355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатоль Франс » 7том. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле » Текст книги (страница 18)
7том. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:21

Текст книги "7том. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле"


Автор книги: Анатоль Франс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 59 страниц)

VII. Наварин

Я с незапамятных времен знал г-жу Ларок, которая жила с дочерью в нашем доме и занимала маленькую квартирку в глубине двора. Это была старушка родом из Нормандии, вдова капитана императорской гвардии. Она уже давно лишилась зубов, и ее мягкие губы уходили под десны, но щеки у нее были круглые в румяные, как яблоки ее родины. Не имея ни малейшего представления о бренности природы и о недолговечности всего земного, я считал ее современницей первых дней мироздания и обладательницей нетленной старости. Из матушкиной комнаты видно было увитое настурциями окно, на котором попугай г-жи Ларок распевал игривые и патриотические куплеты. В 1827 году его привезли из Ост-Индии и назвали Наварином [160]160
  Наварин. – Попугай назван так в память сражения при Наварине 20 октября 1827 г. во время греческой освободительной войны.


[Закрыть]
в честь морской победы, одержанной над турками соединенными усилиями французского и английского флота, – победы, весть о которой пришла в Париж в тот самый день, когда туда попал попугай. Предполагалось, что, когда Наварин прибыл в Европу, он был уже не первой молодости. Тщательно заботясь о нем, г-жа Ларок каждое утро выносила его на окно, чтобы старик мог насладиться оживлением, царившим на нашем дворе. Трудно понять, что за удовольствие мог получить этот американец, глядя, как Огюст моет экипаж г-на Беллаге или как дядюшка Александр выдергивает траву, растущую между камнями мостовой, но он отнюдь не казался опечаленным своим длительным изгнанием. Не знаю, точно ли я угадал его мысли, но он как будто радовался своей силе, и действительно это была необыкновенно мощная птица. Стоило Наварину схватить серыми лапками какую-нибудь деревяшку, как он немедленно расщеплял ее своим крепким клювом.

Я всегда любил животных. Но в ту пору они внушали мне почтение и какой-то благоговейный страх. Я угадывал в них более здравый ум, чем мой, и более глубокое чувство природы. Пудель Зербино, казалось мне, знал множество вещей, для меня недоступных, а нашему ангорскому коту – красавцу Султану Махмуду, понимавшему язык птиц, – я приписывал какие-то таинственные свойства и дар предвидеть будущее. Однажды матушка повела меня в музей Лувра и показала в египетских залах мумии домашних животных, спеленатые в полосы материи и пропитанные ароматическими веществами.

– Египтяне, – сказала она мне, – обожествляли животных, а когда они умирали, тщательно бальзамировали их.

Не знаю, что думали древние египтяне об ибисах и о кошках, не знаю, были ли животные первыми богами человека, как это принято утверждать сейчас, но сам я был очень близок к тому, чтобы приписать Султану Махмуду и пуделю Зербино сверхъестественное могущество. И особенно чудесными в моих глазах их делало то, что они являлись мне во сне и беседовали со мной. Однажды мне приснился Зербино: он рыл лапами землю и выкопал луковицу гиацинта.

– Вот так же и маленькие дети, – сказал он мне. – До своего рождения они находятся в земле, а потом распускаются как цветы.

Итак, несомненно, что я любил животных; я восхищался их мудростью и с некоторой тревогой вопрошал их о разных вещах в течение дня, а ночью они приходили и обучали меня натурфилософии. Птицы не являлись исключением и тоже пользовались моей любовью и глубоким уважением. Я почитал бы Наварина, как отца, я осыпал бы этого старого кацика знаками внимания и преклонения, я стал бы его покорным учеником, если бы… если бы он позволил. Но он не позволял мне даже смотреть на себя. При моем приближении он начинал раздраженно раскачиваться на своем насесте, взъерошивал перья на шее, смотрел на меня горящими глазами, угрожающе раскрывал клюв и высовывал черный язык, толщиной со стручок. Мне очень хотелось узнать причину этой враждебности. Г-жа Ларок считала, что она возникла в те далекие времена, когда я, еще несмышленый младенец, не умевший ходить, заставлял подносить меня к попугаю, протягивал пальчики к его голове, стремясь потрогать его сверкавшие, как рубины, глаза, и пронзительно кричал оттого, что не мог схватить их. Она любила Наварина и старалась найти для него оправдание. Но можно ли было поверить в такое глубокое, такое упорное злопамятство?

