Текст книги "7том. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле"
Автор книги: Анатоль Франс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 59 страниц)
XVII. Брат – это верный друг, дарованный природой
Моя тетя Шоссон жила в Анжере, где она родилась и вышла замуж. Овдовев, она стала со строгой экономией управлять своим скромным именьицем и выделывать некрепкое шипучее вино, которым очень гордилась и которым угощала весьма скупо. Когда она приезжала в Париж, – а это считалось в то время дальним путешествием, – то останавливалась у моих родителей. Известие о ее приезде без особой радости встречалось матушкой и старой Мелани, боявшейся сварливогонрава этой провинциальной жительницы. Отец говорил о ней:
– Как это ни странно, сестра моя Ренэ, которая овдовела после восьми лет замужней жизни, является законченным типом старой девы во всем его мрачном совершенстве.
Тетя Шоссон была намного старше своего брата, а благодаря худому желтому лицу, узким и вышедшим из моды платьям казалась еще старше своих лет. Мне она представлялась древней старухой, но мое почтение к ней от этого отнюдь не увеличивалось. Признаюсь в этом без всякого раскаяния – уважение к старости но свойственно детям, оно приходит к ним как следствие воспитания и никогда не бывает врожденным. Я не любил тетю Шоссон, но так как я вовсе и не хотел любить ее, то чувствовал себя в ее обществе вполне непринужденно. Ее приезд доставлял мне живейшее удовольствие, потому что вносил некоторые перемены в наш домашний уклад, а всякая перемена приводила меня в восторг. Мою кроватку перекатывали в маленькую гостиную с розами, и я ликовал.
Гостя у нас в третий раз со времени моего рождения, она стала присматриваться ко мне более внимательно, чем прежде, и ее наблюдения оказались для меня неблагоприятными. Она нашла во мне многочисленные и противоречивые недостатки: раздражающую непоседливость, которую, по ее мнению, моя матушка недостаточно строго подавляла, и привычку сидеть неподвижно, не свойственную моему возрасту и не предвещавшую, по ее словам, ничего хорошего, непреодолимую лень и бешеную энергию; запоздалое развитие и чересчур рано созревший ум. Все эти дурные и разнообразные свойства она объясняла одной общей причиной. По глубокому убеждению моей тетки, все зло (а оно было велико) происходило от того, что я был единственным сыном.
Когда моя дорогая мама беспокоилась, видя, что я становлюсь вял и бледен, тетя Шоссон говорила ей:
– Он не может быть весел и здоров – ему не с кем играть, – у него нет брата.
Если я не знал таблицы умножения, если опрокидывал чернильницу на свою синюю бархатную куртку, если объедался леденцами и яблочным муссом, если упорно отказывался продекламировать г-же Комон басню о «Зверях, больных чумой» [209]209
Басня о «Зверях, больных чумой» – басня Лафонтена.
[Закрыть], если падал и набивал на лоб шишку, если Султан Махмуд царапал меня, если я плакал утром над своей канарейкой, неподвижно лежащей в клетке с закрытыми глазами и лапками кверху, если шел дождь, если дул ветер – все это происходило потому, что у меня не было брата. Как-то вечером мне взбрело в голову потихоньку посыпать перцем кусок торта, отложенный для старой Мелани, страшно любившей сладкое. Моя дорогая матушка застала меня на месте преступления и стала выговаривать мне за этот поступок, который, по ее мнению, не делал чести ни моему сердцу, ни уму. Тетя Шоссон, которая еще строже осудила меня, увидев в этой шалости свидетельство глубокой испорченности, все же нашла для меня оправдание в том, что у меня не было ни брата, ни сестры.
– Он живет один. Одиночество вредно. Оно развивает в этом ребенке порочные инстинкты, начатки которых заложены в его натуре. Он невыносим. Мало того, что он хотел отравить этим пирожным старую служанку, – он еще дует мне в затылок и прячет мои очки. Если я подольше поживу у вас, милая Антуанетта, я просто очумею.
Так как я чувствовал себя совершенно неповинным в попытке отравления и ничего не имел бы против того, чтобы тетя Шоссон очумела, то эти обвинения не особенно меня огорчали. Отнюдь не доверяя старой даме, я был склонен оспаривать все ее утверждения, и поскольку ей хотелось, чтобы у меня были брат или сестра, я потерял всякую охоту их иметь. К тому же я отлично играл и один. Правда, часы не казались мне такими короткими, какими они кажутся мне сейчас, но скучал я редко по той причине, что уже тогда моя внутренняя жизнь была очень бурной и я остро чувствовал и переживал все явления внешнего мира, впитывая те из них, какие были доступны моему неокрепшему разуму. Кроме того, я знал, что братья обыкновенно появляются совсем маленькими, не умеющими ходить, неспособными поддержать разговор и что от них нет никакой пользы. У меня не было уверенности в том, что мой брат, когда он вырастет, будет любить меня, а я буду любить его. Величественный и хорошо знакомый мне пример Каина и Авеля отнюдь меня не успокаивал. Правда, я часто видел в окно двух маленьких, похожих на два грибка близнецов – Альфреда и Клемана Комон, которые всегда шагали рядышком в добром согласии. Зато я не раз наблюдал, как ученик кровельщика Жан нещадно колотил во дворе своего брата Альфонса, показывавшего ему язык и всячески его дразнившего. Итак, мне трудно было опираться на примеры, по, в общем, положение единственного ребенка предоставляло мне, на мой взгляд, неоценимые преимущества и в числе прочих то, что никто мне не досаждал, не отнимал у меня долю родительской любви и не мешал той склонности, той потребности беседовать с самим собой, которая была заложена во мне с самого раннего детства. И в то же время мне хотелось иметь маленького брата, чтобы любить его. Ибо душа моя была полна колебаний и противоречий.
Как-то раз я попросил мою дорогую маму сообщить мне по секрету, собирается ли она подарить мне маленького брата. Она засмеялась и ответила, что нет, так как боится, как бы он не оказался таким же дурным мальчиком, как я. Ответ этот показался мне несерьезным. Между тем тетя Шоссон уехала к себе в Анжер, и я перестал думать о том, что так занимало меня, пока она жила у нас.
Но вот через несколько дней после ее отъезда, – через несколько дней или через несколько месяцев (ибо хронология – это. самое трудное для меня в моем повествовании), – однажды утром к нам пришел завтракать мой крестный – г-н Данкен. День был прекрасный. Воробьи чирикали на крышах. И вдруг я почувствовал непреодолимое желание совершить что-нибудь удивительное, чудесное, что-нибудь такое, что нарушило бы однообразный ход вещей. Средства, которыми я располагал для осуществления такого предприятия, были крайне ограничены. Надеясь разыскать что-нибудь подходящее для этой цели, я отправился на кухню: она дышала жаром плиты, вкусными запахами и была пуста. Перед тем как подавать на стол, Мелани, по своей неизменной привычке, убежала к бакалейщику или к зеленщику за какой-то забытой травкой, крупой или приправой. На плите шипело рагу из зайца. При этом зрелище меня осенило внезапное вдохновение. Повинуясь ему, я снял с огня рагу и спрятал его в шкафу для половых щеток. Эта операция прошла благополучно, если не считать того, что я обжег четыре пальца правой руки, левый локоть и оба колена, ошпарил лицо, испачкал передник, чулки, башмаки и пролил на пол почти весь соус вместе с ломтиками сала и кусочками лука. Затем я немедленно побежал за Ноевым ковчегом, подаренным мне к Новому году, и, высыпав всех зверей, которые в нем были, в красивую медную кастрюлю, поставил ее на плиту, на то место, где прежде стояло рагу из зайца. Это фрикасе с успехом заменяло в моих глазах одно из яств, подававшихся на пиршестве Гаргантюа, о котором мне рассказывали и которое я видел на раскрашенной картинке. Ибо если этот великан насаживал на свою вилку о двух зубьях целых быков, то я готовил кушанье из всех существующих в мире животных, начиная от слона и жирафа и кончая бабочкой и кузнечиком. Я заранее радовался, предвкушая, в каком восторге будет Мелани, когда вместо своего зайца это простодушное создание увидит льва и львицу, осла и ослицу, слона со своей подругой, – словом, всех животных, уцелевших после потопа, не считая Ноя и его семейства, которых я по недосмотру тоже бросил жариться в кастрюлю. Однако события развернулись совершенно иначе. Из кухни, быстро распространяясь по всей квартире, начал доноситься невыносимый чад, совершенно для меня неожиданный, а для других и вовсе непонятный. Матушка, задыхаясь, прибежала на кухню, чтобы выяснить его источник, и застала там старушку Мелани: запыхавшись, все еще держа на сгибе руки корзинку, она снимала с огня кастрюлю, где отвратительно дымились почерневшие останки животных из Ноева ковчега.
– Моя «каструля»! Моя любимая «каструля»! – с глубоким отчаяньем в голосе восклицала Мелани.
Придя на кухню, чтобы насладиться успехом моей выдумки, я вместо этого почувствовал себя совсем удрученным от стыда и раскаянья. И голос мой прозвучал очень неуверенно, когда на вопрос Мелани я ответил, что рагу находится в шкафу для половых щеток.
Мне не сделали ни одного упрека. Отец, бывший бледнее обыкновенного, делал вид, что не замечает меня. Матушка с пылающими щеками украдкой поглядывала на меня, словно ища на моем лице следы преступности или безумия. Но самый плачевный вид был у моего крестного. Уголки его губ, так красиво обрамленные круглыми щеками и жирным подбородком, уныло опустились. А глаза, обычно такие живые, уже не блестели за золотыми очками.
Когда Мелани подала рагу, у нее были красные глаза, а по щекам катились слезы. Не в силах выдержать больше, я выскочил из-за стола, бросился на грудь моей доброй старой подруге, крепко обнял ее и залился слезами.
Она вынула из кармана своего передника клетчатый носовой платок, нежно вытерла мне глаза узловатой, пахнущей петрушкой рукой и, всхлипывая, сказала мне:
– Не плачьте, господин Пьер, не плачьте.
Крестный обратился к матушке.
– У Пьера не злое сердце, – сказал он, – но это единственный ребенок. Он один, он не знает, чем заняться. Отдайте его в пансион: там он будет подчиняться благотворному воздействию дисциплины и сможет играть со своими сверстниками.
Услыхав эти слова, я вспомнил совет, данный маме тетушкой Шоссон, и пожелал иметь брата, чтобы избавиться от пансиона, а также чтобы любить его и быть им любимый.
Я знал, что брат даруется природой, но, не имея понятия об условиях, при которых этот дар преподносится семьям, избранным небом, был убежден, что его может создать лишь та сила, благодаря которой произрастают растения и расцветает жизнь на земле. Во мне жило смутное и глубокое ощущение какой-то таинственной и властной стихии, которая произвела меня на свет, а теперь питала меня, и, еще не зная ее имени, я поклонялся этой Кибеле [210]210
Кибела – в восточной и античной мифологии «великая мать богов», символ природы.
[Закрыть], легко отличая ее творения от самых чудесных созданий человеческих рук. Я готов был поверить, что волшебник способен сотворить человека, который движется, говорит, ест, но никогда не смог бы допустить, будто этот человек сделан из того же вещества, что и настоящие люди. Иначе говоря, я отказался от мысли получить брата по крови и решил попытаться восполнить то, в чем мне отказывала природа, то есть поискать себе приемного брата.
Разумеется, я не знал, что император Адриан, усыновив Антонина Пия, а потом Антонин, усыновив Марка Аврелия, дали миру сорок два года безмятежного счастья [211]211
…дали миру сорок два года безмятежного счастья. – Речь идет о римских императорах династии Антонинов (II в.), время правления которых буржуазные историки считали периодом относительного внешнего и внутреннего мира в римском государстве.
[Закрыть]. Я даже не подозревал об этом. Однако усыновление казалось мне превосходным обычаем. Я не рассматривал его со строго юридической точки зрения, ибо был совершенным невеждой в области права. Тем не менее этот обряд представлялся мне окутанным известной торжественностью, что нравилось мне, и почему-то я предполагал, что мои родители, усыновляя ребенка, которого бы я к ним привел, очевидно, нарядились бы по-праздничному. Трудность заключалась в том, чтобы найти этого ребенка. Поле моих изысканий было ограничено очень узкими рамками. Я видел мало людей, а в тех семьях, где мне приходилось бывать, навряд ли уступили бы сына без уважительной причины, вроде той, например, которая заставила мать Моисея доверить свое дитя водам Нила [212]212
…причины, вроде той… которая заставила мать Моисея доверить свое дитя водам Нила. – Согласно библейской легенде египетский фараон приказал уничтожить всех новорожденных еврейских мальчиков, поэтому мать пророка Моисея положила своего ребенка в корзину и пустила ее по течению Нила. Эту корзину выловила дочь фараона, которая и воспитала Моисея.
[Закрыть]. И, разумеется, г-жа Комон ни за что не согласилась бы расстаться с одним из своих близнецов. Я подумал, что, может быть, было бы легче получить ребенка из бедной семьи, и затронул этот вопрос в разговоре с моим другом Мореном, но тот почесал за ухом и ответил, что взять в семью найденыша – дело весьма рискованное и что, кроме того, моим родителям нельзя усыновить ребенка, поскольку у них уже есть сын. Этот мотив, юридическое значение которого ускользнуло от меня, нисколько меня не испугал, и, гуляя с моей няней Мелани в Люксембургском, Тюильрийском и Ботаническом садах, я продолжал поиски приемного брата. Несмотря на запрещение бедной старушки, я заводил знакомство с маленькими мальчиками, которых мы там встречали. Застенчивый, неловкий, тщедушный, я чаще всего получал от них в ответ насмешки и презрение. Или, если мне случалось найти мальчика, такого же застенчивого, как я сам, мы расставались молча, с опущенной головой, с тяжелым сердцем, не сумев выразить друг другу нашу взаимную нежность. В ту пору я убедился, что, не будучи совершенством, я все-таки лучше большинства других людей.
Спустя некоторое время, в один осенний день, сидя в одиночестве в гостиной, я вдруг увидел, как из камина вылезает маленький, черный, как бесенок, савояр. Его появление заинтересовало меня и не особенно испугало.
Таких вот маленьких савояров, чистивших трубы, было довольно много в Париже. В старых домах, вроде нашего, дымоходы прокладывались во всю толщину стены и были достаточно широки, чтобы в них мог пролезть ребенок. Чаще всего работу трубочиста выполняли маленькие савояры. Говорили, что они научились лазить у своих сурков. Но все-таки они прибегали к помощи веревки с узлами. Мальчик, вылезший из нашего камина, весь замазанный сажей, в нахлобученном до ушей колпачке, похожем на фригийский и таком же черном, как он сам, улыбался, показывая ослепительно белые зубы и красные губы, которые он облизывал, чтобы смыть грязь. На плече у него висела веревка и лопаточка, и он казался очень маленьким в своей курточке и коротких штанишках. Он понравился мне, и я спросил, как его зовут. Немного гнусавым, но приятным голосом он ответил, что его зовут Адеодат и что он родился в Жерве, близ Бонвиля.
Я подошел к нему и в порыве дружеского чувства воскликнул:
– Хотите быть моим братом?
На его лице, похожем на маску арлекина, выразилось удивление, глаза округлились, он раскрыл рот до ушей и кивнул головой в знак согласия.
Тогда, в приступе исступленной братской любви, я попросил его немного подождать и побежал на кухню. Обшарив кладовку, шкаф и буфет, я нашел головку сыра, которым и завладел. Это был один из тех невшательских сыров, которые своей формой напоминают деревянные затычки для бочек и поэтому называются «втулками». Сыр уже дошел; маленькие красные пятнышки усеивали его синеватую бархатистую корку. Я отнес его моему брату, который продолжал стоять, не шевелясь, и изумленно таращить глаза. Он и не подумал отказываться, вытащил из кармана нож и начал выкраивать из головки сыра громадные куски, поднося их на лезвии ко рту. Он жевал неторопливо – эта неторопливость, как видно, была ему свойственна во всем, – серьезно, сосредоточенно, не теряя ни секунды на передышки. И тут в комнату вошла матушка. От сыра оставалась к этому времени одна корка. Я счел своим долгом объяснить положение вещей:
– Мама, это мой брат: я его усыновил.
– Очень хорошо, – сказала матушка улыбаясь, – но ведь он сейчас задохнется. Дай ему попить.
Мелани, которую я очень кстати застал в кухне, принесла моему брату стакан подкрашенной вином воды. Выпив ее залпом, он вытер рукавом рот и вздохнул от удовольствия.
Матушка стала расспрашивать его о его родине, семье, о его работе, и, как видно, он отвечал хорошо, потому что, когда он ушел, моя дорогая мама сказала:
– А знаешь, твой брат очень мил.
Она решила, что надо будет попросить его хозяина, жившего на улице Булочников, чтобы как-нибудь в воскресенье он отпустил мальчика к нам.
Должен сознаться, что Адеодат, умытый и в праздничной одежде, понравился мне меньше, чем в своем черном колпаке и в маске из сажи. Он завтракал на кухне, куда мы с матушкой пришли на него посмотреть, немного стесняясь своего любопытства. Старая Мелани сделала нам знак, чтобы мы не подходили слишком близко – она опасалась насекомых. Он оказался очень вежлив, но решительно не желал есть до тех пор, пока ему не вернули шапку, которую отобрали по приходе. Такие манеры показались нам немного простонародными, но если вдуматься глубже, то они, напротив, были очень благородны. В XVII веке мужчина знатного происхождения никогда не сел бы за стол с обнаженной головой. И то, что во время трапезы на голове у него красовалась шляпа, было вполне благопристойно, поскольку законы учтивости требовали, чтобы он ежеминутно снимал ее, принимая какую-нибудь услугу от своего соседа или передавая что-нибудь соседке. В новом «Трактате о правилах учтивости, принятых во Франции», опубликованном в 1702 году в Париже, г-н де Куртен вполне определенно говорит в главе, касающейся поведения за столом, что, «если знатная особа поднимает тост за здоровье кого-нибудь из присутствующих или за ваше здоровье, вам надлежит оставаться без шляпы, слегка наклонившись над столом, до тех пор пока означенная особа не кончит пить… Если она обратится к вам, вы опять-таки должны снять шляпу и следить за тем, чтобы рот у вас не был полон. Так надлежит поступать всякий раз, как таковая особа заговорит с вами, до тех пор пока она не запретит вам снимать шляпу, после чего следует сидеть с покрытой головой, дабы не утомлять ее чрезмерной церемонностью». Адеодат во время еды все время сидел в шапке, словно старый дворянин двора Людовика XIV, но, по правде говоря, кланялся он не так часто. Мясо он клал на хлеб и отправлял в рот на кончике ножа. При этом он был очень серьезен. После завтрака, по просьбе матушки, он спел нам едва слышным голосом песенку своей родины:
Послушай, Жаннето,
Тебе не нужно ль платье?
Не это – то.
На вопросы моей дорогой матушки он отвечал кратко, но весьма разумно. Мы узнали, что зимой он работает в Париже, а весной возвращается пешком в свою деревню. Мать его, слишком бедная, чтобы купить корову, нанимается на сыроварни. Он работает вместе с ней или собирает в горах чернику для городских кондитеров. Они живут на то, что заработают, и никогда не едят досыта.
Я решил копить деньги на корову для матери Адеодата, но вскоре забыл об этом решении. Весной маленький трубочист уехал к себе на родину. Моя дорогая матушка послала его матери шерстяные вещи и немного денег. А кроме того, убедившись, что он серьезный и умный мальчик, она написала школьному учителю его деревни, чтобы он научил Адеодата читать, писать и считать, обещая все расходы по его образованию взять на себя. В письме, написанном печатными буквами, Адеодат выразил ей свою благодарность.
Я много раз опрашивал, как поживает мой маленький брат, спросил я о нем и в начале зимы.
– Твой брат остался у себя на родине, – ответила мне мама, которая боялась, что огорчит меня, если скажет правду.
Моему брату не суждено было вернуться. Он спал на маленьком кладбище своей деревни. Матушка получила письмо от школьного учителя из Жерве, но не показала мне его. В письме этом говорилось, что маленький Адеодат умер от менингита, даже не заметив, что он болен и успев только спросить, почему у него стала такая тяжелая голова. За несколько часов до смерти он еще говорил о доброй г-же Нозьер и пел свою песенку:
Послушай, Жаннето…
XVIII. Тетка Кошле
Однажды утром, поднявшись вместе с Мелани в ее мансарду, я стал более внимательно, чем обычно, рассматривать крытое жуисским полотном одеяло, которым она застилала свою кровать и на котором была изображена, – кажется, я уже говорил об этом? – юная девица, получающая в награду за благонравие венок из роз. Эта сцена была вытиснена красной краской и повторялась несколько раз. Она казалась мне прелестной, будоражила мое воображение и возбуждала любопытство. Мелани поворчала на меня за то, что я занимаюсь пустяками.
– Ну что тебе может нравиться в этом тряпье, Пьеро? Оно все в штопках. Покойница госпожа де Сент-Люси, у которой я служила в горничных, была покрыта этим одеялом, когда лежала на смертном одре. Оно было тогда совсем еще чистенькое. Молодые господа де Сент-Люси разделили вещи своей матери между женской прислугой, вот оно мне и досталось.
Однако я продолжал восторгаться и задавать вопросы.
– Кто это красивая барышня? Та, которой знатный господин надевает венок из роз? А зачем здесь барабанщики и трубачи? Что это за процессия девушек и почему крестьяне складывают руки как для молитвы?
– Да где ты видишь все это, мой маленький Пьеро? Быть не может, чтобы на таком крохотном местечке уместилось столько вещей. Надо мне надеть очки, тогда, может, и я что-нибудь увижу.
Она убедилась, что я ничего не выдумал.
– А ведь и вправду! Тут нарисованы и девушки, и знатные господа, и крестьяне. Ну и ну! Вот уже пятьдесят лет как это одеяло лежит на моей постели, а я ничего и не замечала. Да спроси у меня кто-нибудь, какого оно цвета, я и то не смогла бы ответить. А ведь сколько раз принималась его штопать.
Выходя вместе с Мелани из ее комнаты, я услышал стук костылей и чьих-то шагов, гулко отдававшихся в темной глубине коридора и медленно приближавшихся к нам. Я остановился и с ужасом увидел постепенно выходящую из мрака страшную, скрюченную старуху, у которой на месте головы был горб, а землистое лицо с правым глазом, закрытым огромной шишкой, свисало на грудь. Я ухватился за фартук Мелани. Когда привидение прошло мимо, няня сказала, что это тетка Кошле и что больше она ничего не знает о ней, потому что никогда с ней не разговаривает, так же как не разговаривает и ни с кем другим. Моя бедная подруга часто повторяла это утверждение, но его следовало понимать не буквально, а только как свидетельство скромности, выданное ею самой себе. Тетка Кошле занимала в конце коридора какую-то отвратительную конуру. Тем не менее ее не считали такой уж бедной, потому что она держала трех кошек, которым каждое утро покупала на два су потрохов. Г-н Беллаге неоднократно вызывался поместить ее в дом призрения, но она отказывалась так решительно, что ему пришлось бросить эту мысль.
– Она гордая, – сказала Мелани.
Потом понизила голос:
– Она роялистка. (Мелани произносила «руялистка»). И говорят, что на своем чердаке, где все уже сгнило, она хранит шикарное одеяло, расшитое лилиями [213]213
…одеяло, расшитое лилиями. – Лилии – геральдический цветок в гербе французских королей, эмблема монархии.
[Закрыть].
Вот все, что я узнал о тетке Кошле. Но некоторое время спустя, когда я гулял с моей няней Мелани по Тюильрийскому саду, мы увидели эту старуху. Она сидела на скамейке и угощала табаком какого-то инвалида. Поверх гофрированного чепца на ней была сильно поношенная соломенная шляпа, какие носили в 1820 году, а плечи были закутаны грязной, желтой, узорчатой шалью. Подбородок, которым она оперлась на свой костыль, трясся, а шишка, закрывавшая глаз, дрожала.
У инвалида нос и подбородок сходились вместе, как клешни омара. Они беседовали.
– Уйдем отсюда, – сказала мне Мелани.
И она встала. Но мне хотелось услышать, о чем говорит тетка Кошле, и я подошел поближе к той скамейке, где она сидела.
Она не говорила, она пела. Она пела или, вернее, напевала:
Будь я папоротник стройный…