355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатоль Франс » 7том. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле » Текст книги (страница 29)
7том. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:21

Текст книги "7том. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле"


Автор книги: Анатоль Франс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 59 страниц)

XXXII. Крылья мотылька

Всякий раз, как я прохожу по парку Нельи, мне вспоминается Клеман Сибиль, самая кроткая душа, какая когда-либо спускалась на нашу землю. Кажется, когда я познакомился с ним, ему было около десяти лет. Будучи старше его на год, я имел перед ним известные преимущества, которые потерял по своей собственной вине. Мне суждено было видеть его лишь очень короткое время, но прошло много лет, а он все еще как живой стоит передо мной в высокой траве и смотрит через решетку, когда я вхожу в парк Нельи.

Господин и госпожа Сибиль жили там в собственном доме, и летом мы с родителями иногда ездили к ним по воскресеньям провести послеобеденные часы. Г-жа Эрманс Сибиль, беленькая, миниатюрная, гибкая, зеленоглазая, с острыми скулами и коротким подбородком, недурно воспроизводила тип кошки, превратившейся в женщину [271]271
  …кошки, превратившейся в женщину… – Имеется в виду одноименная басня Лафонтена, в которой кошка, став женщиной, сохраняет прежние кошачьи повадки.


[Закрыть]
и сохранившей некоторые черты своего первоначального естества. Исидор Сибиль, ее муж, долговязый и унылый, принадлежал к породе голенастых. Такою представлялась эта чета моему отцу, который, подражая Лафатеру [272]272
  Лафатер Иоганн-Каспар (1741–1801) – создатель псевдонауки – физиогномики, согласно которой будто бы существует соответствие между чертами лица человека и определенными свойствами его характера.


[Закрыть]
, любил искать в человеческих лицах сходство с животными и извлекал из него признаки характера и темперамента. Однако выводы его были так неясны и так смелы, что я не мог бы с точностью изложить, что именно говорила ему эта птичья и кошачья наружность. Все, что мне известно о г-не Сибиле, это – что он управлял большой фабрикой французского кашемира. Я слышал, как кто-то рассказывал матушке, будто императрица Евгения [273]273
  Императрица Евгения-Мария де Монтихо де Гузман (1826–1920) – жена императора Наполеона III.


[Закрыть]
, в целях поощрения национальной промышленности, носила иногда кашемировые шали, но что это была одна из тягчайших обязанностей, какие выпадают на долю правительницам государств, – настолько резали глаз яркие цвета этих тканей. Что до Эрманс, то никто никогда не видел на ней французских шалей.

Дом г-на и г-жи Сибиль в парке Нельи был белый, с боковой башенкой и с крыльцом, выходившим на красивую лужайку, посреди которой в каменном бассейне бил фонтан. Именно здесь, на усыпанных песком дорожках, хрупкий и словно готовый улететь, появлялся передо мной Клеман Сибиль. У него были прозрачные голубые глаза, ослепительно белая кожа и необычайно тонкие черты лица. Белокурые, очень короткие волосы вились на его круглой головке, но уши не были у него прижаты к вискам, а торчали перпендикулярно, широко разворачивая по обе стороны головы свои раковины, которые по странной игре природы были непомерно велики и имели форму крыльев бабочки. Совсем прозрачные, они делались на свету розовыми или красными и привлекали внимание своей необыкновенной расцветкой. Казалось, то были не большие уши, а скорее маленькие крылья. По крайней мере именно такими рисует их мне память. Клеман был красивый мальчик, но странный.

Я говорил матушке:

– У Клемана – мотыльковые крылья.

И матушка отвечала:

– Художники и скульпторы изображают Психею тоже с крыльями мотылька. А ведь Психея вышла замуж за Амура и была причислена к сонму богов и богинь.

Человек, более меня сведущий в образах мифологии, мог бы возразить моей дорогой матушке, что у Психеи крылья не росли по обе стороны головы, вместо ушей, как это было у Клемана.