Так или иначе, каковы бы ни были причины враждебности Наварина, она казалась мне несправедливой и жестокой. Стремясь завоевать расположение этого страшного и могущественного существа, я подумал, что, пожалуй, его могли бы умилостивить подарки и что сахар явился бы для него приятным подношением. Невзирая на запрещение матушки, я открыл буфет в столовой и выбрал самый большой, самый красивый кусок сахара из тех, что лежали в сахарнице. Ибо надо сказать, что в те времена сахар еще не пилили механическим способом; хозяйки покупали целые головы сахара, и у нас старая Мелани, вооружившись молотком и старым зазубренным ножом без черенка, разбивала эту голову на куски неравной величины, причем, подобно геологам, отделяющим от скалы образец горной породы, она разбрызгивала вокруг себя бесчисленные осколки. Следует также добавить, что сахар тогда стоил очень дорого. Полный благих намерений, с подарком, спрятанным в кармане передничка, я отправился к г-же Ларок и застал Наварина на его обычном месте у окна. Он лениво лущил клювом зернышки конопляного семени.

Сочтя момент благоприятным, я протянул сахар старому кацику, но он не принял моего подношения. Стоя ко мне боком, он долго молча смотрел на меня неподвижным взглядом и вдруг, ринувшись на мой палец, укусил его. Пошла кровь.

Впоследствии г-жа Ларок неоднократно рассказывала мне, будто, увидав свою кровь, я страшно закричал, залился слезами и спросил, не умру ли я. Мне никогда не хотелось этому верить, но возможно, что в ее словах и была доля правды. Она успокоила меня и завязала палец тряпочкой.

Я ушел в негодовании, с сердцем, преисполненным гнева и злобы. С этого дня между мной и Наварином началась война не на жизнь, а на смерть. При каждой встрече я ругал и дразнил его, а он приходил в ярость: в этом удовольствии он мне никогда не отказывал. То я щекотал ему соломинкой шею, то кидал в него хлебные шарики, и он, широко разевая клюв, выкрикивал хриплым голосом невнятные угрозы. Г-жа Ларок, как всегда занятая вязаньем шерстяной юбки, наблюдала за мной поверх очков и говорила, грозя деревянной спицей:

– Пьер, оставь попугая в покое. Ты ведь помнишь, что он тебе сделал. Поверь, если ты не перестанешь, он сделает что-нибудь и похуже.

Я не обратил внимания на ее мудрые предостережения, и мне пришлось раскаяться в этом. Как-то раз, когда я опустошал кормушку старого кацика, нагло разбрасывая по ветру маисовые зерна, он вдруг ринулся на меня, запустил лапы мне в волосы и стал царапать мне голову своими острыми когтями. Если мальчик Ганимед [161]161
  Мальчик Ганимед. – По древнегреческому мифу, орел, выполняя волю Зевса, похитил красавца мальчика Ганимеда и унес его на Олимп, где Ганимед стал виночерпием богов.


[Закрыть]
испугался, когда похититель орел нежно схватил его в свои бархатные объятия, то каков же был мой ужас, когда Наварин начал терзать меня своими железными пальцами. Я кричал так, что мои крики слышны были на берегах Сены. Г-жа Ларок, отложив свое вечное вязанье, оторвала американца от его жертвы и, посадив на плечо, отнесла обратно на насест. Там, с раздувшейся от гордости шеей, с клочьями моих волос, зажатыми в когтях, он бросил на меня торжествующий взгляд своих сверкающих глаз. Поражение мое было полным, унижение – глубоким.

