
– Эка невидаль, – сказал тот. – Без лодки у реки не проживешь.
– А что надо, чтобы сделать лодку?
– Осину надо, тесло, – буркнул дед, слегка помрачнев.
Он сидел на печке, свесив ноги в старых валенках, и был, видать, до этого разговора в добром настроении, потому что идти ему никуда не надо и делать ничего не надо. Он думал, что наработался за свою жизнь, а теперь и отдохнуть не грех.
– Да ведь сторожки еще надо, – вступила в разговор Парасковья. И она объяснила, что это такое, как их делать и для чего они, что лодку без сторожков не выдолбить.
После этого разговора Володька целую неделю строгал ножом ольховые палочки, вставлял их в специальную дощечку и обрезал ножом, а пенечки ольховые, то есть сторожки, кидал в мешочек.
Дед с каждым днем все больше мрачнел, не раз на дню подходил к Володьке и говорил угрюмо:
– Отступись ты, парень. Для чего тебе лодка?
– Как же без лодки в хозяйстве? Ты ведь сам говорил, что у реки нельзя без лодки.
– Жить-то ведь уж ничего не осталось, – возражал дед. – Проживем и без лодки.
И он говорил, почесывая седую бороду, что не надо ему ни лодки, ни овец, ни коровы. Скоро он вообще бросит все к лешему.
– Давай лучше лодку делать, – сказал Володька.
В его воображении стояла большая вода, целое наводнение. Островки леса за рекой потоплены, и он плывет между деревьев, а вокруг горячее солнце. Тишина. Только звенит и струится вода. Он плывет не один, а с Наташкой. Правда, она какая-то неясная, будто из воздуха, но добрая, смотрит ласково и задумчиво. Лица ее он почему-то никак не мог четко вообразить, черты ускользали и таяли, но зато такой добротой веяло от нее, такой лаской, что невольные слезы одолевали его, и он едва крепил себя, чтобы не разреветься. Потом ему казалось, что нет у нее ни имени, ни фамилии и она совсем незнакома ему. Но какое-то удивительное согласие и понимание между ними!
О своих воображениях Володька, конечно, не мог никому рассказать: ни Парасковье, ни деду. Они бы просто отмахнулись: «Сдурел парень».
Парасковья сама жаловалась ему, что замуж ее выдали за нелюбимого, вон за этого красно-рыжего дурня. А этот «дурень», его дед, молча сидел на лавке и слушал.
– Век свой с ним и промучилась. Долюшку свою горькую давно уж прокляла и слезы все выплакала. И матери-то своей все никак не могу простить. Позарилась на сенокосы. А семья у нас великая, да все девки одни. Уж как я не хотела за него выходить, да ведь не ослушаешься родителей.
«Разве бывает такое? – подумал Володька. – Как это можно не по любви?»
– Это ты про дедушку говоришь? – спросил он.
– Про него, – кротко отозвалась Парасковья, ласково взглянув на Володьку.
– Но ведь он хороший.
– Век проживешь, так станешь хорошим, – вздохнула Парасковья.
– Ты его не ругай, – сказал Володька.
– Кого же мне ругать? – Парасковья усмехнулась и снисходительно взглянула на старика, который то ли ничего не понял из разговора, то ли все это ему давно надоело. Он был старше ее лет на десять и не понимал из-за своей старости ни ругани, ни суеты людской. Ему только хотелось лежать на теплой печке да ничего не делать. Давно уж от работы устали его руки и ноги, но помирать ему не хотелось.
Парасковья часто укоряла его, что он день-деньской пролеживает на печке и ничего не делает по хозяйству. Но лежать ему хотелось не от лени, а от бессилья. Володьке он объяснял, что кровь у него стала плохо греть и он весь замерз.
Однако ж Володька уговорил его идти в лес искать осину и делать лодку.
Старик надел сапоги с кряхтеньем да оханьем, телогрейку, шапку, все удивляясь, как это он дал себя уговорить. Ему и в голову не приходило, что он любил внука и ради него был готов на все.
Взяли сторожки, хлеба, соли, картошки, спичек. День хоть велик, да, может, придется и заночевать.
Пошли с утра. Вышли из деревни, пересекли поле с озимыми и скрылись в лесу. Тут пахло сыростью, ветхой прошлогодней листвой, гнилью.
Дед шел неловко, часто ступал в лужи, проваливался в снег, чертыхался. А Володьке было весело, он легко перескакивал через лужицы и ручейки.
Чирикали негромко лесные пичуги, но все в лесу было пока настороженное. Почки и ветки деревьев стали гибче и мягче, бархатистее, а не как зимой – сухие да ломкие.
Когда перешагнули через прозрачный, чистый ручей, что бежал между высоких деревьев, старик сказал:
– Первая Осиновка. А нам надо за третью.
– Далеко ли еще? – спросил Володька.
– Не близко. Прежде тут были поля, лен сеяли.
– А почему заросло?
– Кто его знает. Было, да быльем поросло, – невнятно пробормотал дед, и Володька не стал допытываться.
Прошли вторую Осиновку, перешагнули веселенький ручеек. Лес здесь помрачнел.
– Что тут было? – спросил Володька.
– Поскотина, – отозвался дед.
– Где ж она теперь?
Дед промолчал. Откуда ему знать, почему брошены поля, заросла поскотина или почему приходит старость? Все приходит и уходит, думал он, все от бога.
Володька спросил, нет ли тут подходящей осины. Нет, сказал дед, тут не бывает, надо идти за третью Осиновку. «Для чего тебе, дураку, лодка? – недоумевал он. – Куда тебе на ней ехать?»
А Володька уже и не думал о лодке. Он шагал за дедом и радовался, что вот он и в диком лесу, и ради какого-то полезного дела. Кругом журчит вода, сверкает солнышко, которому еще пока свободно и просторно в лесу. На ногах сухие сапоги, смазанные дегтем. В руках и во всем теле какая-то непонятная сила, которую надо истратить. Ему радостно и без лодки. И правда, зачем ему лодка? Куда на ней ехать? Главное, что жизнь его вся впереди, он молодой. Вот откуда эта радость!
Прошли третью Осиновку и стали искать нужное дерево. Лес тут был еще темнее, видно, никогда не пробовал ни топора, ни бензопилы.
Тут кругом было сыро и промозгло, лежали островки старого зернистого снега, который не мог растаять, от которого так и несло холодом, будто из ямы. В таком дремучем лесу Володька не бывал.
– Вот, подходяща ли? – спросил Володька.
Дед обошел осину, прикинул:
– Да вроде бы ничего.
Володька взял топор – и лезвие глубоко ушло в мягкое дерево, рассекло зеленоватую кору. Белая щепа упала на сырую землю.
Матерая осина наконец затрещала и повалилась, подминая чахлые елочки и березы.
– Ну вот, срубили, – сказал Володька, улыбаясь. Дед тоже, видно, был доволен, что свалили такую толстую осину.
Сели отдыхать на гладкий ствол. Володька, ощущая легкое нытье в руках, посматривал вокруг. Кое-где около пней можно было даже прилечь на прошлогодние, подсохшие на солнце листья, выделялись какие-то черные сучки, веточки, хламины, участь которых – быть удобрением для леса, питать поросль, живые деревья. И никогда ему не дышалось так сладко и хорошо.
Он глядел на деда в телогрейке, и тот казался ему прошлогодней муравьиной кучей, а не человеком. Все на нем серое и однотонное, сидел он и не шевелился, будто уснул. «Хоть бы ты пошевелился, дед, хоть бы чего сказал, а то так тут мрачно».
Дед пошевелился и крякнул, потом шумно высморкался и вздохнул. От всех этих его действий в лесу как будто и правда стало повеселее.
Когда Володька был еще ребенком, дед сушил снопы в овине. Стояла слякотная, дождливая осень. Рядом с овином было гумно. Где играть ребятишкам в ненастье? Дома сидеть надоедает. И вот Володька убежал как-то к деду в овин. По дороге промок, замерз, зуб на зуб не попадал, посинел весь. Прибежал к овину, заглянул в яму, из которой валил дым. В ней кто-то сидел и шевелился около полыхающего огня.
– Дедушка, ты здесь? – спросил Володька.
– Ну-у! – донеслось из ямы.
– Я хочу к тебе.
– Дава-ай-й!
И Володька полез по земляным ступенькам в яму, жмуря глаза от едкого дыма. Дед лежал в углу. Тут было жарко и сухо. Дождь не попадал в яму.
– Все глаза выело, – захныкал Володька.
– Нагнись, – посоветовал дед.
Огонь полыхал, двигался, шевелился, а дед смотрел на мигающие уголья и не шевелился. Потом он поковырял палкой в золе и выкатил печеные картошки. Они поели.
Огонь не доставал до снопов, которые лежали на жердях.
– Хорошо тут у тебя, – сказал Володька, протягивая к огню свои босые ноги.
– Хорошо, – ухмыльнулся дед. – Не мочит, не дует, а трудодень поставят.
От тепла и еды Володьку сморило, привалившись к деду, он заснул.
«Сколько уж прошло времени с тех пор, – подумал Володька. – А как будто вчера все было».
Он вообразил, что оба они с дедом привязаны, будто веревками, к чему-то одному. Не истлеет, пока они живы, не оборвется у них связь с родным местом.
Вот они сделают лодку, и поплывет он по вешней воде, по синей и бесконечной, как небо. И Наташка будет сидеть на носу лодки. Волосы у нее подвязаны косынкой, лицо и улыбка прозрачны. Во взгляде у нее милосердие и сострадание к нему. Она его зачем-то до слез жалеет. Зачем?
Нет, не надо ему никакой лодки. Сидит он тут, в дремучем лесу за тремя Осиновками, а рядом старик, жизнь у которого не пустое воображение, а всамделишная, в трудах да заботах. Он обливается по́том, чтобы добыть себе кусок хлеба.
Возводил себе толстые стены и крышу над головой, чтобы в ненастье и морозы укрыться там. У него есть и кладбище, на котором лежат его предки, и для него самого есть местечко рядом с ними.
А может быть, он и не пришлый славянин, а та самая чудь, которая вышла из этих лесов и была в них испокон веку? Забитая и древняя, но которой известно движение соков в коре дерева и трепет жизни в набрякших почках. Он, этот чудак, чудной, чудь, знает, какой корень съедобен, а какой лечит болезни, какой ядовит. Не знает, а ощущает, он не умер, не исчез бесследно, этот старик, пращур, его родич. И сам Володька древний, заросший мохом и травой. Невидимы связи его с родичем-лесовиком.
И вот лодка, казалось бы, ему без надобности, однако ж самая пора делать лодку. Это у него в крови так звякнуло, тенькнуло в той самой крови, в которую перешел оборотень – лесовик, та чудь лесная. Ведь он не умер, не исчез бесследно, этот вечный корень, а дал ростки. И вот лесовик привел в движение его кровь, шепнул ему: «Делай лодку, а то упустишь время. Сейчас самый раз делать лодку. А то потом придется тебе сеять, траву косить, жать, не до лодки будет. Сейчас самое время».
«Вон оно что, – подумал Володька. – Вот оно как на самом деле. Я тут, оказывается, ни при чем. Забавно, однако».
Они обрубили сучья, вершину, и Володька взялся за тесло. Полетела в стороны белая осиновая щепа. Володьку долбил, выковыривал щепу где теслом, где топором, а то и руками.
Дед стоял и смотрел на него, не поощрял и не велел отступиться. Ему и самому было интересно узнать, что выйдет из их затеи.
Солнышко ушло с высоты, скрылось, в лесу стало сумрачно. Кое-где Володька уже дошел до сторожков. Красными пятнышками они проглядывали сквозь белую осину. Ольховые сторожки сторожили, предупреждали, что можно протюкнуть и насквозь. Подолбил и дед, но без особой охоты.
– Надо, буди, огня накласть, темнеет, – сказал он.
– Заночуем? – спросил Володька.
– Не знаю как, – сказал дед. – Околеем ведь ночью.
– У огня-то что тебе сделается? – возразил Володька. – Как на печке. Да и лодку еще разводить надо. Тут и разведем на месте. Давай-ка поедим.
Засуетились оба с огнем. Володька повалил сушину, приволок ее, натаскал дров. Настлали толсто, не жалея еловых сучьев. Даже старик остался доволен.
– Хорошо теперь, – сказал он. – И постели не надо.
И не мешкая свалился мешком на еловые ветви. Как-то вдруг посерело в лесу. Пискнула какая-то птица. Вообще-то птиц не было слышно весь день. Или мало было их, или молчали, ожидая настоящего тепла.
Поели хлеба с картошкой. Дед картошину обмакивал в крупную соль и целиком запихивал в рот.
Съели почти все запасы, осталась краюха хлеба. Володьке захотелось пить, и он напился из лужицы, подернутой уже ледком.
– Дедушко, подмораживает, – доложил он.
– Подмораживает, – согласился старик, ерзая на лапнике. – Не лето ведь, апрель.
Он как будто не собирался вставать до утра.
– Зато комаров нет, – сказал Володька.
– Комаров-то нет, да как бы белые мухи не полетели, – проворчал старик.
– Надо еще дров запасти на ночь, – озабоченно сказал Володька и пошел искать сухостой.
Пока он занимался дровами, совсем смерклось. Заметно посвежело. Лодка лежала на другой стороне костра и была похожа на длинное корыто. Володька пошевелил огонь палкой, положил в костер сухой пень и лег на лапник. Ему было тепло и уютно, и он закрыл глаза.
И сразу же пришло в голову, что затея с лодкой – чистая блажь. И эта ночевка в лесу. Зачем она ему, если смотреть здраво? Можно было вернуться домой и переночевать в тепле, а утром прийти опять или вовсе не приходить, бросить лодку, забыть о ней. Молчаливый дед, наверное, так и думал. А вообще-то, кто знает, о чем он думал, глядя на огонь? Когда Володька станет дедом, прожив трудовую жизнь, тогда, может быть, и поймет его мысли. Однако как хорошо заночевать в лесу хотя бы раз в жизни!
Огонь пошел на убыль, и сразу стало сумрачнее, захотелось подвинуться ближе к теплу. А Володька вдруг взлетел выше деревьев, глянул на себя и деда сверху и увидел что-то неясное. Будто это и не люди лежат около костра, а две суковатые чурки. Он поднялся еще выше, в холодное, темное небо со звездочками, и внизу все пропало, только маячила какая-то искорка, а их с дедом уже не видать.
«Нас нет и не было, – невольно подумал он. – Одна только пустота на свете, одна пустота».
Он почувствовал, как все в нем стынет и цепкий холод охватывает со всех сторон. Он подумал, что сейчас замерзнет, превратится в сосульку, и никто его не отогреет. «Дедушка, не уходи, я боюсь», – всхлипнул он во сне.
У них была небольшая полоска за дорогой. Парасковья надумала посеять на ней ячмень. Добыли лошадь, плуг и поехали пахать все втроем. Дед прошел первую борозду, разделил полосу пополам.
– Ну-ко давай теперь ты, – сказал он Володьке.
– Я не умею.
– Научишься.
Володька взялся за плуг, Парасковья ласково глянула на него и рассмеялась:
– Ну и пахарь у нас! Тебе одному-то не справиться. Я сама лошадь поведу.
И они поплелись. Лошадка мотала головой, рядом шла Парасковья, вела под уздцы. Володьке хотелось пройти борозду получше, чтобы похвалили, и он старался изо всех сил.
– Не дави шибко-то на плуг, – обернулась Парасковья. – Легонько держи, легонько.
– Да я легонько, – сказал Володька и ослабил хватку. Зачесалась у него спина, но отпустить плуг он побоялся. Так и шагали борозда за бороздой, и Володька скоро вспотел от непривычки. Пот бежал струями по горячим щекам и по шее, в голове гудело, а в горле стало сухо. Все-таки полоску допахал и свалился на меже у огорода со счастливой улыбкой.
– Вот как хлебушек-то, – усмехнулся дед.
– Да ведь парень первый раз, не пахивал, – нахмурилась Парасковья.
– Хорошо ли вспахано-то? – спросил Володька.
– Ну как уж есть. Хорошо, – сказала Парасковья. – Нам бы со стариком и вовсе не вспахать.
Дед поехал искать борону, а Володька с бабушкой пошли в амбар за семенами. Когда вернулись, дед уже боронил.
Парасковья сказала, что старик и сам заборонит, пускай Володька отдыхает, а то потом сеять надо. Она насыпала из мешка в лукошко ячменя и повесила это лукошко на шею Володьке.
– Ну-ко ты вот эдак, – сказала она и показала, как чадо сеять. – В горстку-то не бери много, а сколько возьмется. Ну иди давай.
И Володька пошел, в горстку много не брал, не торопился, шел тихонько и сеял.
Парасковья видела, что парень без уменья, но старается, и думала: «Кто знает, может, и пригодится. Не поучи сама, дак чужой не поучит». И радовалась она, что учит парня, передает ему свое умение.
– Ну вот и отсеялись, – сказала она, когда Володька пришел с пустым лукошком на межу. – Дай-ко я еще посмотрю.
Она прошла по краям полосы, подсеяла кое-где еще.
– Хорошо ли посеяли, бабушка? – спросил Володька.
– Хорошо. А там что бог даст.
Потом поле взошло, зазеленело, и с каждым летним деньком ячмень славно подавался. Володька первое время часто ходил смотреть, боялся: а вдруг что-нибудь сделано не так, и ячмень не вырастет. Однако зерно было всхожее. Еще зимой Парасковья проверяла его всхожесть в ольховом неглубоком корытце. Все зернышки проклюнулись, и Парасковья с облегчением сказала: «Слава тебе, господи!»
Можно бы, конечно, и не сеять ячмень, нужды большой не было: хлеб продавали в магазине да и муку тоже. У запасливой Парасковьи было два мешка ржаной да мешок пшеничной. Война-то ведь кончилась давно, постряпать было из чего. Но Парасковья решила засеять полоску, не пустовать же земле.
Тем же летом она водила внука сенокосить. За рекой им был выделен небольшой участок. Осока, правда, одна попалась. Да ведь и осоке зимой рад будешь, говорила Парасковья.
Володька косил горбушей, согнувшись в три погибели. Под ногами чавкала ржавая вода, ступать по кочкам босиком было неловко. Потное тело донимали оводы и мухи. Частенько он тюкал носком косы в кочку и старался, чтобы бабушка не заметила его неуменья. Однако она все видела, но молчала или терпеливо учила:
– Ты эдак косу-то держи, эдак.
И показывала, как надо. Так, попеременно, одной косой и выкосили участок. Потом сели под березу ужинать. Володька съел три шаньги да вареное яйцо. Захотелось пить, и он пошел к ручью, встретил там Наташку. Она умывалась. Мокрые прядки волос прилипли к алым, горячим щекам, белая косынка висела на кусте смородины.
Они посмотрели друг на друга. Наташка улыбнулась ему и, сдернув с куста косынку, прошла мимо, почти коснувшись его. Какая-то едва заметная волна окутала Володьку, может, просто шевельнулся воздух от ее движенья. Но эта слабая волна будто толкнула его в грудь. Он обернулся и кинулся обнять Наташку, сам не зная, для чего это ему надо и хорошо ли это. В глазах потемнело, кровь стучала в висках.
– Подожди-ка, – сказал он. – Что я тебе скажу. Постой.
– Ишь какой умный, – усмехнулась Наташка. В глазах у нее гуляло бесшабашное веселье. Она чувствовала, чего он хочет от нее, и знала, как надо вести себя в таких случаях, хотя этому ее никто и не учил.
– Все равно догоню, – пообещал Володька.
– Это ты-то догонишь? Ха-ха!
– Вот увидишь.
И он кинулся за ней, ярый и бездумный, вот-вот уж схватит! И вдруг увидел, что прибежали они под березу, где сидела его бабушка и жевала корку от шаньги.
– Парасковья, он за мной гонится! – выпалила Наташка. – Едва убежала. Так напугал, что аж сердце зашлось.
Но по всему ее виду, по сверкающим глазам, по веселому оживлению никто бы не поверил, что она испугалась. Скорее всего наоборот, ей была приятна эта неожиданная погоня.
– Не гонюсь я за ней, – угрюмо пробормотал Володька и сам поверил в свои слова. – Это она сама…
– Выкосили участок-то, Наталья? – деловито спросила Парасковья, как будто ничего не видела и не слышала. Надо было спасать и внука и девку. Такая нынче жара, такой дух идет от цветущей земли, могучий любовный зов ее везде, все им пропиталось. Она шептала, кричала и пела: «Делай как я, живи как я, а все остальное ложь!»
Парасковья не умела сказать это словами, но хорошо чувствовала природу.
– Выкосили, Парасковья, – сказала Наташка.
– Трава-то хороша ли?
– Да уж хуже травы не бывает, – затараторила Наташка. – Осока да кочки одни. Все замучились с этим участком. И косу изломали.
– Да ведь и у нас осока, – сказала Парасковья. – Что поделаешь.
– Ну, мне пора идти, – сказала Наташка. И она ушла, а Володька подумал, что так и не напился из-за нее.
– Долго осока-то сохнет, – сказала Парасковья. – Ну да, если бог даст погоды, высохнет.
– Высохнет, что ей сделается, – пробормотал Володька, прислушиваясь к каким-то переменам, происходящим в нем. Откуда-то вливались в него уверенность и сила, будто прямо с этого синего, яркого неба, или вот с этим бархатистым, теплым шумом старой березы, или бог знает откуда, со всех сторон. Потому что сила эта была везде: и в деревьях, и в траве, и в ручье, шелковистая, нежная, голубая сила.
Парасковья глядела на присмиревшего паренька и тоже думала об этой силе. Володька уже скоро будет мужик, наливается час от часу, как колос. И вот надо ей, чтобы сила эта не ушла, не пропала даром, а употребилась на пользу. Вон есть ребята, и винцо уж попивают, и болтаются без дела. Борони бог, чтоб не пропал паренек, такой послушливый и ласковый, будто теленок.