Клеман был существом воздушным. Он не умел ходить. Он продвигался вперед вприпрыжку, мелкими баковыми скачками, и, казалось, мог упасть от малейшего ветерка. Простодушие его игр, ребячливость поступков и детская неловкость движений составляли трогательный контраст с его добротой, которая как бы принадлежала человеку более зрелого возраста, – столько в ней чувствовалось силы и мужественного постоянства. Душа его была чиста и прозрачна, как его лицо, ясна, как его взгляд. Говорил он мало, но всегда был ласков. Никогда не жаловался, хотя имел бесконечные поводы для жалоб. Болезни охотно ютились в его тщедушном теле и без перерыва сменяли одна другую: скарлатина, корь, брюшной тиф, коклюш, воспаление слизистых оболочек. И возможно, что еще один недуг, в то время еще мало исследованный – туберкулез, – захватил его узкую грудь. А когда болезнь давала ему передышку, судьба все еще считала его своим должником. С ним случались такие необыкновенные, такие частые беды, что, казалось, какая-то невидимая сила неустанно преследует его. Однако все эти невзгоды обращались в его пользу, ибо давали ему возможность проявить свою непоколебимую кротость. Он ушибался, спотыкался, оступался, падал всеми возможными и невозможными способами, стукался о все стены, прищемлял пальцы во всех дверях, а потом у него вечно сходили ногти и на их месте вырастали новые. Он резал себе руки, чиня карандаши, он засаживал себе поперек горла косточку каждой рыбы, которую ему предназначали в пищу озера, пруды, ручьи, реки, речки и моря и которую приготовляла Мальвина, кухарка семейства Сибиль. У него начинала идти кровь носом как раз тогда, когда он собирался смотреть Робер Удена [274]274
  Робер-Уден Жан-Этьен (1805–1871) – знаменитый в свое время фокусник-иллюзионист.


[Закрыть]
или ехать кататься на ослике в Булонский лес, и, что бы с ним ни делали, он все-таки успевал запачкать новый жилет и красивые белые штанишки. Однажды, на моих глазах, порхая, как обычно, по лужайке, он свалился в бассейн. Опасаясь насморка или воспаления легких, родители всеми силами постарались его согреть. Он лежал в постели, под огромной пуховой периной, в цветном чепчике, и был очень доволен. Когда я подошел, он извинился, что оставил меня одного, без развлечений.

У меня не было ни брата, ни товарища, с которым бы я мог сравнивать себя. Глядя на Клемана, я понимал, что природа наделила меня бурной, беспокойной и пылкой душой, полной суетных желаний и ненужных огорчений. Ничто не смущало покоя его души. Мне так легко было бы, общаясь с ним, уразуметь, что наше счастье или несчастье зависит не столько от обстоятельств, сколько от нас самих. Но я был глух к голосу мудрости. Мало того – характеру доброго маленького Клемана я противопоставил характер другого мальчика, буйного в играх, безрассудного и злобного. Этим другим мальчиком был я, да, я оказался им в глазах всех. Должен ли я в свое оправдание сослаться на необходимость, повелительницу людей и богов, необходимость, управлявшую мною, как она правит всей вселенной? Должен ли я сослаться на любовь к красоте, вдохновившую меня на этот поступок, как она вдохновляла меня в течение всей моей жизни, принося мне и муки и отраду? К чему? Разве принято судить о человеке на основании принципов натурфилософии и законов эстетики? Впрочем, изложим голые факты.

В один осенний день, после обеда, Клеману и мне было разрешено погулять одним по бульвару, пролегавшему перед домом Сибилей. В то время бульвар этот не был, как теперь, огорожен однообразными решетками, охраняющими сады. Более безыскусственный, таинственный и прекрасный, он на большом пространстве простирался вдоль обнесенного стенами Королевского парка. Желтые листья в солнечной дымке падали с высоких деревьев, усыпая золотом землю, по которой мы ступали. Клеман, подпрыгивая, забежал на несколько шагов перед, и я увидел, что черная, отделанная толстым гранатовым галуном суконная фуражка унылого цвета и уродливого фасона скрывает красивые белокурые завитки его волос и давит на его чудесные уши. Эта фуражка мне не понравилась. Мне бы следовало отвести от нее взгляд, но я не сделал этого и испытывал все возраставшее неприятное чувство. Наконец, не в силах более выносить вид этой фуражки, я попросил моего спутника снять ее. Эта просьба, видимо, показалась ему настолько необоснованной, что он даже не ответил мне и спокойно продолжал порхать. Я вторично и довольно резко потребовал, чтобы он снял фуражку.