Вскоре после этого случая, забравшись как-то на кухню, манившую меня тысячью соблазнов, я застал там старую Мелани, которая ножом рубила на доске петрушку. Острый запах этой травки защекотал мне ноздри, и я стал задавать по поводу нее разные вопросы. Мелани отвечала мне весьма пространно: она сообщила, что петрушка употребляется при приготовлении рагу, служит приправой к жареному мясу и наконец является смертельным ядом для попугаев. Услыхав это, я схватил стебелек пахучей травки, уцелевший от удара ножа, и унес его в гостиную с розами, где долго размышлял в одиночестве и в молчании. Я держал в руках смерть Наварина. После долгого совещания с самим собой я вышел во двор и отправился к г-же Ларок. Здесь я показал Наварину ядовитое растение.

– Смотри, – сказал я, – это петрушка. Если бы я подмешал эти маленькие, зеленые, кудрявые листочки к твоему конопляному семени, ты бы умер и я был бы отмщен. Но я хочу отомстить иначе. Я отомщу тебе тем, что оставлю в живых.

И, сказав это, я выбросил в окно роковую травку.

С этого времени я перестал мучить Наварина. Мне хотелось остаться великодушным до конца. Мы сделались друзьями.


VIII. Каким образом уже в раннем возрасте обнаружилось, что я лишен практической жилки

Это произошло до революции 1848 года, мне еще не было четырех лет, это несомненно, но сколько мне тогда было – три или три с половиной? Этот пункт для меня неясен, и вот уже много лет как на земле не существует ни одного человека, который мог бы его уточнить. Приходится мириться с этой неопределенностью и утешать себя тем, что в анналах истории народов встречаются еще более крупные и более досадные неточности. Кто-то сказал, что хронология и география – глаза истории. Если это так, то есть все основания полагать, что, несмотря на бенедиктинцев из братства св. Мавра, которые изобрели способ проверять даты [162]162
  …несмотря на бенедиктинцев… которые изобрели способ проверять даты… – Монастыри бенедиктинского ордена славились в средние века своими летописцами и учеными-комментаторами; они опубликовали ряд исторических работ и справочников, среди них «Искусство проверять даты».


[Закрыть]
, история по меньшей мере одноглаза. И я добавлю, что это самый незначительный ее недостаток. Клио [163]163
  Клио (греч. миф.) – муза истории.


[Закрыть]
, муза Клио, – особа с важной, порой даже суровой осанкой, и ее речи (как принято утверждать) просвещают, возбуждают интерес, волнуют, развлекают. Ее не устанешь слушать целыми днями. Однако, постоянно с нею общаясь, я заметил, что она слишком уж часто бывает забывчивой, суетной, пристрастной, невежественной и лживой. Несмотря на ее недостатки, я очень любил ее и люблю до сих пор. Но это единственные узы, связывающие меня с музою Клио. Ей нет дела ни до моего детства, ни до прочих периодов моей жизни. К счастью, я личность не историческая, и надменная Клио никогда не станет доискиваться, когда именно – в начале, в середине или в конце третьего года моей жизни – у меня обнаружилась черта характера, так глубоко поразившая мою мать.

В то время я был самым обыкновенным маленьким мальчиком, единственное своеобразие которого заключалось, если не ошибаюсь, в склонности не всему верить, что ему говорили. И эта склонность, предвещавшая пытливый ум, нередко вызывала осуждение со стороны окружающих, так как способность мыслить критически обычно не особенно ценится в ребенке трех или трех с половиной лет.

Я мог бы обойтись здесь без этих замечаний, которые так же, как и хронология, как искусство проверять даты или муза Клио, не имеют никакого отношения к тому, что я хочу рассказать. Делая столько отступлений и забираясь в такие дебри, я никогда не дойду до конца. Но если я не буду отвлекаться, если пойду напрямик, то не успею оглянуться, как путь будет окончен, а это было бы досадно, по крайней мере мне самому, – ведь я так люблю побродить вволю. По-моему, ничего нет более приятного, а заодно и более полезного. Из всех занятий, какие мне когда-либо надо было посещать, самыми интересными и плодотворными казались мне те, которые я прогуливал. Что может быть лучше, чем глазеть по сторонам, друзья мои? Ведь при этом всегда увидишь что-нибудь нужное. Если бы маленькая Красная Шапочка прошла лес, не собирая орехов, волк не съел бы ее, а для маленькой Красной Шапочки, по всем законам морали, нет большего счастья, чем быть съеденной волком.

К счастью, эта мысль возвращает нас к сюжету моего повествования. Ибо я собирался вам сообщить, что на третьем году моей жизни и на восемнадцатом и последнем году царствования Луи-Филиппа Первого, короля французов, самым большим моим удовольствием были прогулки. Меня не посылали в лес, как Красную Шапочку. Я был – увы! – менее близок к природе. Родившись и выросши в самом сердце Парижа, на прекрасной набережной Малакэ, я не изведал деревенских радостей. Но и у города есть своя прелесть. Моя дорогая мама водила меня за руку по улицам, заполненным многоголосым шумом, яркими красками, веселым движением прохожих, а когда ей надо было что-нибудь купить, она брала меня с собой в магазины. Мы были небогаты, она тратила немного, но магазины, в которых мы бывали, казались мне огромными и великолепными. В то время «Бон-Марше», «Лувр», «Весна», «Галереи» [164]164
  «Бон-Марше», «Лувр», «Весна», «Галереи» – большие универсальные магазины в Париже.


[Закрыть]
еще не существовали. В последние годы конституционной монархии клиентура самых крупных торговых заведений состояла исключительно из жителей ближних кварталов. Матушка, жившая в Сен-Жерменском предместье, ходила к «Китайским болванчикам» и в лавку у церкви св. Фомы.

Из этих двух магазинов, находившихся – один на улице Сены, а другой на улице Бак, – сейчас остался только последний, но он так разросся, львиные морды так изуродовали его прежний изящный, новый фасад, что его просто не узнать. «Китайские болванчики» исчезли, и, может быть, только я один во всем мире еще помню большую, писанную масляными красками и служившую вывеской картину, на которой была изображена молодая китаянка, сидящая меж двух своих соотечественников. Уже тогда я живо чувствовал женскую красоту и находил, что эта молодая китаянка с волосами, зачесанными кверху, с большим гребнем и с завитками на висках прелестна. Что же касается двух ее обожателей, их поз, их жестов, их намерений, их взглядов, то тут я ничего не могу сказать. В искусстве обольщения я был полнейшим невеждой.

Магазин этот казался мне огромным и полным сокровищ. Быть может, именно там я впервые почувствовал влечение к пышности в искусстве, влечение, ставшее впоследствии очень сильным и не покинувшее меня до сих пор. Зрелище тканей, ковров, вышивок, перьев, цветов приводило меня в какой-то экстаз, и я от всей души восхищался любезными мужчинами и изящными барышнями, которые с улыбкой предлагали все эти чудесные вещи нерешительным покупателям. А когда приказчик, занимавшийся с моей матерью, отмерял материю с помощью метра, прикрепленного горизонтально к медному пруту, свисавшему с потолка, его жребий казался мне великолепным и достославным.

Я восхищался также г-ном Огри, портным с улицы Бак, который примерял мне курточки и короткие штанишки. Я предпочел бы, чтобы он сшил мне брюки и сюртук, как у взрослых мужчин, и это желание особенно усилилось у меня несколько позже, когда я прочитал рассказ Буйи [165]165
  Буйи Жан-Никола (1763–1842) – французский писатель, автор многочисленных сентиментально-дидактических рассказов для детей.


[Закрыть]
о бедном маленьком мальчике, которого один добрый и почтенный ученый взял к себе, сделал своим секретарем и стал одевать в свои старые платья. Из-за этого рассказа славного Буйи я совершил однажды большую глупость, о которой расскажу в другой раз. Исполненный глубокого уважения к искусствам и ремеслам, я восхищался г-ном Огри, портным с улицы Бак, хотя он вовсе не был достоин восхищения, так как кромсал попадавшую ему в руки материю вкривь и вкось. И если говорить откровенно, то в его изделиях я был очень похож на обезьяну.

Моя дорогая мама, как подобало хорошей хозяйке, сама делала покупки. Бакалею она покупала у Кур-селя на улице Бонапарта, кофе – у Корселе в Пале-Рояле, а шоколад у Дебова и Галле на улице Святых отцов. Потому ли, что г-н Курсель щедро давал пробовать чернослив, или потому, что кристаллики сахарных голов так весело блестели у него на солнце, а может быть оттого, что он таким изящным и смелым жестом опрокидывал банку со смородинным желе, демонстрируя, как оно густо, – но этот человек очаровывал меня своей вкрадчивой любезностью и решительными утверждениями. Я готов был рассердиться на маму за то, что она с каким-то недоверчивым и подозрительным видом выслушивала убедительные, всегда подкрепленные примерами доводы этого красноречивого бакалейщика. Впоследствии я узнал, что скептицизм моей дорогой матушки имел некоторые основания.

Я как сейчас вижу лавочку Корселе, маленькую, низкую, под вывеской «Гурман» – золотые буквы на красном фоне. Оттуда доносился восхитительный запах кофе, а на стене висела картина, которая уже устарела даже для тех лет и изображала гурмана, одетого так, как одевался мой дедушка. Он сидел за уставленным бутылками столом, ломившимся под тяжестью огромного пирога и украшенным великолепным ананасом. Благодаря сведениям, полученным значительно позже, я могу сказать, что то был портрет Гримо де ла Реньера, писанный Буальи [166]166
  Буальи Луи-Леопольд (1761–1845) – французский художник, автор жанровых картин, портретов.


[Закрыть]
. С почтением входил я в этот дом, казавшийся мне каким-то старомодным и переносивший меня во времена Директории. Приказчик г-на Корселе отвешивал и отпускал в молчании. Его простота, являвшая такой контраст с напыщенными манерами г-на Курселя, импонировала мне, и, пожалуй, этот старый бакалейщик был первым, кто дал мне представление о хорошем вкусе и чувстве меры.

Я никогда не уходил от Корселе, не захватив с собой зернышка кофе, которое жевал дорогой. Я уверял себя, что это очень вкусно, и наполовину верил себе. В душе я чувствовал, что это отвратительно, но еще не был способен извлекать на свет божий истины, зарытые в глубине моего «я». Как ни восхищал меня магазин Корселе под вывеской «Гурман», все же магазин Дебова и Галле, королевских поставщиков, нравился мне больше всех остальных. Он казался мне таким прекрасным, что я считал себя недостойным войти туда в будничной одежде и на пороге внимательно осматривал туалет моей дорогой матушки, желая удостовериться, достаточно ли у нее элегантный вид. И, оказывается, у меня был не такой уж дурной вкус! Шоколадный магазин господ Дебова и Галле, королевских поставщиков, существует и поныне, и убранство его не очень изменилось. Стало быть, я могу смело говорить о нем, основываясь не только на обманчивых воспоминаниях. Он очень красив. Его отделка восходит к первым годам Реставрации, а в эту эпоху стиль еще не был так тяжеловесен. Отделка эта напоминает манеру Персье и Фонтена [167]167
  Персье, Фонтен – французские архитекторы. Шарль Персье (1764–1838) и Пьер-Франсуа Фонтен (1762–1853) создали стиль ампир в архитектуре и внутреннем убранстве домов, характерный для искусства империи Наполеона I.


[Закрыть]
. Глядя на линии, суховатые, но тонкие, чистые и строгие, я с грустью думаю о том, как сильно понизился уровень вкуса во Франции за одно столетие. Как далеки мы сегодня от декоративного искусства Империи, которое, однако, значительно уступает стилю эпохи Людовика XVI и Директории! В этом старинном магазине все радует глаз – вывеска, написанная квадратными, приятных пропорций буквами, сводчатые окна с веерообразной аркой наверху, сам магазин, закругленный внутри, точно небольшой храм, и полукруглая стойка, повторяющая форму зала. Может быть, это только приснилось мне, но, кажется, я видел там простенки с фигурами богини Молвы, которая могла бы столь же успешно прославлять битвы при Арколе и при Лоди [168]168
  Битвы при Арколе и при Лоди. – При Лоди в мае 1796 г. и при Арколе в ноябре того же года Наполеон разбил австрийские войска.


[Закрыть]
, как крем-какао и шоколад-пралине. Словом, все здесь носило отпечаток определенного стиля, характера, все имело определенное значение. А что делают сейчас? Гениальные художники существуют и в наше время, но декоративное искусство пришло в постыдный упадок. Стиль Третьей республики заставляет пожалеть о Наполеоне III, который в свою очередь заставлял пожалеть о Луи-Филиппе; тот – о Карле X, Карл X – об Империи, Империя – о Директории, и последняя – о Людовике XVI. Чувство линий и пропорций совершенно утрачено. Поэтому я с радостью приветствую приход нового искусства, – правда, не столько из-за того, что оно создает, сколько из-за того, что оно разрушает.

Надо ли говорить, что в три или четыре года я еще не размышлял о декоративном искусстве? Но когда я входил в магазин Дебова и Галле, мне казалось, что я вхожу во дворец фей. Эту иллюзию еще усиливали красивые барышни в черных платьях, с блестящими волосами, сидевшие за полукруглой стойкой с приветливым и вместе с тем серьезным видом. В центре восседала за высокой конторкой пожилая дама, любезная и важная, которая записывала что-то в толстую книгу и орудовала монетами и кредитками. Очень скоро обнаружится, что я не вполне ясно отдавал себе отчет, какие именно операции производила эта почтенная дама. Белокурые или темноволосые девушки, сидевшие по обе стороны от дамы, занимались разными делами. Одни заворачивали плитки шоколада в тонкие металлические, блестящие, как серебро, бумажки; другие заворачивали сразу по две таких плитки в белую бумагу с картинками, а потом запечатывали их сургучом, предварительно разогрев его на маленькой жестяной лампе. Они проделывали все это так ловко и так быстро, что их труд казался забавой. Теперь я понимаю, что эти девушки работали далеко не для собственного удовольствия. Тогда же я склонен был считать всякую работу за развлечение, а потому мог ошибиться. Достоверно одно – что на легкие движения их тонких пальчиков было приятно смотреть.

Когда мама заканчивала свои покупки, матрона, возглавлявшая это собрание разумных дев, брала из стоявшей у нее под рукой хрустальной вазы шоколадную лепешечку и протягивала ее мне с равнодушной улыбкой. И этот торжественный подарок больше, чем все остальное, внушал мне любовь и почтение к торговому дому господ Дебова и Галле, королевских поставщиков.

Я очень любил ходить по магазинам, а потому вполне естественно, что, придя домой, я пытался воспроизвести в своих играх те сцены, которые наблюдал, пока матушка делала покупки. Таким образом, не выходя из дома, я попеременно бывал – для себя самого и втайне от всего мира – портным, бакалейщиком, приказчиком модного магазина, и даже – с неменьшим успехом – модисткой и барышней из шоколадного магазина. И вот как-то вечером, в маленькой гостиной с розовыми бутонами, где матушка, как всегда, сидела со своим вышиваньем, я с особенным усердием пытался подражать красивым барышням из магазина Дебова и Галле. Раздобыв достаточное количество кусочков шоколада, бумажек и даже обрывков тех металлических листочков, которые я торжественно называл серебряной бумагой, причем все это, говоря по правде, было далеко не первой свежести, я устроился на своем маленьком стульчике – подарке тети Шоссон, а перед собой поставил обитый черным трипом табурет. Это изображало в моих глазах изящную полукруглую стойку магазина на улице Святых отцов. Как все единственные дети, я привык играть один, вечно был погружен в какие-то мечтания, словом, постоянно жил в мире грез, и мне нетрудно было представить себе этот далекий магазин, его панели, витрины, простенки, украшенные фигурами «Молвы», и даже толпившихся там покупателей – женщин, детей, стариков. Способность в мгновение ока вызывать в своем воображении людей и целые сцены была развита во мне очень сильно. Мне ничего не стоило превратиться в барышень, всех барышень из шоколадного магазина, и даже в почтенную даму, которая вела книги и заведовала деньгами. Моя чудодейственная сила не знала границ и превосходила все, что я прочитал впоследствии в «Золотом осле» о фессалийских колдуньях. Я мог как угодно менять свою сущность. Я способен был принимать самые странные, самые необыкновенные обличья и чудесным образом преображаться в короля, в дракона, в черта, в фею… – да что я говорю? – в целое войско, в реку, в лес, в гору. Поэтому то, что я делал в этот вечер, было сущим пустяком и не представляло ни малейших затруднений. Итак, я заворачивал, запечатывал, обслуживал бесчисленных клиентов – женщин, детей, стариков. И проникнувшись сознанием собственной важности (приходится в этом признаться), я весьма сухо разговаривал с моими воображаемыми подчиненными, подгоняя их и строго ставя им на вид их промахи. Однако, когда дело дошло до того, чтобы изобразить почтенную пожилую даму, восседавшую за кассой, я вдруг оказался в затруднительном положении. Это обстоятельство заставило меня выйти из магазина и отправиться к моей дорогой маме за разъяснением одного пункта, остававшегося для меня неясным. Я отлично видел, как пожилая дама открывала ящик и перебирала золотые и серебряные монеты, но смысл производимых ею операций был мне не совсем понятен. Опустившись на колени у ног моей дорогой мамы, которая, сидя в глубоком кресле, вышивала платочек, я спросил у нее:

– Мама, кто в магазине платит деньги? Тот, кто продает, или тот, кто покупает?

Матушка взглянула на меня с таким удивлением, что глаза у нее округлились, а брови поднялись кверху, и улыбнулась, ничего мне не ответив. Потом она задумалась. В эту минуту в комнату вошел отец.

– Знаешь, друг мой, о чем меня только что спросил Пьер? – сказала она ему. – Тебе ни за что не угадать… Он спросил, кто платит деньги – тот, кто продает, или тот, кто покупает.

– Вот глупыш! – сказал отец.

Но матушка продолжала серьезным тоном, причем лицо ее выражало беспокойство:

– Нет, друг мой, это не просто детская глупость. Это – черта характера. Пьер никогда не будет знать цену деньгам.

Моя добрая матушка разгадала мою сущность и предсказала мою судьбу – она оказалась пророчицей. Мне так и не суждено было узнать цену деньгам. Таким я был трех или трех с половиной лет в гостиной с розовыми бутонами. Таким я остался до старости, которая легка для меня, как она легка для всех душ, свободных от скупости и гордыни. Нет, мама, я никогда не знал цены деньгам. Я и до сих пор не знаю ее, или, вернее, знаю слишком хорошо. Я знаю, что деньги – причина всех зол, терзающих наше общество, и всех его жестоких установлений, которыми мы так гордимся. Тот маленький мальчик, каким я был когда-то, мальчик, не знавший в своих играх, кто должен платить – продавец или покупатель, вдруг привел мне на память трубочного мастера – героя прекрасной пророческой сказки Уильяма Морриса [169]169
  …пророческой сказки Уильяма Морриса. – Уильям Моррис (1834–1896) – английский писатель и художник, автор утопического романа «Письма ниоткуда» (1891), где он утверждает необходимость возврата к натуральному хозяйству и ремесленному труду.


[Закрыть]
. Этот простодушный резчик из города будущего потому делает трубки такой несравненной красоты, что он делает их с любовью и не продает, а отдает их даром.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю