412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Амос Оз » Уготован покой... » Текст книги (страница 15)
Уготован покой...
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:23

Текст книги "Уготован покой..."


Автор книги: Амос Оз



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц)

9

Зимою 1965 года задумал Ионатан Лифшиц оставить свою жену и кибуц, в котором родился и вырос. Он твердо решил уйти и начать новую жизнь, потому что всегда, сколько помнил себя, его окружало плотное кольцо мужчин и женщин, которые непрестанно следили за ним, советовали, поучали. В годы детства и юности, во время армейской службы и после рождения мертвой девочки ему твердили: «Это можно, а это нельзя». И все более и более ощущал он, что люди эти заслоняют от него некую тайную и, возможно, удивительную картину и что он не должен уступать им до бесконечности.

Речь они вели чаще всего о явлениях отрицательных: «внушающее опасение развитие», «грозящая опасность» – Иони почти перестал понимать смысл этих слов. Порой, стоя в одиночестве у окна и наблюдая, как закатывается солнце и горькая, глубокая тьма стелется по полям, охватывая, словно бедствие, всю землю, до самых дальних холмов на востоке, Ионатан в глубине души спокойно принимал правоту ночи.

Когда Иолек, отец его, то жестко, то мягко заводил с ним разговор о суровом велении времени, когда, касаясь общих проблем и останавливаясь на частностях, говорил он об историческом значении, об ушедших и будущих поколениях, о долге молодежи, Иони, бывало, весь сжимался, словно в ожидании пощечины, и не знал, что́ ответить. Был он человеком молчаливым, слов не любил и не доверял им.

Чего они от меня хотят? Они думают, что я им принадлежу. Говорят обо мне как о «человеческом факторе», как о «рабочей силе», как о «явлении». Я не боеприпасы в их арсенале. И вся их суета мне до лампочки. Я просто должен наконец встать и уйти. Куда-нибудь. Куда угодно. Рио. Огайо. Бангкок. Куда-нибудь. В другое место. Где можно пожить в одиночестве. Где все происходит не по плану, не составляет «еще одного звена в цепи» или какого-то там «положительного», «отрицательно го» или «важного» этапа. Быть свободным человеком…

В одну из ночей он рассказал своей жене Римоне, что решил подняться и уйти. И со всей прямотой сказал ей, что нет никаких причин ждать его: жизнь, как говорится, должна продолжаться. Предположим, меня убили…

А тем временем ждал Ионатан, чтобы прекратились дожди, спало напряжение на границах, стихли бури и громы, нашлась ему замена в гараже. Он ждал решительного поворота, который позволил бы ему в конце концов распрощаться и направиться в то далекое место, где его ждут и ждут, но не станут ждать вечно.

Так миновал 1965 год. И наступил 1966-й.

Долгая суровая зима стояла тогда в наших краях. Острый, тонкий, косой дождь сек топкую землю, а ветры испытывали на прочность опущенные жалюзи, шумели в кронах деревьев, раскачивали провода, отзывавшиеся мелодией заброшенности и запустения. Была усилена охрана по ночам, поскольку через линии прекращения огня, установленные сразу после Войны за независимость, просачивались террористы. По радио говорили об угрозах, раздающихся в арабских столицах, и о надвигающейся опасности войны.

Иолек Лифшиц на общем собрании кибуца уже объявил, что вскоре оставит пост секретаря, так что стоит подыскать ему замену, скажем, «прощупать пульс» у Срулика-музыканта. Злые языки утверждали, что Иолек стремится вернуть себе центральное место в Рабочем движении, Кнесете и правительстве. А кое-кто склонный к далекоидущим выводам полагал, что Иолек строит некие тонкие расчеты, предвидя возможность кризиса, передела идейного наследия, глубокого политического раскола, в результате которых всплывет его имя, имя политика, способного идти на компромисс, и он будет призван «спасти положение», предупредить опасность раскола. Сточник, остановивший Ионатана Лифшица на дорожке между гаражом и слесарной мастерской, стал с дружелюбным лукавством выпытывать у него, что, собственно, известно Иони о планах, которые вынашивает его отец. Иони пожал плечами: «Оставь меня, Бога ради. Внуков хочет старик. Чтобы было у него что-то вроде династии…» И Сточник, и кое-кто еще сочли это подтверждением собственных домыслов.

Амос, младший брат Ионатана, крепкий курчавый парень, веселый, остроумный, замечательный спортсмен, с успехом занимающийся плаванием, принимал участие в «акции возмездия», проведенной в ответ на вылазки террористов. За мужество, проявленное в рукопашном бою, когда во время столкновения в окопе он уложил штыком двух солдат иорданского Арабского легиона, был Амос награжден почетной грамотой, которую вручил ему командующий парашютно-десантными войсками. В ту зиму не было иного выхода: каждые две-три недели приходилось проводить ночные рейды по тылам противника, чтобы отплатить за убийства, совершаемые террористами, что проникали через границы на нашу территорию.

А Иони молчаливо дожидался какого-то поворота событий, каких-то перемен, какого-то сигнала, означающего, что начинаются новые времена.

Но дождливые дни походили один на другой, и Римона всегда была похожа сама на себя. Едва ли не каждый день что-то в нем угасало, а он и сам не понимал, что́ его гнетет: то ли болезнь, то ли бессонница. И только с губ его иногда непроизвольно срывалось: «Всё. Кончили, и довольно!»

А тем временем однажды ночью появился в кибуце странный парень, которого направили работать вместе с ним, Ионатаном, в гараже. Перевернув гараж вверх дном, новичок навел в нем потрясающий порядок: все вымыл, вычистил, разложил по местам, повесил на стену вырезанный из журнала цветной портрет министра социального обеспечения, доктора Иосефа Бурга, круглолицего, добродушного, со взглядом исполненным сытой неги. А еще новый парень повадился почти каждый вечер приходить в дом к Иони и даже ночевать на диване в большой комнате. Но Ионатан думал: что тут такого? Меня это не трогает. Я ведь все равно уже не здесь. А Римона – она не вполне женщина. А он всего лишь мальчик, сирота, у которого нет никого в целом мире. Пусть так и будет. К тому же он кое-что смыслит в шахматах, хотя чаще всего проигрывает, он хорошо играет на гитаре, ухаживает за Тией, каждый четверг помогает Римоне убрать в доме и всегда моет вместо меня посуду. Пусть будет. Когда закончится зима и я снова стану здоров, стану таким, как все, тогда можно будет его придушить, или переломать ему кости. А покамест пусть будет здесь, ведь и я здесь всего лишь покамест.Потому что я все еще чувствую себя усталым.

Но в глубине души он укорял себя: почему ты медлишь? Нужно подниматься и уходить. Есть на карте горные кряжи: Пиренеи, Альпы, Аппалачи, Карпаты, есть большие города по берегам рек, города с площадями и мостами, есть густые леса, есть дерзкие и странные женщины, и среди всего этого существует некое место, где тебя ждут, ждут сейчас, в это самое мгновение тебя издалека окликают по имени, окликают со всей серьезностью, и если ты опоздаешь, то опоздаешь. Как сказал этот несчастный парень, русская пословица утверждает: даже сломанные часы несут свое бремя – дважды в сутки показывают точное время. А кто забывает, тот убивает.

Ионатану Лифшицу пришлый парень стал уже едва ли не симпатичен, потому что умел так играть на гитаре, что извечная печаль понемногу стихала, превращаясь в нечто дозволенное и почти оправданное. Печаль то набирала силу, то стихала, словно военная сирена, но и стихая, скажем во время трансляции по радио футбольного матча, она не забывалась: так ливень, стихая, превращается в серый моросящий дождик.

Порой музицирование в доме Римоны и Ионатана затягивалось до глубокой ночи. Сквозь стены просачивались вздохи ветра, приглушенное мычание коров, а в самом доме трепетало пламя обогревателя, похожее на голубой цветок. Римона обычно сидела в кресле, втянув кисти рук в рукава ночного халата, свернувшись, поджав под себя ноги. Как будто сама себя вынашивала. Ионатан курил, смежив веки, либо сооружал на столе всякие фигуры из спичек, которые тут же разрушал. Азария в дальнем углу дивана, на котором он спал, наклонившись, выгнув спину, все играл и играл, а порой напевал вполголоса. Словно в лесу.

Я обещал ей ребенка, и я привел ей ребенка, а теперь можно и уходить. У Эйтана, в его комнате, крайней, рядом с плавательным бассейном, живут две девушки, Смадар и Бригита, и ему нет никакого дела до того, что говорят в кибуце. Уди весной привезет с кладбища деревни Шейх-Дахр скелет араба, укрепит его с помощью стальных прутьев, чтобы служил пугалом на лужайке перед домом, и пусть все лопнут – Уди это безразлично. Мы, трое товарищей, в здравом уме решили создать здесь коммуну в коммуне. А что? Где написано, что нельзя? Пусть говорят, пока им не надоест. Пусть сколько угодно насмехается этот голос, доносящийся из давнего прошлого: «Ну и клоун, даже в быка попасть не смог». Но на сей раз правда за нами, а остальное мне безразлично. Все равно скоро меня здесь не увидят, и тем, кому вздумается предъявить мне претензии, придется искать меня за сто тысяч километров отсюда. Как говорит этот парень, всю ночь собака лает, а луна молчит и сияет. А вот другая его пословица: во что ни одень Сергея, не станет Сергей умнее…

Чужак принес с собой множество пословиц, и Иони, сам того не замечая, стал ими пользоваться, когда говорил с самим собой или беседовал с Уди, Яшеком, Шимоном-маленьким, который работал на ферме.

Из-за сильных дождей и непролазной грязи работы в поле у нас почти не ведутся. Дороги превратились в болота. Низинные участки затоплены водой. Возникало опасение, что зимний урожай сгниет. Секретариат кибуца послал многих молодых парней на различные семинары, где они совершенствуют свои знания в области иудаизма, сионизма, социализма, современной поэзии, механизации сельского хозяйства, улучшения пород скота… Некоторых парней направили на работы, которыми обычно в кибуце заняты девушки, чтобы и те тоже могли поехать на семинары. Например, откомандировали на кухню или в дома, где по обычаям кибуцев живут отдельно от родителей ребятишки. В эти дни ребятишки целыми днями сидели взаперти в хорошо отапливаемых домах, а по вечерам – в родительских квартирах. Время от времени случались перебои с электричеством, и приходилось нам целый вечер проводить дома при свете свечей или керосиновой лампы. И тогда кибуц Гранот становился похожим на деревню в какой-то совсем иной стране: низкие хижины словно плывут в клочьях тумана, гонимого ветром, слабые огоньки дрожат в маленьких оконцах, с густых древесных крон капает вода, ни души, стынущая тишина на опустевшем пространстве. Ни души – только безмолвие перешептывается с ближними и дальними полями. Ничто не сдвинется с места, не шевельнется у подножия холмов, по-зимнему пустынна кладбищенская роща, просевшие могильные плиты заросли папоротниками, ковры мертвой листвы шуршат меж деревьев фруктового сада, хоть и не ступает по ним нога человека. Ржавчина и гнилая сырость разъедают остовы бронетранспортеров, сгоревших во время боев. Низкие облака блуждают среди развалин заброшенной деревни Шейх-Дахр, замышлявшей когда-то устроить кровавую бойню, но мы сразились с ними, и остались им груды развалин, рухнувшие стены, одичавшие разросшиеся виноградные лозы, буйная сочная растительность, подточившая камни и пробившаяся сквозь трещины. Оттуда, из-за деревни Шейх-Дахр, каждое утро восходит над нами невидимое, скрытое за стенами тумана и облаков солнце. Он рождается в семь утра, этот грязный, усталый свет.

В наших маленьких, окруженных лужайками домиках, изнемогающих под гнетом зимы, звонят будильники. И мы обязаны проснуться, безрадостно ворча, вылезти из-под теплого одеяла, надеть рабочую одежду, укутаться в старую куртку или потрепанное пальто, только на то и годные, чтобы ходить в них на работу.

Между семью и половиной восьмого усталой, раздраженной трусцой рассекаем мы пелену дождя и, задыхаясь, достигаем столовой, где ждет нас завтрак: толстые ломти хлеба, намазанные вареньем или творогом, и маслянистый кофе. А затем каждый отправляется на свое рабочее место. Шимон-маленький – на животноводческую ферму. Липа-электрик – в свою мастерскую. Иолек Лифшиц – в свой кабинет, обшарпанную комнату, где даже в утренние часы приходится зажигать свет и где на облупившихся голых стенах нет ничего, кроме красочного календаря, изданного американской фирмой, которая выпускает тракторы. Римона – в кибуцную прачечную. Анат Шнеур – в детские ясли, чтобы разогреть бутылочки с молоком, поменять пеленки, перестелить постели. Иони и Заро – в свой гараж, к машинам, на которые взирает довольным взглядом министр социального обеспечения с портрета, укрепленного над полками с запчастями. Эйтан Р. и старый Сточник, поднявшиеся в половине третьего ночи к утренней дойке, теперь уже бредут домой; оба они хмуры, лица их заросли щетиной, от них исходит острый, кисловатый запах пота и навоза. Болонези, скрывшись за серой, со стеклянным оконцем, маской сварщика, сваривает трубу в слесарной мастерской. На складе, где хранится одежда, Хава зажигает три керосиновых обогревателя и разбирает груду одежды, определяя, что надо отдать погладить, а что – сложить на полки. Работники кухни убирают с липких столов остатки завтрака и, вытерев каждый стол сначала влажным, а затем сухим полотенцем, переворачивают на них стулья, собираясь мыть полы. «Вы спасете эту Землю», – увещевает написанный на картоне лозунг, что остался от недавнего праздника, Нового года деревьев.

В такое зимнее утро почти не пользуются словами, разве что самыми необходимыми: «Иди сюда», «Что случилось?», «Куда ты положил?», «Забыл», «Так пойди поищи», «Давай двигайся»…

Тишина и печаль притаились во всех уголках кибуца. Крики птиц в холодном воздухе. Тоскливый собачий лай. Человек человеку в тягость. Когда-то, в былые дни, все здесь было исполнено огромного смысла, все делалось с полной самоотдачей, а порой и с великим самопожертвованием. Пролетели-промчались годы, воплотились в жизнь самые смелые мечты, каменистая земля превратилась в цветущее поселение, из палаток первопроходцев-мечтателей поднялось и выстояло свободное еврейское государство, выросло второе и третье поколение, загорелое, великолепно владеющее и оружием и техникой, – так почему же этот мир так потускнел, почему мечты словно выцвели? Почему устало сердце, почему оно охладело и угасло? Во всем кибуце зимнее безмолвие. Словно племя изгнанников в чужой стране, словно измученные каторжники в дальних лагерях… И если случаем завязывается беседа, то чаще всего ее питают либо сплетни, либо прокисшее злорадство.

Под вечер под сенью заплаканных кустов китайской сирени по дороге в дом культуры на занятия кружка, где изучается еврейская философская мысль, Сточник произнес с грустью:

– Все рассыпается, мой друг. Открой глаза, пожалуйста, да погляди, что творится. Ведь ты вот-вот станешь секретарем кибуца и вынужден будешь противостоять всеобщей эрозии. И не так, как Иолек, который ни на что, кроме красивых фраз, не способен: он здесь даже гвоздя с места на место не перенес. Все разлагается прямо на наших глазах. Государство. Кибуц. Молодежь. Говорят, тысячи молодых парней поднимаются и уезжают из страны. Коррупция свирепствует даже среди наших приверженцев. Мелкобуржуазная стихия поглощает все, разъедая, как говорится, то лучшее, что есть в нашей жизни. Разрушаются семьи. Распущенность правит бал. Даже здесь, у нас, под самым нашим носом. И никто пальцем не шевельнет. Леви Эшкол погружен в интриги, Бен-Гурион сеет ненависть. Сионисты-ревиозионисты, наши политические противники, подстрекают толпу. Арабы точат ножи. А молодежь – это бесплодная пустыня. Либо безудержный разврат. Не вдаваясь в грязные сплетни, от которых я всю жизнь держусь подальше, как от нечистот и скверны, взгляни, пожалуйста, что происходит с сыном некоего значительного лица. Баба вертит двумя мужиками, прямо как сказано в Священном Писании. Полная распущенность. А посмотри, что происходит в среде школьных учителей или в хозяйственной комиссии нашего кибуца. Погляди на наше правительство. Все, Срулик, катится под уклон, все. Из огня да в полымя. Были ли изначально наши основы поражены какой-то гнилью? И, по-видимому, именно сейчас, как говорится постфактум, всплывают на поверхность те внутренние противоречия, которые мы все эти годы загоняли внутрь, заметали, так сказать, под ковер… Ты молчишь, мой друг? Конечно же, это самый легкий и удобный путь. Скоро и я стану молчуном. Достаточно с меня и одного инфаркта. Предостаточно. Не говоря уж о ревматизме и вообще об этой гнетущей зиме. Послушай меня, Срулик, я говорю тебе, положа руку на сердце, что, куда ни кинешь взгляд, вокруг сплошная мерзость.

Срулик то и дело согласно качал головой. Время от времени улыбался. А когда возникла короткая пауза, сказал:

– Ты, по своему обыкновению, слегка преувеличиваешь. Видишь все в черном свете, как говорится. Бывали дни куда более трудные, чем нынешние, но, слава Богу, мы все еще здесь. Нет причин для отчаяния. Кризисы были и будут. Но наша история, не приведи Господь, еще не оборвалась.

– Тоже мне, праведник. Нечего разглагольствовать так, будто ты, как в детстве, выступаешь перед малышами на школьных утренниках. Меня агитировать не нужно. Я смотрю на все трезвым взглядом и предлагаю и тебе открыть наконец глаза… Ты что, спятил? Ты без шапки? Кто расхаживает так в разгаре зимы!

– Я не расхаживаю, голубчик, а иду на заседание кружка. И не забывай, что даже в наши первые дни, о которых ты так тоскуешь, не всегда была здесь, как говорится, тишь да гладь. Были неудачи. Были позорные явления. И даже скандалы. Пошли! Не след стоять здесь на холодном ветру, так и простудиться недолго. Пойдем проверим, не забыли ли включить обогреватель, прибыл ли уже лектор. Нас ждет разговор об учении великого современного философа Мартина Бубера. Пошли! Смотри-ка, такая темень уже в половине пятого. Прямо Сибирь.

Каждый вечер некоторые из нас, встречаясь в кружках, вели дискуссии на самые разные темы. Кое-кто заседал на собраниях, где со всех сторон обсуждались вопросы приема в кибуц новых членов, проблемы финансов, образования, жилья, санитарных условий и где предлагались умеренные, не сулящие потрясений реформы.

Были и такие, кто по вечерам предавался своим увлечениям: маркам, живописи, вышиванию. Кто-то отправлялся в гости к соседу – выпить кофе с бисквитами, посплетничать о ближних и потолковать о политике. В десять вечера одно за другим гасли окна в наших домиках, и влажная ночь опускалась на кибуцную усадьбу.

На водонапорной башне вращается прожектор, и луч его описывает круги. Фонари на заборе окружены туманным нимбом. Косые нити дождя, попав в круг света, вспыхивают голубоватым электрическим сиянием. Закутанные в куртки и плащи, натянув до самых ушей вязаные шерстяные шапки, вооружившись древними автоматами, кружат по усадьбе дозорные. Овцы сгрудились в загоне, стараясь согреться. Собаки, как обычно, заливаются диким лаем, завершая его тонким пронзительным завыванием. Далеко на западе, у горизонта, неслышно взблескивают слабым оранжевым светом молнии.

А в комнатах, где живут холостые кибуцники или молодые супружеские пары, случается, не спешат улечься: там передают по кругу бутылку, играют в карты, в нарды, рассказывают грубоватые анекдоты, перемежая их военными воспоминаниями.

Уди говорит Эйтану Р.:

–  Сахтен. – Это арабское слово, означающее «пожалуйста», в их кругу не требует перевода. – На здоровье. Почему бы и нет? Даже Священное Писание полно подобных историй. А что уж говорить о наших стариках, когда они были молодыми, когда орошали болота и осушали пустыни и все такое прочее. Тогда они, бывало, мылись все вместе голые в душе, парни и девушки. Это потом они стали такими положительными, такими моралистами. Жизнь – это не сказки воспитательницы в детском саду. Иони сам сказал мне однажды, что самый гнусный обман на свете – это Белоснежка и семь гномов: когда мы были маленькими, нас обманули, скрыв, что́ на самом деле сделали гномы с Белоснежкой, пока она спала у них, отведав отравленного яблока. Так чего же они хотят от Римоны, у которой всего-то два гнома? Пусть себе будут. На здоровье! Может, ты, Эйтан, как-нибудь вечерком приведешь к ним свой личный гарем, да и мы с Анат присоединимся – покуролесим хорошенько до утра…

Эйтан ответил:

– С той самой минуты, когда он впервые появился здесь и я поймал его у коровника, было у меня ощущение, что дело добром не кончится. Этот тип не совсем нормален. Да и Римона чуток… того. Кого мне жаль, так это Иони Лифшица, который когда-то был настоящим парнем, а теперь и сам почти превратился в такого же шимпанзе и бродит целыми днями, словно стукнутый дубиной по голове. Плесни-ка еще арака – во второй бутылке чуток осталось… И прикуси язык, а то Бригита уже немного понимает иврит… Так что давайте переменим тему. Если бы Эшкол был человеком, а не размазней, то мы бы, пока Насер запутался в Йемене, воспользовались моментом и съели бы эту падаль, сирийцев, без соли, решив раз и навсегда свои проблемы с водными ресурсами. Вчера этот Азария полчаса полоскал мне мозги Хрущевым, Эшколом, Насером, и все это – с пословицами и философствованиями, но, по сути, не о чем говорить, он прав, и вообще голова у него неплохая, только какой-то винтик там не закручен. Мудрый король всегда слушает, что скажет ему придворный шут. Азария – шут при Иолеке, а Сточник утверждает, что, возможно, после Эшкола именно Иолека призовут на царство. Только вот беда, Эшкол – сам шут гороховый, и это причина нашей катастрофы… Прислушайтесь, какой кошмар творится снаружи…

Глаза у Хавы были сухими, и голос ее звучал сухо, когда однажды вечером она заговорила с Иолеком, только-только оправлявшимся от болезни:

– Почему ты молчишь, почему? Сделай что-нибудь. Вмешайся. Прикрикни. Или ты уже любишь этого паяца больше собственного сына? Может, это не ты, может, это я открыла перед ним все двери – пусть бесчинствует, словно одуревшее животное, в здешнем сумасшедшем доме? Погоди минуту. Не отвечай мне. Я еще не кончила. Почему ты всегда должен перебить меня на полуслове, почему? Почему ты всем затыкаешь рот? Почему разумные ответы и доводы у тебя готовы еще до того, как ты начал слушать, что тебе вообще говорят? Даже строя из себя саму терпимость, изображая эдакую политическую толерантность и вроде бы с уважением слушая оппонента, ты на самом деле ничего не слышишь, ты в это время готовишь про себя тезисы сокрушительных ответов, по пунктам: первый, второй, третий, с «удачными мыслями» и цитатами. Хоть раз в жизни помолчи и послушай, потому что я говорю с тобой о жизни и смерти Иони, а не о будущем Всеобщей федерации профсоюзов. И не отвечай мне, потому что тебе нечего ответить. Я уже наизусть знаю все, что ты собираешься мне сказать, весь твой репертуар и могла бы вместо тебя продекламировать весь текст, включая твои бородатые шутки, – с паузами для бурных аплодисментов, – если бы все это не было так ничтожно и отвратительно. Было бы лучше, если бы на этот раз ты отказался от своего священного права на выступление и не сказал ни слова, потому что все уже написано на твоей физиономии, все твои адвокатские вылизанные речи. В этом ты король! Да что там король! Ты сам Господь Бог во всей своей славе, но то, что жизнь Иони рушится прямо у тебя на глазах, это тебя, Господь Бог, не волнует, никогда не волновало и не будет волновать. Наоборот. Ты все это задумал. Хладнокровно. Иони – это ведь пятно на твоей белоснежной мантии, запутавшийся нигилист и молчун. А тот шут, которого ты впустил в его жизнь, он гений, он оригинален и блестящ, ты, как это у вас говорят, будешь «строить» его шаг за шагом, до тех пор пока не сможешь использовать. И при случае распрощаешься с Иони. Даже если Иони, и я, и Амос ляжем в могилу, ты быстренько придешь в себя, проявив мужество, достойное поклонения, и снова «понесешь свою ношу», и, возможно, сочинишь о нас потрясающую статью, заработав на случившемся с тобой несчастье политический капитал, поскольку ни у кого не хватит наглости атаковать вдовца, потерявшего сыновей, окруженного нимбом страдания и скорби. Так ты станешь еще святее, чем всегда, и после того, как мы все сойдем в могилу, даже усыновишь этого маленького червяка. Главное, чтобы росли твои почет и уважение, чтобы утверждались твои дутые идеи, чтобы расширялось твое место в истории вашего движения, главное для тебя, – это красивые слова, слова, которыми ты зажигаешь людей, или гневно осуждаешь их, или провожаешь в последний путь. Злодей из злодеев, который видит, как губят его собственного сына, а ему даже в голову не приходит…

– Хава, что ты конкретно предлагаешь?

– Помолчи секунду. Хоть раз в жизни дай мне закончить хотя бы одну-единственную фразу, пока ты не принялся ораторствовать ночь напролет. За нашу жизнь ты произнес достаточно речей. Мы уже сыты ими. Даже историяслышала тебя в избытке. Вот уже пятьдесят лет ты все говоришь и говоришь с ней,не дав и ейни разу открыть рот, не прислушавшись к нейни на мгновение, чтобы узнать, чего же хочет она.Но на этот раз ты выслушаешь меня. И не изображай из себя глухого, я знаю, что ты просто не хочешь слушать. И не морочь мне голову соседями. Меня это не волнует. Наоборот, пусть соседи слышат, пусть слышит весь это гнилой кибуц, и Кнесет, и партия, и правительство, и Федерация профсоюзов, и ООН. Пусть слышат. Мне все равно… Да ведь ты глух, словно сам Господь Бог во всем его величии и мощи, и потому я вынуждена говорить во весь голос, но я вовсе не кричу, а если все-таки закричу, то ты не сможешь заткнуть мне рот, я буду кричать, пока не прибегут люди и силой не взломают дверь, чтобы увидеть, как ты меня убиваешь, вот как я буду кричать, если ты не замолчишь и не дашь мне договорить хотя бы раз в жизни…

– Хава, пожалуйста, говори. Я не мешаю.

– Опять ты меня перебиваешь, когда я умоляю тебя, чтобы хоть раз в жизни ты дал мне закончить фразу, потому что речь идет о жизни и смерти, и если ты снова перебьешь меня, я в ту же секунду оболью все бензином, возьму спичку и сожгу весь этот дом вместе с письмами, полученными тобой от Давида Бен-Гуриона, Берла Кацнельсона, Орландера, Ричарда Кросмана и всех прочих. Так что помолчи и выслушай со всем возможным вниманием, ибо это мое последнее слово, и я говорю, что у тебя есть время до завтрашнего обеда, чтобы решительно вышвырнуть из кибуца и из жизни Иони этого психопата, этого городского сумасшедшего, которого ты со злым намерением и холодным сердцем впустил, чтобы разрушить жизнь твоего сына. Да к тому же ввел его в одну из кибуцных комиссий и пригласил в мой дом, чтобы он говорил о справедливости и идейности да играл для тебя все вечера напролет. До завтрашнего обеда ты спустишь его со всех лестниц, раз и навсегда, иначе я тебе устрою такое, что ты пожалеешь, что родился на свет. Так пожалеешь, как еще никогда в своей напыщенной жизни не жалел, даже после отставки, той роскошной отставки, из-за которой ты и по сей день ешь себя поедом, и дай Бог, чтобы ты грыз себя до тех пор, пока от тебя останутся одни кости. Ты збую.Ты мордерцу.

– Хава, этого нельзя сделать так запросто. Ты ведь и сама это хорошо знаешь.

– Нет?

– Необходимо собрать комиссию. Провести заседание. Все проверить. Ведь речь идет о человеке.

– Как же! Человек! Да ведь ты даже смысла этого слова не понимаешь и никогда не понимал. Человек! Мразь!

– Извини, Хава. Но в гневе своем ты сама себе противоречишь и не замечаешь этого. Ты ведь до сего дня не простила мне, что тридцать лет назад я вышвырнул отсюда твоего комедианта, потому что он палил из пистолета и хотел перестрелять половину кибуца, и тебя, и меня.

– Заткнись, убийца! По крайней мере, ты наконец-то признаёшься, что выкинул его отсюда вон…

– Этого я не говорил, Хава. Наоборот. Неужели ты забыла, как терпеливо, с какой готовностью все простить, старался я помочь ему, помочь от всей души – еще до того, как он сорвался, и даже после этого. И кому, как не тебе, знать, что после той ночи, когда он открыл стрельбу, он сам убежал куда глаза глядят. А я употребил все свое влияние – и прямо, и косвенно, – чтобы в дело не вмешалась полиция. Я спас его от товарищеского суда, грозившего ему за неположенное использование оружия, выданного для обороны. Я избавил его от бесчестья и унижения, ожидавших его на собрании членов кибуца, которые, без сомнения, единогласно постановили бы выгнать его с позором, а возможно, и передать в руки закона или даже поместить в психиатрическую лечебницу. И в довершение всего я помог ему тайно покинуть страну…

– Ты?!

– Я, и никто другой, Хава. Пришло время открыть то, что все эти годы я хранил в глубочайшей тайне, какие бы обиды ни приходилось мне выносить от тебя. Да, именно я помог этому маньяку, этому бедолаге выбраться отсюда с миром. Кое-кто в кибуце требовал обратиться в полицию: разве можно позволить каждому, кто выйдет из себя, спокойно палить из пистолета во все, что встретится ему на пути? И это я, Хава, и никто другой, с помощью тысячи ухищрений оттягивал заседание комиссии и общее собрание, пока благодаря моим связям и бесконечным усилиям не удалось мне найти для него место на одном из наших кораблей, отплывающих в Италию. И за все это я заслужил твою неприязнь? После того как человек этот соблазнил или пытался соблазнить мою жену? И едва не пристрелил и меня, и ее, и моего дорогого сына, которого она тогда ждала? И за то, что этот безумец не остался здесь, ты по сей день относишься ко мне с той же ядовитой враждебностью? А теперь вдруг являешься и требуешь, чтобы я, словно собаку, выгнал из кибуца парня, который вообще не…

– Ты? Выгнал Биню? Из кибуца? И из страны?

– Этого я не говорил, Хава. Ты не хуже меня знаешь, что он схватил ноги в руки и бежал…

– Ты? С помощью своих связей? Твоими стараниями?

– Хава, меня ты постоянно обвиняешь в неспособности выслушать. А сама слышишь совершенно противоположное тому, что я говорю.

– Несчастный! Несчастный идиот! Что с тобой случилось? Ты что, совсем спятил? Тебе не приходило в голову, что это мог быть егосын? Ты хоть раз за всю свою фальшивую жизнь подумал об этом? Вгляделся хоть раз в то, как выглядит Иони, как выглядит Амос и как выглядишь ты сам? Как это великий мыслитель, как это министр может быть таким болваном? Замолчи. Этого я не говорила. Не приписывай мне слов, которых я не произносила, и вообще не смей перебивать меня снова, потому что ты уже говорил сегодня больше, чем нужно, дай и мне наконец сказать слово, ты, который хвалишься своими связями, своими хлопотами, своими хитростями. Я не сказала, что Иони чей-то сын. Это ты сам давным-давно вбил себе в голову, чтобы иметь повод убить и его. Я сказала только одно: до завтрашнего обеда ты вышвыриваешь отсюда этого психа. И не спорь со мной, не дави меня всю жизнь, словно бульдозер, своей риторикой. Твое ораторское искусство известно всем, но я ведь не Бен-Гурион, не твой Эшкол, не партийный суд, не твои поклонники, не ходоки, идущие к тебе за советом, я, в конечном счете, ничто, я ноль, душевнобольная, ненормальная, жернов на твоей драгоценной шее, являющейся всенародным достоянием, вот что я такое. Я даже не человек, я всего-навсего старое злобное чудовище, которое по чистой случайности знает, и знает абсолютно точно, что ты из себя представляешь. И я тебя предупреждаю – не смей мне отвечать сейчас! – я тебя предупреждаю, что если однажды открою свой рот и оброню хоть малую толику того, что про тебя знаю, того, что мы оба про тебя знаем, того, что даже ты, Господь Бог собственной персоной, не знаешь о себе, – если однажды я заговорю, то страна содрогнется, а ты подохнешь от стыда. Хотя почему содрогнется? Страна не содрогнется, а просто лопнет со смеху, а потом ее стошнит от омерзения: это тот самый Лифшиц, обожаемый и дорогой? Корона на голове нашей? Так вот каково его истинное лицо?! А я, господин мой хороший, старое чудовище, падаль, мне терять нечего, и я тебя прикончу – советую это запомнить. Только сделаю я это милосердно – одним ударом. А не так, как ты приканчивал меня: медленно-медленно, день за днем, ночь за ночью. Тридцать лет ты убиваешь меня, тихо-тихо убиваешь меня. А теперь для сына своего, про которого никогда не узнаешь, твой ли он вообще, ты привел маленького убийцу, который будет убивать его потихоньку, отравлять малыми дозами. Тихо-тихо, молчаливо, как ты убил меня, как ты убил Биню – хитростями, хлопотами, твоими замечательными связями. Лишь бы без скандала, лишь бы, упаси Боже, не повредить столь обожаемый фасад, «чистую совесть Рабочего движения», чистую, как попка младенца. Нет, господин мой, я не плачу, этого тебе не дождаться, ты не увидишь плачущей Хавы, я не доставлю тебе того удовольствия, которое получал ты, когда Биня ночь за ночью рыдал перед тобой, умолял тебя, омывая слезами твои ноги, пока ты…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю