Текст книги "7том. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле"
Автор книги: Анатоль Франс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 59 страниц)
Возвращаясь к баснословным временам моего детства, я должен сказать, что инстинкт, приведший меня к изучению литературы, не обманул меня. В этих мрачных залах передо мной предстали Греция и Рим, – Греция, открывшая людям знание и красоту, и Рим, который умиротворил мир.
VII. Мурон Воробьиное Просо [319]319
Мурон Воробьиное Просо. – Слово Мурон (mouron) по-французски означает «воробьиное просо».
[Закрыть]
В эпоху, когда я учился в школе, существовал обычай ежегодно 28 января, в день Карла Великого [320]320
День Карла Великого. – Император Карл Великий (742–814) считался основателем первой светской школы во Франции. Все учебные заведения Франции отмечают «День Карла Великого» – 28 января.
[Закрыть], устраивать банкет, куда приглашались все ученики, занявшие первое место по какому-нибудь предмету. В третьем классе у меня было мало надежды попасть когда-либо на этот пир богов. Я был далеко не первым в классе, вполне довольствуясь скромным местом среднего ученика. Нельзя сказать, чтобы я ленился; напротив, я занимался не меньше других, а иногда и больше. Но чем больше я старался, тем ниже скатывался. Причина в том, что я занимался исследованиями, совершенно чуждыми школьному преподаванию, и с таким усердием, что это поглощало все мои силы. Я безраздельно увлекался то одной, то другой темой, предаваясь ей всем существом. В ту осень, например, в первые три недели после начала занятий я был околдован царицей Нитокридой [321]321
Никторида – египетская царица VI династии эпохи Древнего царства (третье тысячелетие до н. э.).
[Закрыть]. Я думал только о ней, видел ее одну, дышал только ею. Мне не было никакого дела до предметов, входящих в программу, до сочинений, переводов, вольных изложений, ни до басен Эзопа, ни до жизнеописаний Корнелия Непота [322]322
Жизнеописания Корнелия Непота – книга, приписывавшаяся римскому историку Корнелию Непоту (I в. до н. э.); содержала главным образом биографии полководцев.
[Закрыть], ни до Пунических войн [323]323
Пунические войны (III–II вв. до н. э.) – войны между Римом и Карфагеном за господство в западной части Средиземного моря, закончились разрушением Карфагена.
[Закрыть]. Все, что не касалось царицы Нитокриды, было мне чуждым. На свете не встречалось еще такой всепоглощающей любви! Когда это чувство начало угасать (ибо ничто не вечно), матушка как-то подарила мне веточку омелы, сказав, что это священное растение друидов [324]324
Друиды – жрецы у древних кельтов (галлов).
[Закрыть], и я на многие недели погрузился в мечты о дремучих лесах, о жрицах в белых одеждах, о золотых серпах и корзинах с омелой. Потом я начал увлекаться пчелами Аристея и золотыми яблоками в саду Гесперид [325]325
…пчелами Аристея и золотыми яблоками в саду Гесперид. – Аристей (греч. миф.) – сын бога Аполлона, научивший людей разводить пчел. О нем рассказывает Вергилий в главе XIV поэмы «Георгики». По другому мифу, золотые яблоки, выращенные богиней земли Геей, росли в садах титана Атласа и охранялись его дочерьми Гесперидами.
[Закрыть]. Поглощенный своими грезами, я не проявлял никаких признаков ума и, понятно, не мог внушить особого доверия нашему учителю, г-ну Босье; это был человек справедливый, серьезный и даже чуточку угрюмый, с ясным, но довольно ограниченным умом, насколько я могу судить по воспоминаниям. Ко мне он относился с непреклонной суровостью, безо всякой жалости, так как совершенно искренне считал меня дурной, испорченной натурой. Между тем в то время, вопреки своему созерцательному нраву, я отличался одним свойством, которое утратил впоследствии: я был тщеславен. Да, несмотря на слабую сообразительность, которая вызывала презрение г-на Босье и навсегда лишала меня надежды занять место среди первых учеников, я жаждал блистать в классе и пожинать лавры, как античный герой. Да, я любил славу! Восприняв все же кое-что из школьной науки, я одинаково восхищался победителями при Саламине [326]326
…победителями при Саламине… – В 480 г. до н. э. греческий флот под командованием афинского военачальника Фемистокла одержал решительную победу над персами в битве у острова Саламин.
[Закрыть]и учениками, удостоенными высших наград. Я любил славу! При школьном режиме Второй империи, которому я был подчинен, я вздыхал о бумажном зеленом венке, как позже стал бы мечтать о крестах, орденских лентах и вышитых мундирах [327]327
…вздыхал о бумажном зеленом венке… крестах… вышитых мундирах… – Бумажным венком награждались отличившиеся ученики; крест – орден Почетного легиона; вышитые мундиры – мундиры академиков.
[Закрыть], если бы не сбился с пути. Я любил славу; я завидовал нашим школьным светилам.
Из них особенно блистали трое; важные, серьезные, величественные, может быть несколько тяжеловесные, но солидные и основательные, они пожинали все лавры и всегда занимали первые места, – Радель, Лаперльер и Мориссе. Все трое были пансионерами и, заразившись полувоенными правами интерната, презирали приходящих учеников, вроде меня, как штафирок и чужаков. Их объединял дух корпорации, совершенно мне чуждый и которым я, на свою беду, никогда не мог проникнуться. Они верховодили на переменах так же, как и на уроках, и показывали в игре в чехарду или в горелки то же высокое мастерство, которое было за ними признано в греческих переводах и латинских сочинениях. Такое обилие талантов больше поражало меня, чем восхищало, и я относился к этим светилам скорее с недоверием, нежели с симпатией.
Каждую неделю, в субботу вечером, г-н Босье объявлял отметки по сочинению на заданную тему, изложению, устной речи, переводу с латинского и на латинский; при этом он признавался, что даже после самого тщательною рассмотрения письменных работ этих трех отличных учеников ему было чрезвычайно трудно отдать предпочтение одному из них перед двумя другими. По его словам, Радель, Лаперльер и Мориссе были равны во всем: пожалуй, можно было отметить лишь то, что у Лаперльера язык более изящен, у Раделя – более точен, у Мориссе – более лаконичен. Лаконизм г-н Босье считал главным достоинством Мориссе. Я же был чужд всему, что говорилось и делалось в классе, пренебрегал самыми полезными предписаниями, не знал самых необходимых правил, и мои сочинения и переводы далеко не отличались ни точностью, ни изяществом, ни лаконизмом. Все, что выходило из-под моего пера, полно было неправильных оборотов и варваризмов, неточностей и противоречий. От одного вида моих письменных работ г-н Босье впадал в уныние, и лицо его выражало суровую укоризну. Тонкие, изогнутые губы учителя искажала страдальческая гримаса, когда он горько упрекал меня за многочисленные ошибки, а в особенности за дурной вкус. Мое безвкусие приводило в отчаянье г-на Босье, и это тем более меня угнетало, что я понятия не имел, как развить в себе хороший вкус. Даже теперь, после стольких лет, я все еще не понимаю, почему, собственно, г-н Босье находил мой вкус таким дурным. Но его отвращение было явным, судя по тому, с какой зловещей усмешкой он перелистывал одним пальцем мои письменные работы. Немилость учителя удручала меня. Я чувствовал, что придется навсегда отказаться от славы; лишь бы удалось укрыться среди серой посредственности, – и то хорошо.
Меня обнадеживало только одно: я никогда не спускался до трех последних мест, – это вообще было невозможно. Эти три места навеки закрепили за собой Морло, Лаборьет и Шазаль. На любом классном испытании, в любой письменной работе по любому предмету – математике или литературе, родному языку или иностранному – Морло, Лаборьет и Шазаль неизменно оставались последними. Это повторялось каждую неделю, изо дня в день, с постоянством мировых законов, управляющих движением светил и сменой времен года. Предпоследнее место не было столь незыблемо, оно доставалось поочередно то Лаборьету, то Морло. Зато самым последним неминуемо был Шазаль, и можно было только восхищаться непоколебимой твердостью, с какой он удерживал за собой это место. Г-н Босье не противился этому явлению, столь безукоризненно точному и закономерному. Он склонялся перед Необходимостью, владычицей людей и богов, и, оглашая список отметок, заканчивал его именами Морло, Лаборьета и Шазаля, не вдаваясь в излишние комментарии. Итак, в случае поражения, Морло, Лаборьет и Шазаль, если можно так выразиться, прикрывали мой тыл. Подобная гарантия была далеко не бесполезна, наоборот, она с каждым днем становилась мне все более необходимой. Я скатывался все ниже, некие тайные коварные силы толкали меня к последним рядам. Как я мог сомневаться, если г-н Босье заявлял об этом с жестокой прямотой своей суровой и справедливой натуры; если матушка, уязвленная в материнской гордости, сокрушенно упрекала меня за обедом, отчего блюда казались мне горькими; если отец укоризненно молчал; если даже моя славная Жюстина, потеряв всякое уважение к «молодому хозяину», ставила мне в пример своего брата Сенфорьена, который сызмальства получал в сельской школе все награды! Я огорчался постоянными неуспехами и тщетно старался отыскать причину, не догадываясь приписать ее своему полному невниманию к тому, что говорилось и делалось в классе. И я падал все ниже. В одну из суббот, в декабре, по переводу на греческий язык я оказался в числе последних (о бессмертные музы, непорочные девы, о Мнемозина [328]328
Мнемозина – богиня памяти, мать девяти муз (греч. миф.).
[Закрыть], изгладьте из памяти этот позор!), оказался рядом с Морло, Лаборьетом и Шазалем, поместившись между Морло, которого я превосходил в силу обстоятельств, и Mуроном, ненавистным Муроном, который по воле рока, к моему крайнему удивлению, превзошел меня. Я глубоко презирал Мурона, Жака Мурона, малыша Мурона, которого мы называли Мурон Воробьиное Просо, так как любили острить. Я считал его глупым, и читатель увидит в конце этой повести, был ли я прав. Он казался мне еще более ограниченным, чем Морло, Лаборьет и Шазаль. Шазаль был простоват и восхищал нас иногда забавной наивностью своих ответов; косоглазый, порывистый, горластый Лаборьет казался сумасшедшим; Морло, вечно сонный, с длинными шелковистыми ресницами походил на заколдованного принца из арабских сказок. В каждом из них было кое-что интересное. Но Мурон не представлял для меня решительно никакого интереса, и мои товарищи, по-видимому, относились к нему так же, как я. Худенький, небольшого роста, хилый, постоянно хворавший, Мурон пропускал много уроков, и частые заболевания пробили глубокие бреши в его школьных познаниях. У него был медлительный ум, неважная память, и, по свойственному ему простодушию, он даже не старался скрывать своих недостатков. Словом, он казался нам уродливым, потому что был слаб, глупым, потому что был робок, достойным презрения, потому что был миролюбив. Правда, в натуре Мурона чувствовалось что-то особенное – таинственное, сокровенное и глубокое, и поэтому нам следовало бы взвесить и обдумать наш приговор. Но нас увлекал глупый мальчишеский задор, и в классе вошло в обычай дразнить и высмеивать Мурона. Я тоже издевался над Муроном, ибо в те годы слепо подчинялся обычаям. Если бы так продолжалось дальше, я перестал бы себя уважать, но зато преуспел бы в свете. Мурона я презирал, всячески старался его унизить и очернить и вел себя с ним хуже и глупее всех, хотя в сущности не испытывал к нему той невольной антипатии, которую он внушал другим ученикам и преподавателям. Я-то по крайней мере был искренен. Я чистосердечно считал Мурона ниже себя, жалким существом, полным ничтожеством и выражал свое презрение в едких насмешках, насколько мне позволяли моя врожденная мягкость и легкомыслие.
Господин Босье, подтверждаю, – а его поступки доказывают это лучше меня, – г-н Босье был справедлив. Его Фемиде, может быть, недоставало прозорливости и милосердия, но она ровно держала чашки весов. Странный случай, о котором я сейчас расскажу, доказывает, что г-н Босье судил без ненависти и пристрастия и что его приговор подчас стоил ему самому больших мучений. Вот факты: в одну из суббот, удивительную субботу, г-н Босье объявил, что я первый в переводе с латинского. Он провозгласил это суровым тоном, с грустью, с глубоким огорчением. Он дал понять, что это весьма досадно, прискорбно, даже безнравственно. Но все же он объявил об этом во всеуслышание и, хотя с неохотой, с досадой, но сам присудил мне эту честь. Оказалось, что перевод был трудным. Даже самые искусные запутались во многих местах. Они старались преодолеть трудности, но не преодолели их. Меня же выручило мое легкомыслие: я, по обыкновению, ни над чем не задумывался и, не заметив трудностей, легко с ними справился. По крайней мере такое объяснение пытался дать г-н Босье этому необъяснимому случаю. Так или иначе, я был первым; я превзошел Раделя, Лаперльера и Мориссе.
Я был первым. Я любил славу, но не был создан для славы и плохо ее переносил. Первый луч успеха, ослепивший меня столь неожиданно, вскружил мне голову. Я зазнался; по странному заблуждению я находил вполне естественным быть первым в классе, тогда как на самом деле это случилось против всяких правил и ожиданий. Вдруг мне пришла в голову мысль, наполнившая меня радостью и гордостью. Я подумал, что меня пригласят на банкет в день Карла Великого, и я буду восседать там среди великих и славных, в рядах первых учеников, начиная с третьего класса, где я учился, и вплоть до классов риторики и высшей математики. Какой триумф! Какое упоение! На банкете Карла Великого бывало не только торжественно, но и восхитительно. Мне говорил один из старших школьников, что там подают взбитые сливки и мороженое, там пьют шампанское из хрустальных бокалов.
Я принял глупо-высокомерный вид, чем поставил себя гораздо ниже Морло, Лаборьета и Шазаля. А когда Мурон, малыш Мурон, бросив рисовать розетки в тетради, повернулся ко мне с насмешливой и добродушной улыбкой, обнажившей его желтые зубы, я притворился, будто не замечаю столь ничтожное существо. И шепнул на ухо своему соседу Нуфлару:
– Ну и балда этот Мурон!
После звонка, выходя из класса, я старался подражать тяжелой бычьей походке и неторопливым движениям моих соперников, хотя и побежденных, но все еще надменных и грозных, – Раделя, Лаперльера и Мориссе.
Увы! Мне больше ни разу не удалось добиться победы. На следующей неделе г-н Босье с явным удовлетворением объявил о моем провале. Из-за ошибок в переводе, который пестрел неправильными оборотами и варваризмами, я снова оказался в последних рядах, неподалеку от Морло, Лаборьета и Шазаля. Эти трое обладали дивным даром стойкости и постоянства. В конечном счете, на мою беду, первое место, занятое мною один-единственный раз, только подчеркнуло мною посредственность и уронило меня в глазах класса. Зато оно обеспечило мне кресло на банкете Карла Великого.
В моих мечтах этот банкет становился с каждым днем вое великолепнее. Не скажу, чтобы он представлялся мне в виде пира богов, изображенного Рафаэлем на плафоне виллы Фарнезе [329]329
…на плафоне виллы Фарнезе… – Вилла в Риме, принадлежавшая в XVI в. кардиналу Алессандро Фарнезе, знаменита фресками Рафаэля и его учеников.
[Закрыть], – это само собой понятно и не требует объяснений. Но мысленно я украшал его всей пышностью и торжественностью, какие могла изобрести моя юная и неопытная, но живая фантазия. Банкет был главным предметом моих размышлений. Он стал бы и главной темой разговора, но я не смел беседовать об этом ни с отцом, опасаясь его холодной рассудительности, ни с матушкой, которая, конечно, возразила бы, что я недостоин такой чести, ибо занять первое место всего один раз – значит занять его по чистой случайности. Я говорил о предстоящем торжестве только на кухне с Жюстиной и однажды, когда она с остервенением мешала на сковороде картошку, сообщил ей, что на пиру Карла Великого подают павлинов с распущенным хвостом, оленей с рогами и кабанов в шкуре. Это не было выдумкой: об этих чудесах кулинарного искусства я прочитал в книжке старинных сказок и вообразил, что столы будут так же пышно сервированы на банкете 28 января. Но Жюстина меня не слушала и мешала уголь с таким грохотом, что отец на другом конце квартиры вздрагивал от испуга.
Между тем Мурон, малыш Мурон, тихий и скромный, всегда робкий и медлительный, делал успехи и возвышался с каждой неделей; однажды он даже занял место между Лаперльером и Мориссе, к удивлению учеников и самого г-на Босье. Эта удача предвещала еще более высокие и значительные успехи. На второй неделе января Мурон оказался первым в переводе на греческий язык. Он превзошел Лаперльера и Раделя в правилах употребления подписной йоты и лучше знал глаголы на mi, чем сам Мориссе. Весь класс веселым чириканьем приветствовал успех Мурона, носившего имя Воробьиного Проса, и на этот птичий щебет, прославлявший победителя глаголов на mi, улыбнулся скривив губы, сам г-н Босье и стал при этом похож на старого фавна. Говорили, – представьте себе, – говорили, что даже воробьи на деревьях, запорошенных снегом, радостно зачирикали, вторя своим подражателям. Ну, а меня, признаюсь к стыду моему, ужасно расстроила мысль, что теперь и Мурона пригласят на банкет Карла Великого. Слава, разделенная с Муроном, мне претила, и все почести и удовольствия на пиру, где я буду сидеть рядом с ним, перестали меня привлекать. Признаваясь в этих чувствах, я спрашиваю, по примеру Жан-Жака Руссо, может ли хоть один из читателей поклясться, что он лучше меня [330]330
…поклясться, что он лучше меня. – Франс имеет в виду слова Руссо, которыми тот начинает свою книгу «Исповедь»: «Я обнажил всю свою душу и показал ее такою, какою ты видел ее сам, всемогущий. Собери вокруг меня неисчислимую толпу подобных мне… пусть каждый из них… раскроет сердце свое и пусть потом хоть один из них, если осмелится, скажет тебе: „Я был лучше этого человека“».
[Закрыть]. Этот день, когда я показал себя таким мелочным и тщеславным, стал для меня днем величайшего унижения. Г-н Босье громогласно заявил, что в употреблении аориста я обнаружил грубейшее невежество, а в переводе допустил множество ошибок, уступая в этом лишь Морло, Лаборьету и Шазалю.
Я вернулся домой мрачный и тут же побежал на кухню к Жюстине, которая в это время чистила морковь огромным ножом. Ее голые руки были до самых локтей испещрены царапинами, порезами, ссадинами и всевозможными шрамами. Румянец ее щек соперничал с жаром горящих угольев. Я сообщил ей, что праздник Карла Великого – это сборище лентяев, дураков и ничтожеств, что за столом там не подают ни павлинов, ни оленей, ни кабанов, а только треску да фасоль. Я начал ей доказывать, что Мурон Воробьиное Просо глуп как пень. Пока я говорил, Жюстина сняла крышку с кастрюли, потом, ослепленная горячим паром, схватила щепотку соли на полке, опрокинула себе на голову бутылку с маслом, наткнулась на стол, уронила лампу и растянулась во весь рост на гулком каменном полу. Подобные несчастья случались с ней так часто, что она не обратила на это внимания. Но мне было трудно вести серьезную беседу с такой неуравновешенной особой.
День Карла Великого выдался хмурый и дождливый. Банкет состоялся в школьной столовой, где я ни разу еще не был, но часто, проходя мимо дверей, воротил нос от противного запаха сала. Жюстина говорила, что у меня чересчур тонкий нюх. Длинный зал с черными мраморными столами был пестро разукрашен простенькими бумажными гирляндами, напоминая казарму или ризницу. Скатертей не было, но на тарелках белели салфетки, сложенные в виде птичек, и это восхитило меня, словно в моих мечтах уже порхали голубки Афродиты [331]331
Голубки Афродиты. – В древней Греции голуби были посвящены богине любви – Афродите.
[Закрыть]. Меня поместили в конце стола, между Лаперльером по левую руку и Муроном по правую, у подножия эстрады, где восседал г-н директор, почтенный, улыбающийся аббат Делалоб, блистая как алмаз в черном венце педагогов. Я презирал Мурона; Лаперльер презирал меня. Никто из нас не обменялся ни словом. Лаперльер еще мог разговаривать с Раделем, своим соседом слева, но мы с Муроном были обречены на молчание. За столом не подавали ни павлинов, ни оленей, ни кабанов. После долгого ожидания появилась редиска и нарезанная кружками колбаса. Я созерцал созвездие преподавателей. Среди них красовался г-н Босье. Я узнал его изогнутые губы, пышные бакенбарды цвета перца с солью, свежевыбритый подбородок. Он держался менее самоуверенно, чем в классе. Заткнув за галстук салфетку, он принялся закусывать. Я был поражен, – мне не приходило в голову, что он ест, хотя это было нетрудно предположить. При виде некоторых важных особ мы забываем о жизненных функциях организма, и этот дар абстракции немало способствует возвеличению человека. Блюда медленно сменялись одно другим. Шум голосов разрастался. Я слышал, как мой сосед слева, Лаперльер, объяснял Раделю устройство револьверов и карабинов, подаренных ему на Новый год, – ведь эти школьные светила даже в своих играх и развлечениях были героями. Слова Раделя я плохо различал, но он что-то говорил о верховой езде и чуть ли не о псовой охоте. Разве мог я, сын скромного городского врача, рассуждать на подобные темы? К тому же ко мне никто и не обращался. Мурон, напротив, время от времени оказывал мне робкие знаки внимания, но я сурово отвергал их, держась с ним так же высокомерно, как держались со мной Радель и Лаперльер. Взглядывая украдкой на его худенькое личико, такое тонкое и кроткое, я еще более укреплялся в решении не водиться с этой ничтожной личностью. Однако некий таинственный, сокровенный голос предвещал мне, что мое презрение скоро пройдет, уступив место совсем новым, противоположным чувствам. Я сопротивлялся этому неведомому внушению, которое древние приняли бы за пророчество богов. После жаркого, когда мы, как говорит Гомер, «питием и пищею глад утолили», хохот и шум голосов стали оглушительными. Тут я заметил краем глаза, как Мурон обернул салфеткой правый кулак, которому он придал некоторое подобие человеческого лица, просунув большой палец между средним и указательным, и, глядя на эту живую куклу с комической и вместе с тем искренней грустью, обратился к ней со следующими словами:
– Как ты себя чувствуешь, бедный малыш Мурон? Тебе не с кем поговорить. Это очень грустно, но не огорчайся. Мы с тобой поболтаем вдвоем, и нам будет весело; я расскажу тебе, какое странное приключение произошло с учеником Пьером Нозьером. Ученик Пьер Нозьер явился на банкет Карла Великого без души, – ведь если бы душа была при нем, он бы разговаривал. Но он молчит, потому что здесь только его тело, без души. Где же она? В каком краю? На земле или на луне? Не знаю. А пока она гуляет бог знает где, тебе очень тоскливо, бедняга Мурон, сидеть за столом рядом с безжизненным телом, с восковым истуканом: он не говорит и не смеется, – это всего лишь истукан. Что ты скажешь на это, бедный малыш Мурон, бедняга Мурон Воробьиное Просо?
При первых словах этой маленькой сценки я вооружился презрением, чтобы оградить себя от навязчивости соседа, но вскоре поддался обаянию его милого голоса, его нежной и печальной души, и сердце мое растаяло. Я вдруг почувствовал, что Мурон покорил меня редкостными, бесценными качествами своего ума и характера, и я воспылал к нему горячей любовью. Я не мог вымолвить ни слова, но он все угадал, и его тонкое личико озарилось радостной улыбкой. В один миг мы стали закадычными друзьями. Мы все рассказали друг другу. Теперь я знал Мурона так хорошо, как будто никогда с ним не расставался.
Мурон Воробьиное Просо, Жак Мурон, мой дорогой Мурон жил с матерью и сестрой на улице Сены, в уютной квартирке, обставленной розовой и голубой плюшевой мебелью. Его отец Филипп Мурон, профессор химии в Высшей Нормальной школе, умер молодым, не успев завершить своих важных научных открытий. Жак Мурон тоже собирался изучать точные науки.
– Некоторые из них очень интересны, уверяю тебя, – сказал он. – Только боюсь, что мне трудно будет их одолеть. У меня слабое здоровье. Я вот и в этом году сильно болел.
– Это не опасно, – возразил я.
– Конечно, не опасно, – согласился он, улыбнувшись бледными губами. – Сестра тоже долго болела. Она пропустила три месяца ученья. По грамматике она пропустила причастия, а по истории – феодализм. Подумай только!
– Я люблю историю, – сказал я, – особенно разные необыкновенные события.
– Я тоже люблю. Но я всегда путаюсь в империях и династиях. Потому, может быть, что я такой маленький.
– Ты вовсе не маленький.
– Я становлюсь все меньше. Правда, правда, – я уменьшаюсь. Скоро я буду совсем, совсем крошечный.
Пиршество было в разгаре. Подали взбитые с сахаром белки в больших мисках и роздали по бокалам шампанское. Все развеселились. Даже Лаперльер снизошел до того, что чокнулся со мной, а мы с дорогим Муроном чокались раз двадцать. Я рассказал ему потешную историю, как привратница, желая проучить мальчишек, которые дергали звонок у подъезда, по ошибке выплеснула ведро воды прямо в лицо домовладельцу. А Мурон, смеясь и покашливая, рассказал о приключении продавца каштанов, у которого жаровня зацепилась за колесо проезжавшего экипажа и укатила на глазах хозяина. Потом мы дружно прославляли подвиги Спартака, Эпаминонда и генерала Гоша [332]332
…подвиги… Эпаминонда и генерала Гоша. – Афинский полководец Эпаминонд (IV в. до н. э.) прославился своими победами над спартанцами. Лазарь Гош (1768–1793) – блестящий полководец французской республиканской армии времен буржуазной революции конца XVIII в.
[Закрыть]. Что касается Карла Великого, он казался нам немного смешным из-за огромной бороды.
– Знаешь, – сказал Мурон, – ведь, отправляясь в поход на норманнов, он взял с собой всего лишь двадцать тысяч франков. [333]333
Игра слов: франки – германское племя, и франки – деньги.
[Закрыть]
Вероятно, мы слегка захмелели. Во всяком случае, несомненно, что, уходя с банкета, я унес салфетку, нечаянно сунув ее в карман. Я проводил Мурона до самого дома. И у дверей, сжимая в руке его худенькую горячую руку, поклялся ему в вечной дружбе.
Я был верен этой дружбе до самой его смерти. Он умер, когда ему исполнилось двадцать лет.