Текст книги "7том. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле"
Автор книги: Анатоль Франс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 59 страниц)
XVIII. Все розы увядают…
Гуляя по Люксембургскому саду, я рассказывал о г-не Дюбуа, о Жераре, о картине «Амур и Психея» моим друзьям Фонтанэ и Мурону, но они слушали меня равнодушно. Фонтанэ, поступивший на юридический факультет, думал только о Берье, которого на закате его карьеры он считал себя призванным заменить. Мурон не отводил своих красивых влажных глаз от финикийского алфавита, который он теперь изучал. Я поведал о красоте Селины статуе Велледы. Она возвышалась тогда, бледная и задумчивая, среди лабиринта, где жужжали пчелы на цветущих кустах ракитника. В прекрасном парке слышался нежный нескончаемый шелест платанов, воздух был напоен коварным ароматом жасмина, и все говорило о быстролетном времени и о бренности всего земного.
Некоторое время спустя я пошел посмотреть на Селину в императорский зал Лувра, где все картины, – женщины в красных шалях, раненые кирасиры, больные чумой, войска на поле битвы, изгнанник, возвратившийся к разрушенному очагу, божественное правосудие, карающее преступника, Леонид, похищение сабинянок, герои и боги, – все прославляет Наполеона и его век. Отыскав Селину среди этих знаменитых полотен, я нашел, что она очень красива; но глаза ее утратили свой таинственный оттенок и уже не казались мне дивными цветами; несколько удлиненный овал лица не был так прелестен; менее гибкая шея не напоминала о Венере и ее голубках. И я решил, что Селина на первом наброске, подлинная Селина, гораздо обворожительнее. Простившись с Психеей, я отправился в Квадратный зал, где перед каждой знаменитой картиной примостились на табуретах художники. Среди них было много женщин. У одной копиистки были золотистые локоны, яркий румянец и некрасивый рот, который она, как бы в задумчивости, прикрывала рукой, когда кто-нибудь к ней приближался. За этой музой, наполовину скрытый в ее тени, сидел мой сосед и приятель, г-н Менаж, копировавший в двадцатый раз «Прекрасную садовницу» Рафаэля.
Я сомневаюсь, что он когда-нибудь пил пылающий пунш из человеческого черепа, как уверял мой крестный. Но в начале карьеры он мечтал о славе и богатстве. Он мнил, что к его «Гедвиге, обнимающей лебедя» будут стекаться восторженные толпы. В те годы он был хвастун и романтик. Романтизм его, впрочем, объяснялся скорее духом подражания, свойственным многим людям, чем его собственным характером, весьма рассудочным.
Он терпеть не мог Давида и его школу. Одно имя Жироде приводило его в ярость. Рафаэль и Энгр были ему ненавистны. За исключением этого он обладал широким умом и верным вкусом.
– Не следует думать, будто в рисовании и живописи только одна манера хороша, – говорил он, – все манеры допустимы, если они достигают желаемого эффекта.
Он говорил также:
– Прежде чем судить о картине, старайтесь понять, что хотел выразить художник, и не осуждайте его за жертвы, неизбежные для воплощения его замысла. Талант в том и заключается, чтобы во имя главного смело приносить жертвы, как бы велики они ни были.
От его фанфаронства у него осталась только фетровая шляпа а ля Рубенс да гусарские панталоны. Теперь, распростившись с юностью, потеряв все иллюзии, он жил в нужде и страдал от необходимости зарабатывать на хлеб плохо написанными и плохо оплачиваемыми копиями. Однако в нем еще осталось что-то веселое и беззаботное, присущее всем, кто причастен к искусству, даже самым обездоленным.
Господин Менаж посмотрел на меня с обычной горькой усмешкой и сказал:
– Так как же, Нозьер, голубчик, твоя матушка все еще не хочет, чтобы я писал с нее портрет? Ты бы ее уговорил.
Несколько минут он работал молча. Потом кистью показал на картину, с которой писал копию.