Моя настойчивость удивила его.

– Зачем? – спросил он кротко.

– Затем, что она безобразна.

Он решил, что я шучу, но тем не менее насторожился, и когда я попробовал сорвать с него фуражку, он оттолкнул меня и надвинул ее поглубже осторожной и заботливой рукой, ибо он любил свою фуражку и считал ее красивой. Еще два раза пытался я завладеть этой отвратительной шапкой. Оба раза он нахлобучивал ее поглубже на лоб, что делало ее еще отвратительнее. Раздосадованный, я прекратил свои нападения, но не без задней мысли. Выражение горестного недоумения вскоре исчезло с хорошенького личика Клемана, и оно сделалось таким, как всегда, – спокойным и наивным. Почему не тронула меня чистота его доверчивого взгляда? Но дух насилия завладел мною. Внимательно следя за моим другом, я улучил момент и, быстрым движением сорвав с него фуражку, перебросил ее через стену в парк Луи-Филиппа.

Клеман не произнес ни одного слова, не вскрикнул. Он посмотрел на меня с выражением удивления и упрека, пронзившим мне сердце. В глазах его блеснули слезы. Я стоял в оцепенении, сам не веря тому, что совершил этот преступный акт, и все еще искал глазами на крылатой и кудрявой головке Клемана роковую фуражку. Ее там не было, она уже не могла вернуться. Стена была очень высока, парк огромен и безлюден. Солнце садилось. Из страха, как бы Клеман не простудился, или, вернее, от смутного беспокойства, в которое меня повергал вид его обнаженной головы, я надел на него мою тирольскую шляпу, закрывшую ему глаза и уныло приплюснувшую уши. И мы молча вернулись в дом Сибилей. Нетрудно себе представить, как меня там приняли.

Родители перестали водить меня к своим друзьям в Нельи. Я больше никогда не видел Клемана. Бедный мальчик вскоре покинул этот мир. Его мотыльковые крылья выросли, и когда они стали достаточно крепки, чтобы поднять его, он улетел. Полная отчаяния, его мать сделала попытку последовать за ним, но тщетно. Милостью небес превращенная в кошку, она поджидает его, мяукая на крышах.


XXXIII. Отступление

Измарав воспоминаниями детства изрядное количество бумаги, я нахожу в уголке своей памяти одно суждение, вынесенное обо мне матушкой в ту пору, когда я был еще совсем маленьким. Однажды, собираясь взять меня с собой на прогулку, она потратила на свой туалет много времени, и мне пришлось долго ее ждать. Когда наконец она появилась, улыбающаяся и нарядная, я, говорят, метнул на нее мрачный взгляд и объявил, что отказываюсь от этой прогулки, от всех прогулок, от всех развлечений, от всех благ в мире, отныне и вовеки.

– Какой необузданный ребенок! – вздохнула матушка.

Суждение это, несмотря на вызвавшие его обстоятельства, кажется мне несправедливым. Правда, сравнивая себя с моим милым другом, которого боги превратили в мотылька, я неожиданно заметил, что, в отличие от него, не был ни нежен, ни кроток, но если говорить все без утайки, то хотя мои желания и были более пылки, нежели у большинства детей, однако я быстрее, чем они, сдавался перед необходимостью. С самых ранних лет рассудок имел надо мной огромную власть, из чего следует, что я был существом странным, ибо у большинства моих ближних дело обстоит далеко не так. Из всех определений человека самым неприятным кажется мне то, которое называет его разумным животным. Следовательно, я не слишком льщу себе, когда говорю, что был наделен большим благоразумием, чем большинство моих сверстников из числа тех, с кем я близко соприкасался или о ком мне рассказывали. Разум редко присущ душам заурядным, но еще реже – людям выдающимся. Я говорю – разум, и если вы спросите, в каком смысле я употребляю этот термин, я отвечу, что употребляю его в самом обыденном смысле. Если бы я вздумал придать ему метафизическое значение, то перестал бы понимать его. Я толкую это слово так, как его толковала старая Мелани, которая «никогда грамоты не разумела». Я называю разумным того, кто, согласуя свой личный разум с разумом мировым, не слишком удивляется тому, что происходит, и, худо ли, хорошо ли, умеет ко всему приноровиться. Я называю разумным того, кто, наблюдая беспорядок, царящий в природе, и человеческое безумие, не упорствует в желании видеть порядок и мудрость. И, наконец, я называю разумным того, кто не старается им быть.

Мне кажется, что я был разумен. Но, право же, думая об этом, я уже ничего не знаю, да и не хочу знать. Не веря Дельфийскому оракулу, я вовсе не стремлюсь познать самого себя [275]275
  Не веря Дельфийскому оракулу, я вовсе не стремлюсь познать самого себя…. – На фронтоне храма бога Аполлона в древнегреческом городе Дельфах, где находился знаменитый оракул, была высечена надпись: «Познай самого себя».


[Закрыть]
и, напротив, всегда старался поменьше знать о себе. Я считаю знание собственной натуры источником забот, тревог и мучений, а потому заглядываю в себя как можно реже. Мне всегда казалось, что мудрость в том, чтобы отвернуться от себя, забыть себя или вообразить себя другим, не таким, каков ты есть по воле природы и случая. Не знай самого себя – такова первая заповедь мудрости.

Если правда, что Монтень [276]276
  Монтень Мишель-Эйкем (1533–1592) – французский писатель, автор книги размышлений «Опыты». С большой тщательностью анализируя свои мысли и поступки, писатель на основании их делал общие выводы о человеческой природе. Монтень действительно страдал упомянутой Франсом болезнью.


[Закрыть]
сочинил свои «Опыты» для того, чтобы изучить собственное «я», то это изучение должно было оказаться для него более мучительным, чем камни, раздиравшие ему почки. Но я думаю совсем другое – я думаю, что он написал свою книгу вовсе не для того, чтобы познать самого себя, а наоборот – чтобы отрешиться от себя, чтобы рассеяться и развлечься.

И пусть не говорят, что этот совет – уйти от себя – неуместен в книге, где человек ни на минуту не расстается с самим собой. Я уже не тот мальчик, о котором рассказываю. Между нами нет ничего общего – ни одной частицы материи, ни одной крупицы мысли. И теперь, когда он сделался совершенно чужд мне, я могу в его обществе отвлечься от своего собственного. Я не люблю себя и не ненавижу, но его я люблю. Мне приятно мысленно пожить его жизнью, и я страдаю, дыша воздухом наших дней.


XXXIV. Школьник

Это произошло в первый день занятий. Походив некоторое время в училище св. Иосифа, где под чириканье воробьев мы переводили «Краткую священную историю», я был принят в коллеж приходящим [277]277
  …я был принят в коллеж приходящим. – Для описания коллежа во всех трех книгах автобиографического цикла Л. Франса образцом послужил коллеж св. Станислава – привилегированное среднее учебное заведение, руководимое монахами, в котором учился сам писатель с 1855 по 1862 г.


[Закрыть]
.

Сделавшись учеником коллежа, я ощутил эту честь с некоторым беспокойством, опасаясь, как бы бремя ее не оказалось для меня чересчур тяжелым. У меня не было ни малейшего желания блистать на этих измазанных чернилами партах, ибо десяти лет от роду я был лишен честолюбия. К тому же у меня не было на это никакой надежды. В подготовительной школе я обращал на себя внимание главным образом тем, что лицо мое постоянно выражало удивление, а это, правильно или нет, отнюдь, не считается признаком большого ума и создало мнение обо мне, как о мальчике недалеком: ошибочное мнение. Я был не менее умен, чем большинство моих товарищей, но умен по-другому. Их ум служил им в обыденной жизни. Мой же приходил мне на помощь лишь при самых редких и неожиданных обстоятельствах. Он внезапно проявлялся во время далеких прогулок или при чтении сложных книг. Я заранее примирился с тем, что не буду блестящим учеником, и собирался с первого же дня моей новой жизни отыскать в ней хоть какое-нибудь развлечение. Таков был мой характер, моя сущность, и я все еще не переменился. Я всегда умел развлекаться. В этом заключалось все мое жизненное искусство. Ребенком и взрослым, юношей и стариком, я всегда жил как можно дальше от самого себя и вне печальной действительности. В этот день – день начала занятий – я испытывал тем более горячее желание уйти от окружающей обстановки, что обстановка эта казалась мне особенно неприглядной. Коллеж был некрасив, грязен, в нем дурно пахло. Товарищи были грубы, преподаватели – унылы. Наш учитель смотрел на нас без радости и без любви и, видимо, был не настолько тонок и не настолько испорчен, чтобы изображать на своем лице нежность, которой не чувствовал. Он не обратился к нам с речью, а только посмотрел на нас с минутку и стал спрашивать наши фамилии, занося их, по мере того как мы их называли, в толстую тетрадь, лежавшую перед ним на кафедре. Он показался мне старым и бездушным. Возможно, что он вовсе не был так уж стар. Собрав все фамилии, он некоторое время молча пережевывал их, чтобы лучше усвоить, и, кажется, тут же запомнил все до одной. Он по опыту знал, что учитель держит в руках своих учеников лишь тогда, когда держит в памяти их фамилии и их лица.