– Эта жаба (так он называл Рафаэля!) из кожи вон лезет, чтобы скрыть свою технику. Нигде не видишь мазка, нигде не чувствуешь руки. Это не живопись. Это залакировано, вылощено, отшлифовано, только не написано кистью. В живописи можно наводить лоск. Тициан и даже Рубенс часто наводят лоск, но у них есть выразительность. А здесь не заметно ни воли, ни замысла. Настоящая китайщина, право!.. Энгр тоже китаец. И подумать, что публика находит это прекрасным. Скоты!
При первом удобном случае я сообщил г-ну Менажу, рассмешив его своим важным тоном знатока, что пришел в Лувр посмотреть «Психею» Жерара и сравнить картину с эскизом, который мне показывали.
И прибавил довольно развязно:
– Для «Психеи» позировала известная натурщица Селина, знаете?
– Возможно, – равнодушно ответил г-н Менаж.
– Она была очень красива?
– Говорят… Я не видал ее в молодости.
– Она служила моделью для Герена, Жироде, а в последнее время для Эрсана.
– Как, для всех этих сапожников? Вот бедняжка!
– А она еще жива?
– Да ты же ее знаешь. Она живет в нашем доме, в конце коридора, где моя мастерская.
– Селина?
– Ну да, Селина, Селина Кашле.
– Что вы говорите?.. Такая красавица… золотые кудри, фиалковые глаза!..
– Что поделаешь, черт подери!.. Все розы увядают…
XIX. Господин Дюбуа поддразнивает
Господин Дюбуа любил подразнить мою матушку. Однажды он застал ее с книжкой в руках; это был трактат Николя [401]401
Николь Пьер (1625–1695) – один из виднейших деятелей янсенизма, автор многотомных «Опытов о морали», в которых требовал воздержания от мирских соблазнов и нравственного самоусовершенствования.
[Закрыть], с которым она никогда не расставалась, как будто постоянно читая его, а на деле не читая никогда; высоко ценя этот труд, она, может быть, надеялась набраться мудрости, держа его в руках, вроде того как лечатся от колик, прикладывая к животу молитву святой Екатерины. В связи с этой книгой зашел разговор о морали, которую г-н Дюбуа назвал наукой о законах природы или о том, что считается в человеческом обществе хорошим или дурным.
– Мораль всегда одинакова, ибо природа не меняется, – добавил он. – У животных и даже у растений тоже есть своя мораль, раз они чувствительны к соблюдению или нарушению законов природы, а следовательно к добру и злу. Мораль волка состоит в том, чтобы есть овец, а мораль овец – есть траву.
Матушка, полагавшая, что мораль существует только у людей, рассердилась.
Господин Дюбуа упрекнул ее в гордыне и спросил, почему она не считает животных и растения способными, подобно ей, различать добро и зло. В ответ она предложила ему сочинить трактат о морали для волков и правила поведения для крапивы.
Видя, что матушка благочестива и привержена религии, г-н Дюбуа с особенным удовольствием читал ей монолог нежной Заиры [402]402
монолог нежной Заиры… – монолог из трагедии Вольтера «Заира» (1732), направленной против религиозного фанатизма.
[Закрыть], когда она в иерусалимском серале обращается к своей наперснице Фатиме:
Зависят чувства, нрав и даже наша вера
От поданного нам в младенчестве примера.
Я б чтила лжебогов на Ганге, где их чтут,
Христа во Франции и чту Аллаха – тут.
Он порицал Заиру лишь за то, что она противоречит самой себе, называя индийских богов ложными и в то же время считая их не менее истинными, чем другие.
Как-то, во время эпидемии холеры, по поводу смерти нескольких знакомых, матушка с отцом и г-н Данкен завели разговор о смерти. Мои родители рассуждали как истые христиане, – вот все, что я могу о них сказать. В речах моего крестного выражалась надежда, что его встретит на том свете «бог добрых людей» из песни Беранже, и он верил в этого боженьку чистосердечно и простодушно.
Присутствовавший при этом г-н Дюбуа хранил молчание, как будто вовсе не интересуясь разговором. Но когда тема была исчерпана, он подошел к матушке и сказал:
– Послушайте, что сказал по поводу смерти самый глубокий из римских поэтов в строках, красоты и гармонии которых я, к несчастью, не сумею вам передать. Слушайте: «Разве тревожили нас бедствия Рима [403]403
Разве тревожили нас бедствия Рима… – Строки из поэмы «О природе вещей» древнеримского поэта Лукреция.
[Закрыть]в минувшие века, когда, задолго до нашего рождения, вся Африка напала на римскую державу, когда в потрясенном воздухе далеко разносился грохот сражений? Так и после нашей кончины мы также будем в стороне от событий».
Однажды г-н Дюбуа спросил у г-жи Нозьер, какой день был самым роковым в истории. Госпожа Нозьер этого не знала.
– Это день битвы при Пуатье в семьсот тридцать втором году, – сказал г-н Дюбуа, – когда наука, искусство и цивилизация арабов были побеждены варварами-франками.
Господин Дюбуа нисколько не походил на фанатика. Он не стремился никому навязывать своих убеждений. Скорее он склонен был хранить их для себя одного, как почетное отличие. Но он любил поддразнивать. Питая дружеское расположение к моей матушке, он особенно охотно, из духа противоречия, говорил ей все наперекор. Дразнят только тех, кого любят. Меня удивляло, что такой старый человек находит удовольствие в этой забаве. Я еще не знал тогда, что наши склонности не меняются с годами.
XX. Восхваление войны
– Мои родители жили в Лионе, там я и родился, – сказал г-н Данкен. – Я был еще ребенком, когда однажды, холодным утром, отец повел меня на набережную, куда стекались громадные толпы ремесленников, женщин, горожан, и посадил меня к себе на плечи, чтобы я мог увидеть императора, который возвращался из Гренобля. Он переходил мост через Рону пешком, совсем один. Больше чем в ста шагах впереди ехал отряд кавалерии; офицеры его штаба шагали позади, на далеком расстоянии. Я увидел его большую голову и бледное лицо, серый сюртук, застегнутый наглухо на широкой груди. Он шел без оружия, без орденов и держал в руке ветку орешника, еще покрытую листьями. При его приближении тысячи приветственных кликов слились в один оглушительный рев. Я никогда не забуду этого зрелища.
Господин Дюбуа, который был старше г-на Данкена, тоже помнил Наполеона. Он тут же поделился одним из своих воспоминаний:
– Я видел и слышал этого необыкновенного человека на закате его славы, в тысяча восемьсот двенадцатом году, на следующий день после мрачной победы под Москвой. В сопровождении нескольких генералов он обходил поле сражения, усеянное телами убитых и раненых, и, казалось, еще не оправился от оцепенения, которое парализовало его накануне, во время битвы. Я был легко ранен и искал свой где-то затерявшийся походный сундучок, как вдруг увидел неподалеку от себя Наполеона со свитой. В эту минуту какой-то гвардейский полковник сказал ему:
«Государь, вон за тем оврагом больше всего неприятельских трупов».
При этих словах лицо императора исказилось от негодования и стало страшным; он крикнул громовым голосом:
«Что вы говорите, сударь? На поле битвы нет неприятеля, есть только люди».
Я много размышлял о его словах и о тоне, каким он их произнес. Не думаю, чтобы они указывали на порыв великодушия у Наполеона, но он хотел дисциплинировать все чувства и подчинить их требованиям политики.
В 1855 году в Италии столкнулись интересы Франции и Австрии [404]404
…в Италии столкнулись интересы Франции и Австрии. – В начале 1855 г. премьер-министр Пьемонтского королевства Кавур вступил в Восточную войну на стороне Англии и Франции. Это вызвало резкое обострение отношений Франции с Австрией, которая в этой войне сохраняла нейтралитет.
[Закрыть]. Кровавые бои в Ломбардии очень тревожили матушку. С самого моего детства она боялась, что война может отнять у нее сына.
В тот год г-н Дюбуа однажды обратился к матушке со следующими словами, которые я записываю так, как они сохранились в моей памяти:
– Когда я был молод, вопросы мира и войны решал один человек, Наполеон. К несчастью для Европы, он предпочитал войны мирному правлению, хотя в государственных делах также проявлял большой талант. Но война приносила ему славу. Во все времена, до него, короли тоже любили войны. По их примеру и деятели революции воевали с неистовой яростью. Я сильно опасаюсь, что финансисты и крупные промышленники, которые мало-помалу становятся властителями Европы, окажутся столь же воинственными, как короли и Наполеон. Ведь им чрезвычайно выгодно вести войны, как из-за барышей, которые они наживают на военных поставках, так и из-за оживления и процветания их дел в случае победы. А ведь в победу верят все: с точки зрения патриотизма сомневаться в ней – преступление. Большей частью решение начать войну принимает небольшая горстка людей. Просто удивительно, с какой легкостью эти люди увлекают за собой народ. Способы, которые они при этом применяют, давно известны и всегда удаются. Сначала кричат об оскорблениях, якобы нанесенных нации иностранным государством, оскорблениях, которые можно смыть только кровью, хотя, говоря по совести, присущие войнам жестокость и вероломство не только не делают чести народу, но навеки покрывают его позором. Затем вбивают в головы, что интересы родины требуют взяться за оружие, тогда как родина всегда выходит из войны разоренной, а обогащаются лишь очень немногие лица. Да в сущности даже нет необходимости в словах: достаточно забить в барабаны, помахать знаменами, – и восторженная толпа ринется в бой, полетит на смерть. По правде сказать, во всех странах многие охотно и с удовольствием идут на войну, где они спасаются от невыносимой скуки обыденной жизни, где им обеспечено вино и приключения. Получать жалованье, видеть новые страны, покрыть себя славой – вот что побуждает пренебрегать опасностью. Скажем больше, люди обожают войну. Она доставляет им самое большое удовольствие, доступное в этой жизни, удовольствие убивать. Разумеется, они и сами рискуют быть убитыми, но в юности не верится, что можешь умереть, и упоение убийством заставляет забывать о риске. Я сам воевал, и поверьте мне: ударить, сразить врага – это для девяти человек из десяти наслаждение, в сравнении с которым самые пылкие объятия кажутся скучными. Сравните войну с миром. Мирные занятия однообразны, медленны, часто тяжелы и по большей части не приносят славы. На войне все быстро, легко и доступно для самых заурядных умов. Даже от командиров там не требуется особой сообразительности, а солдатам она и вовсе не нужна. Воевать сумеет каждый. Это врожденное свойство человека.
Как я уже говорил, не было случая, чтобы матушка в чем-нибудь согласилась с г-ном Дюбуа. Она боялась войны как самого ужасного бедствия, ненавистного всем матерям. И все же ей бы хотелось, чтобы о войне говорили иначе. Она предпочитала, пожалуй, образ мыслей г-на Данкена, который гордился тем, что французы на острие своих штыков несут в мир свободу, и внушал мне, что умереть за родину – самый прекрасный и почетный жребий.
Матушка задумалась на минуту. Потом, вспомнив песенку, которой убаюкивала меня когда-то в колыбели, она едва слышно запела:
…Вот он уже генерал.
Мчится, сражается, маршалом стал,
……..
Но пока не грянул бой,
Спи спокойно, маршал мой.
XXI. Размышления о счастье
Однажды утром Фонтанэ пришел ко мне и сообщил, что одна знатная и богатая дама, его короткая знакомая, которая устраивает в своем особняке великолепные приемы, где бывают первые красавицы Парижа, просила его привести к ней на бал хороших танцоров, и он тотчас подумал обо мне. Я ответил, что не умею танцевать. Это была правда, и Фонтанэ отлично это знал, но он нарочно передал мне приглашение, ради удовольствия заставить меня в этом признаться.
Несколько дней спустя Фонтанэ объявил, что он берет в манеже уроки верховой езды и собирается на днях с компанией приятелей покататься верхом в Булонском лесу. Он пригласил меня присоединиться к ним, взяв лошадь напрокат. Я любил лошадей, но денег у меня не было, и я отказался. Фонтанэ, делая вид, будто не понимает истинной причины моего отказа, сказал:
– Это ты напрасно, в манеже тебе выбрали бы самую смирную лошадь, – тебе нечего бояться.
Около того времени я увидел на бульваре Капуцинок, в знаменитом магазине Вердье, камышовую трость с набалдашником из ляпис-лазури, которая возбудила во мне чувство, почти столь же пылкое и нежное, как влюбленность. Трость действительно была очень хороша! Но мне было суждено любоваться ею только через витрину. В те годы бульвар Капуцинок считался модным великосветским проспектом, а магазин Вердье был так роскошен, что я не решался туда войти.
Я далеко не был красивым юношей, а главное, мне не хватало смелости. И это мешало мне иметь успех у женщин. Я без памяти влюблялся во всех красивых или хотя бы привлекательных женщин, но от смущения совершенно терялся в их присутствии, так что обычно имел дело только с дурнушками, которые внушали мне отвращение. Ибо я считал величайшим грехом для женщины быть некрасивой. Мне часто приходилось замечать, что многие молодые люди, гораздо хуже меня, нравились и пользовались большим успехом в обществе, чем я. Это меня удручало, но я уже достаточно поумнел, чтобы не удивляться.
Все эти обстоятельства привели меня к мысли, что природа и судьба не были ко мне благосклонны. И сначала это открытие вызвало у меня ропот. Я всегда был убежден, что единственная разумная цель – искать наслаждения, и если мне действительно, как я полагал, не суждено добиться в этом успеха, я имел вескую причину, подобно тростнику Лафонтена, во всем обвинять природу [405]405
…подобно тростнику Лафонтена во всем обвинять природу. – Имеется в виду басня Лафонтена «Дуб и тростник».
[Закрыть]. Но вскоре я сделал очень важное открытие: ведь совсем не трудно распознать, счастлив ли человек, или несчастлив. Радость и горе меньше всего стараются скрыть, особенно в молодости. И вот после недолгих наблюдений я заметил, что мои более красивые и богатые товарищи отнюдь не счастливее меня, и даже обнаружил при ближайшем рассмотрении, что жизнь приносит мне радости, которых они лишены. В этом убеждали меня их скучные, мрачные разговоры, их беспокойный и озабоченный вид. Я радовался жизни, они – нет; мои мысли порхали свободно и легко, их мысли были тяжелы и неповоротливы. Из этого я заключил, что если я и обездолен судьбой, зато в моей натуре или положении должно быть нечто хорошее, что уравновешивает дурное. Стараясь понять, в чем различие наших характеров, я увидел, что бурные страсти моих товарищей доставляют им страдания, а мои пылкие увлечения приносят мне радость. Мои сверстники были завистливы, злобны, честолюбивы. Я был снисходителен, миролюбив; честолюбие было мне чуждо. Не думайте, что я считал себя лучше, чем они. Люди, одержимые бурными страстями, становятся иногда людьми выдающимися, а я был совершенно к этому не способен. Но не об этом речь. Мне хочется только показать, каким образом я узнал, что мои страсти дают мне, в отличие от большинства людей, умиротворение и некое подобие счастья. Мне понадобилось гораздо больше времени, чтобы понять, что в моем скромном положении, при всех его явных неудобствах, имеются свои преимущества, которыми возмещаются эти неудобства. Я говорю о среднем, скромном положении нашей семьи, а не о той тяжелой нужде, что может сломить даже самых мужественных людей. Недостаток денег лишал меня множества приятных, волнующих мои чувства вещей, которых часто не ценят те, кому они легко достаются. Конечно, неотступное желание – чувство назойливое и порою мучительное. Это я понял сразу. Но лишь после долгих наблюдений я заметил, что желание украшает все предметы, которых оно коснется своим огненным крылом, и что, удовлетворив его, человек большей частью испытывает разочарование; достигнутая цель губит иллюзии, единственное истинное благо; она убивает желание, единственную прелесть жизни. Все мои желания были устремлены к красоте, и я понял, что эта восторженная любовь к прекрасному, свойственная далеко не всем, является неистощимым источником радости и наслаждения. Подобные открытия, сделанные постепенно, имели для меня неоценимое значение. Они убедили меня, что мой характер и мое положение вовсе не мешают мне надеяться на счастье.
Одного я, по молодости лет, по неопытности и в силу замкнутой жизни еще не был в состоянии постигнуть – это обманов судьбы и ее ударов; судьбы, которая сокрушает самые непреклонные характеры и в одно мгновение меняет коренным образом всю жизнь человека.
Первый пример превратности судьбы, который я наблюдал, нельзя назвать трагическим, но я все же приведу его, ибо он произвел на меня огромное впечатление. Вот как я получил этот урок.
Однажды, поджидая Фонтанэ в кафе на улице Суфло, я узнал в сидящем за соседним столиком посетителе Жозефа Вернье, молодого воздухоплавателя, который шесть лет назад, под аплодисменты многочисленной публики, читал доклад в Гренеле. На эстраде по правую и левую руку лектора сидели два академика; дама в зеленом платье поднесла ему букет цветов. Он был бледен, как Бонапарт, и я восторгался им и завидовал его славе и почестям. Теперь Жозеф Вернье писал письмо на столике кафе, жуя грошовую сигару. Меня поразили его грязное белье, поношенная куртка, обтрепанные брюки, стоптанные башмаки, воспаленное лицо, трясущиеся руки. Как, неужели это тот юный герой, на которого я мечтал быть похожим? Увы! Куда девались два члена Французской Академии, дама в зеленом, восторженная толпа, цветы, рукоплескания?
Когда появился Фонтанэ, я шепотом сообщил ему, кто наш сосед и какими полетами он прославился.
– Жозеф Вернье? Я его знаю, – самоуверенно ответил Фонтанэ.
Для меня было ясно, что он даже имени его не слыхал и видит его в первый раз в жизни. Однако, лишь только Вернье перестал писать, Фонтанэ повернулся к нему, отвесил поклон и спросил, когда он собирается совершить новый полет.
– Я больше не поднимаюсь на воздушном шаре, – ответил аэронавт усталым голосом. – Мне не удается собрать средства на сооружение летательного аппарата. Никто не понимает, какие громадные преимущества представляет форма моего аэростата; мой воздушный винт они раскритиковали, находят его слишком слабым. Но ведь важнее всего, чтобы он был легким. Меня отстранили. Все теперь носятся с Тиссандье и Надаром [407]407
Тиссандье, Надар – французские воздухоплаватели второй половины XIX в. Тиссандье Гастон (1843–1899) создал в 1883 г. модель управляемого аэростата с электродвигателем. Турнашон Феликс, известный под именем Надара (1820–1910), в 1863 г. соорудил огромный воздушный шар «Гигант» и чуть не погиб при его испытании.
[Закрыть]. Я еще раз попытаюсь обратиться к министру; но письмо, вероятно, останется без ответа, как и все предыдущие.
Он махнул рукой, как бы отгоняя угнетавшие его заботы, поник головой и замолчал.
Я не мог судить о том, обладает ли Жозеф Вернье талантом и характером, необходимым для успеха в его деле, но я видел в нем несчастного, обманутого судьбой человека, и это новое для меня зрелище вызвало во мне горечь и смятение.