– Сейчас, – сказал он наконец, – я продиктую вам список книг, которые вам надо будет приобрести как можно скорее.

И медленным, монотонным голосом он начал перечислять какие-то отталкивающие названия вроде «лексиконов» или «элементарных основ» (неужели нельзя было назвать их как-нибудь менее сухо для таких малышей?), басни Федра [278]278
  Федр – римский баснописец (I в.), перелагал в латинские стихи греческие народные прозаические басни, приписываемые Эзопу (VI в. до н. э.).


[Закрыть]
, арифметику, географию, «Selectae e profanis» [279]279
  «Избранные отрывки…» (точнее «Избранные отрывки из мирских писателей») (лат.) – учебная книга по-латыни для младших классов, составленная в 1827 г. Эзе.


[Закрыть]
и не помню уж что еще. Он закончил список совершенно новым для меня названием «Эсфирь и Гофолия» [280]280
  «Эсфирь и Гофолия». – «Эсфирь» и «Гофолия» – трагедии Жана Расина на библейские сюжеты.


[Закрыть]
.

И я тотчас увидел перед собой окутанных очаровательной дымкой двух прелестных женщин, разодетых как на картинке, которые обнимали друг друга за талию и шептали друг другу что-то, чего я не слышал, но что, без сомнения, было трогательно и прекрасно. Кафедра и учитель, черная доска, серые стены – все исчезло. Две женщины медленно шли по узкой тропинке меж ржаных полей, пестревших васильками и маками, и в моих ушах звучали их имена: Эсфирь и Гофолия.

Я уже знал, что Эсфирь – это старшая. Она была добрая. У младшей, Гофолии, были белокурые косы, если только я хорошенько рассмотрел ее. Они жили в деревне. Я представлял себе поселок, дымок, вьющийся из труб, пастуха, пляски поселян, но детали этой картины оставались неясными, и я горел желанием познакомиться с приключениями Эсфири и Гофолии. Учитель нарушил мою задумчивость, назвав мою фамилию.

– Вы что – заснули? О чем вы думаете? Будьте внимательней и записывайте.

Он продиктовал нам уроки на завтра: сделать перевод с латинского и выучить наизусть басню Фенелона.

Придя домой, я передал отцу список книг, которые надо было купить в кратчайший срок. Отец спокойно просмотрел список и сказал, что надо было попросить все эти книги у эконома коллежа.

– Таким образом, – сказал он, – у тебя будут те же издания, что у твоего учителя и большинства товарищей: тот же текст, те же примечания. Так будет гораздо удобнее.

И он вернул мне список.

– А как же «Эсфирь и Гофолия»? – спросил я.

– Эконом коллежа даст тебе «Эсфирь и Гофолию» вместе с остальными учебниками – вот и все.

Я был разочарован. Мне хотелось немедленно получить «Эсфирь и Гофолию». Я ожидал большой радости от этой книги. Все время вертясь вокруг стола, где отец что-то писал, я спросил:

– Папа, так как же быть с «Эсфирью и Гофолией»?..

– Не трать время даром. Иди заниматься и оставь меня в покое.

Я наспех сделал латинский перевод, сделал его без всякой охоты, а потому плохо.

Во время обеда матушка много расспрашивала меня о моих учителях, о товарищах, о занятиях.

Я ответил, что наш учитель стар, неопрятен, громко сморкается, что он строг, а иногда и несправедлив. Что касается товарищей, то одних я неумеренно расхвалил, а других страшно унизил. Я еще не умел пользоваться полутонами и не мог решиться признать всеобщую посредственность людей и явлений.

Внезапно я спросил у мамы:

– А что – «Эсфирь и Гофолия» – это красиво, да?

– Конечно, сыночек. Но только это две разные пьесы.

При этих словах у меня сделался такой озадаченный вид, что моя чудесная матушка сочла нужным дать мне подробные объяснения.

– Это две пьесы для театра, дитя мое, – две трагедии. «Эсфирь» – это одна пьеса, а «Гофолия» – другая.

И тогда серьезно, спокойной решительно я ответил:

– Нет.

Вне себя от изумления, матушка спросила меня, как могу я возражать так бессмысленно и так невежливо.

Я повторил, что нет, это не две пьесы. Что «Эсфирь и Гофолия» – это рассказ, я знаю его, и что Эсфирь – пастушка.

– Что ж, – ответила матушка. – В таком случаю, это другая «Эсфирь и Гофолия», и мне она неизвестна. Ты покажешь мне книжку, где прочитал этот рассказ.

Несколько минут я хранил мрачное молчание, потом, преисполненный горечи и печали, повторил:

– Говорю тебе, что «Эсфирь и Гофолия» – это вовсе не две пьесы для театра.

Матушка начала было снова убеждать меня, но тут вмешался отец и с раздражением попросил ее перестать возиться с таким дерзким и глупым мальчишкой.

– Он просто тупица, – добавил он.

И матушка вздохнула. Я увидел, я все еще вижу, как поднялась и опустилась ее грудь в черном шелковом лифе, заколотом у ворота маленькой золотой брошью в виде бантика с двумя кисточками, дрожавшими на концах.

На другой день, в восемь часов утра, моя няня Жюстина повела меня в коллеж. У меня были некоторые основания для беспокойства. Мой латинский перевод не удовлетворял меня и вряд ли способен был удовлетворить кого бы то ни было. Один его вид изобличал несовершенную и полную ошибок работу. Почерк, вначале довольно аккуратный и мелкий, быстро изменялся и становился все крупнее, а последние строчки были совершенно неудобочитаемы. Однако я погрузил это беспокойство в самые темные глубины моей души – я утопил его. Десяти лет от роду я уже был мудр, по крайней мере в одном отношении: я понимал, что не надо жалеть о непоправимом, что не следует, как говорит Малерб [281]281
  Малерб Франсуа (1555–1628) – французский поэт, один из зачинателей классицизма, автор многочисленных од на религиозные и политические темы. Здесь имеется в виду его ода «Утешение господину Перье, скорбящему о смерти дочери» (1599).


[Закрыть]
, искать лекарства от неизлечимой болезни и что раскаиваться в дурном поступке – значит прибавлять к злу еще большее зло. Надо многое прощать себе, чтобы привыкнуть многое прощать и другим. Я простил себе свой перевод. Проходя мимо бакалейной лавки, я увидел засахаренные фрукты, блестевшие в коробках, словно драгоценные камни на белом бархате футляров. Вишни походили на рубины, дягиль на изумруды, сливы на крупные топазы, и так как из всех пяти чувств самые сильные и самые глубокие впечатления мне доставляет зрение, то я был пленен и горько пожалел о том, что не располагаю средствами для покупки одной из таких коробок. Но у меня не хватало денег. Самые маленькие коробки стоили франк двадцать пять сантимов. Если сожаление никогда не имело надо мной власти, то желание направляло всю мою жизнь. Могу оказать, что все мое существование было длительным желанием. Я люблю желать, люблю и радости и муки, связанные с желанием. Сильно желать – это почти что обладать. Да что я говорю? Это и значит обладать, но обладать без отвращения и без пресыщения. Однако вполне ли я уверен, что в десять лет я уже исповедовал эту философию желания и что мой рассудок облекал ее в такую именно форму? Пожалуй, я не мог бы в этом поклясться. Я не мог бы поклясться и в том, что много лет спустя чрезмерная острота моих желаний никогда не причиняла мне боли. Хорошо бы еще, если бы мои желания всегда ограничивались коробками засахаренных фруктов!

С Жюстиной мы жили в большой дружбе. Я был ласков, она – резка. Я любил ее, не чувствуя себя любимым, хотя это, надо сказать, было вовсе не в моем характере.

В то утро мы шли вдвоем по дороге к коллежу, держась за ремни моего ранца, и дергали его в разные стороны, рискуя свалить друг друга с ног. Однако этого не случилось, мы оба держали крепко. Обычно я пересказывал Жюстине все неприятное и даже обидное, что выслушивал за день от учителей. Я задавал ей разные трудные вопросы – те, которые задавались мне самому. Она не отвечала на них или отвечала неверно, и я говорил ей то, что было сказано мне: «Вы осел. Я ставлю вам дурной балл. Как вам не стыдно так лентяйничать?» И вот в это утро я спросил у Жюстины, знает ли она, что такое «Эсфирь и Гофолия».

– Сударик мой, – ответила она, – Эсфирь и Наталия – это имена.

– Жюстина, такой ответ заслуживает наказания.

– Мой маленький хозяин, это имена. Мою младшую сестру зовут Наталия.

– Возможно. Но ведь ты не читала в книге повесть про Эсфирь и Гофолию. Нет? Ты не читала ее? Так вот! Сейчас я расскажу ее тебе.

И я рассказал ее Жюстине.

– Эсфирь была фермершей в Жуи-ан-Жоза. Однажды, гуляя по полю, она увидела маленькую девочку, которая упала от усталости у самой дороги. Она привела ее в чувство, дала ей хлеба, молока и спросила, как ее зовут.

Я продолжал рассказывать, пока мы не дошли до дверей коллежа, и был уверен, что эта история именно такова и что я найду ее в своей книжке. Каким образом я вбил это себе в голову? Не знаю. Но я был совершенно в этом убежден.

Тот день не стал достопамятным днем. Перевод мой прошел незамеченным и канул в Лету подобно множеству других человеческих поступков, исчезающих во мраке забвения. А на следующий день во мне вдруг родилось восторженное преклонение перед Бинэ. Бинэ был маленький, худенький мальчик с впалыми глазами, большим ртом и резким голосом. На нем были сапоги, черные, лаковые сапожки с белой строчкой. Он меня ослепил. Вселенная исчезла для меня, я видел одного Бинэ. Теперь я не могу найти никакого объяснения своему восторгу, помимо этих сапог, напоминавших о славном прошлом, полном блестящих подвигов и красоты. И если вы скажете, что этого мало, значит вам никогда не понять одной фразы из всемирной истории. Разве греки не являются для нас прежде всего «пышнопоножными» греками? [282]282
  «Пышнопоножные» греки. – «Пышнопоножные» – характерный эпитет из гомеровского эпоса; поножи – часть лат, закрывавшая ноги воинов, а также особые украшения, надевавшиеся на ноги.


[Закрыть]
На следующий день была среда – день свободный от занятий. Эконом выдал нам книги лишь в четверг. Он велел нам расписаться в получении, что очень подняло в наших глазах значение нашей гражданской личности. Мы с удовольствием вдыхали запах книг. От них пахло клеем и бумагой. Они были совсем новенькие. Мы надписали на заглавном листе свои фамилии. Некоторые из нас посадили кляксу на обложке грамматики или словаря и очень огорчались. А ведь этим учебникам предстояло получить большее количество чернильных пятен, чем витрина бакалейной лавки на улице Святых отцов получала за зиму брызг грязи. Но в отчаянье приводит лишь первое пятно, следующие принимаются гораздо легче. Не стоит продолжать эти рассуждения, они могут увести нас очень далеко от грамматик и словарей. Что до меня, то я сразу бросился искать в моей книжной пачке «Эсфирь и Гофолию». И по воле жестокой судьбы именно этой книги там не оказалось. Эконом, к которому я обратился, сказал, что я получу ее своевременно и что мне нечего беспокоиться.

Только через две недели, в день Всех Усопших, мне выдали наконец «Эсфирь и Гофолию». Маленький томик с синим коленкоровым корешком, на котором была наклейка с таким заглавием: «Расин „Эсфирь“ и „Гофолия“, трагедии на сюжеты, заимствованные из Священного писания. Издание для школьников». Это заглавие не предвещало мне ничего доброго. Я раскрыл книгу: дело обстояло еще хуже, чем я опасался. «Эсфирь» и «Гофолия» были в стихах, а ведь каждый знает, что все написанное стихами воспринимается туго и никому не интересно. «Эсфирь» и «Гофолия» представляли собой две разные пьесы и сплошь состояли из стихов. Из длинных стихов. Матушка – увы! – оказалась права. Значит, Эсфирь не была фермершей, Гофолия не была маленькой нищенкой, Эсфирь не подобрала Гофолию на краю дороги. Значит, все это приснилось мне. Чудесный сон! Какой унылой и скучной казалась действительность по сравнению с моими грезами! Я закрыл книгу и дал себе слово никогда не раскрывать ее. Я не сдержал этого слова.

О нежный и великий Расин! Лучший, любимейший из поэтов! Такова была моя первая встреча с тобою. Теперь ты – моя любовь и моя радость, мое наслаждение и моя отрада. Лишь постепенно, продвигаясь вперед по дороге жизни, лучше узнавая людей и явления, научился я понимать тебя и любить. Корнель рядом с тобой – всего лишь искусный фразер, и, пожалуй, сам Мольер не так верен истине, как ты, совершеннейший мастер, воплощающий в себе правду и красоту! В дни моей юности, развращенный уроками и примером варваров-романтиков, я не сразу понял, что ты был самым глубоким и самым целомудренным из трагических авторов. Глаза мои были слишком слабы, чтобы созерцать твой блеск. Я не всегда отзывался о тебе с достаточным восхищением. Я ни разу не сказал, что ты создал самые правдивые образы, какие когда-либо были созданы поэтом. Я ни разу не сказал, что ты был самой жизнью и самой природой. Ты один показал нам настоящих женщин. Что такое женщины Софокла и Шекспира рядом с теми, которых вызвал к жизни ты? Куклы! Только твои обладают истинными чувствами и тем внутренним жаром, который мы зовем душою. Только твои любят и желают. Прочие только говорят. Я не хочу умереть, не написав нескольких строк у подножья твоего памятника в знак моей любви и моего поклонения, о Жан Расин! И если я не успею выполнить свой священный долг, пусть эти беспорядочные, но искренние строки послужат моим завещанием.

Однако я еще не сказал, что за отказ выучить молитву Эсфири: «О мой великий царь» (а это прекраснейшие французские стихи) – учитель восьмого класса заставил меня пятьдесят раз переписать фразу: «Я не выучил урока». Этот учитель восьмого класса был невежда. Не так надо мстить за поруганную славу поэта. Теперь я знаю Расина наизусть, и он всегда кажется мне новым. Что касается вас, старый Ришу (так звали моего учителя в восьмом классе), то я ненавижу вашу память. Вы оскверняли стихи Расина, пропуская их через ваш толстый черный рот. У вас не было чувства гармонии. Вы заслуживали участи Марсия [283]283
  Марсий (греч. миф.). – Как рассказывает выше А. Франс, сатир. Марсий осмелился вступить в музыкальное состязание с богом Аполлоном; за это разгневанный бог велел повесить Марсия за руки и содрать с него кожу.


[Закрыть]
. И я рад, что отказывался учить «Эсфирь», пока моим преподавателем были вы. Но ты, Мария Фавар, ты, Сарра, ты, Барте, ты, Вебер [284]284
  Мария Фавар, Сарра, Барте, Вебер. – Фавар Мария-Пьеретта (1833–1908), Сара Бернар (настоящее имя Розина Бернар, 1844–1923), Барте (настоящее имя Реньо Жанна-Юлия, 1854–1941), Вебер Евгения-Каролина, известная на сцене под именем г-жи Сегон (1867–1945) – французские актрисы, прославившиеся в трагическом репертуаре.


[Закрыть]
, будьте благословенны за то, что из ваших божественных уст изливались, подобно меду и амброзии, стихи Эсфири, Федры и Ифигении.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю