Текст книги "Уготован покой..."
Автор книги: Амос Оз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц)
А снаружи лаяли собаки, и лай их, непонятно почему, обострял чувство одиночества. Быть может, какая-то дверь осталась открытой… Или электрический чайник забыли выключить… Но чайник был выключен, все двери – и окна тоже – были заперты. Лишь собаки не переставали то выть, то скулить во тьме. И Иолек все сидел в своем кресле. Он закурил, прикрыл глаза и сквозь боль попытался сконцентрировать все силы на ускользающей мысли. Он бодрствовал, охваченный беспокойством.
А снаружи дождь становился все сильнее.
3
Ионатан раздумывал над выражением «готовность рисковать жизнью», которое употребил еженедельник Армии обороны Израиля «Бамахане», описывая, как отлично действовали десантники, ворвавшиеся в пункт Хирбет-Тауфик. Он, Ионатан, запомнил быстрое отступление на исходе операции, запомнил, как тащил на спине не знакомого ему, истекающего кровью, раненого солдата. Приходилось спускаться по склонам под плотным артиллерийским огнем, при жутком сиянии сирийских осветительных снарядов. Раненый, грузный, ширококостный парень, без остановки, хрипло, жалобно, настырно твердил одну и ту же пугающе тоскливую фразу: «Мне конец, мне конец, мне конец». Иногда он удлинял последний слог «Мне коне-е-ец», так что получалось у него тоненькое всхлипывание… И я помню, как в один безумный миг вдруг решил, что хватит. Что невозможно тащить его дальше, хотя бы всего лишь еще один метр, что все уже давно вернулись на базу, и только мы двое плутаем здесь по склонам, а сирийцы гонятся за нами и вот-вот схватят меня, и если я оставлю тут же, на месте, этого несчастного, чтобы здесь прекратилась его агония, чтобы он спокойно умер между двумя валунами, вместо того чтобы умереть у меня на спине, тогда, по крайней мере, я уцелею, и никто никогда не узнает, что я сделал это, потому что нет никого, кто бы донес на меня, и я останусь в живых, и меня не убьют здесь просто так, зазря, и как я ужаснулся этой мысли: ты что, с ума сошел? да ты просто псих, ты совсем спятил, и как в ту же минуту я кинулся бежать как черт, с этим умирающим солдатом на спине, сквозь разрывы снарядов и вспышки трассирующих пуль, под минометным огнем, которым поливали нас с верхней точки Хирбет-Тауфик, той точки, которую мы не захватили – она осталась в руках у сирийцев. А этот умирающий, кровь его льется мне прямо в ухо, прямо на голову, он истекает кровью, словно продырявленный шланг, и всхлипывает: «Мне конец», и дышит прерывисто, а я бегу, и мне не хватает воздуха, и легкие мои полны запахами крови и пожара – горящего мазута, жженой резины, паленых колючек, – и если бы одна рука у меня была свободна, я достал бы из-за пояса нож и перерезал бы ему горло, чтобы перестал он хрипеть и всхлипывать, чтобы он замолчал, а я бегу и плачу как ребенок… Только чудом проскочили мы минные поля перед кибуцем Тель-Кацир, и тут я начал молить: мама, спаси меня, мама, приди и спаси меня, я не хочу умирать, мама, это мой конец, и пусть этот пес умрет, но не на мне, пусть он умрет не прежде, чем мы доберемся до изгороди кибуца Тель-Кацир, пусть не посмеет оставить меня одного… Шальной снаряд разорвался примерно в двадцати метрах от меня, это мне наука: не несись как сумасшедший, а беги помедленней. Мамочка, до чего же он тяжелый, я больше не могу… И тут вдруг я заметил, что мы уже внутри ограждений кибуца Тель-Кацир, забор из колючей проволоки за моей спиной, и такой же забор передо мной, и выстрелы, и я завопил во всю глотку: «Не стрелять! Не стрелять! Осторожно, тут умирающий, осторожно, умирающий», пока они не сообразили и не доставили нас на сборный пункт, у них в бомбоубежище, а уж оттуда нас наконец-то забрали, потому что он приклеился ко мне и кровью, и слюной, и потом, и мочой – всем, что выделяли наши тела: мы были словно два щенка, только что родившиеся, еще слипшиеся друг с другом, загаженные, слепые, мы были словно спаяны друг с другом, и, когда его снимали с меня, его ногти все еще вонзались, словно гвозди, мне в спину и плечи, его отдирали силой, вместе с кусочками моего мяса. Когда же наконец сняли, я тут же рухнул, как пустой мешок, на пол, и в тусклом свете, что был там у них, в бункере, вдруг обнаружилось, что я полный идиот и все это было ошибкой: вся эта кровь, что лилась на меня всю дорогу, словно из порванного шланга, вся эта кровь, от которой вымокла моя одежда, вся эта кровь принадлежала не тому раненому парню, который вовсе не был ранен, а просто до смерти напуган или что-то в этом роде, – кровь вытекала из меня, осколок попал мне в плечо, а я ничего не почувствовал… Ну, почти в четырех сантиметрах от сердца… Они меня перевязали, вкатили укол и уговаривали, словно маленького мальчика: «Успокойся, Иони, успокойся, Иони», а я никак не мог унять дикий хохот, пока дежуривший там врач или фельдшер не сказал: «Послушайте, у этого солдатика тоже шок, впрысните ему десять кубиков, пусть чуток успокоится». И даже в карете скорой помощи, отвозившей меня в госпиталь, всё уговаривали на полном серьезе, чтобы я успокоился, взял себя в руки, сказал им точно, где у меня болит, а я лежал на носилках и, не отвечая, рыдал и смеялся им прямо в лицо, смеялся и рычал, смеялся и хрипел, смеялся и задыхался: «Поглядите на него, ему конец, поглядите на него, ему конец», и так всю дорогу до больницы «Пория», пока не дали мне наркоз перед операцией. И обо всем этом потом писал еженедельник «Бамахане», и писал так: «Раненый вынес с поля боя другого раненого, рискуя собственной жизнью».
Ну что за клоун, говаривали наши старожилы, вспоминая о нем, с расстояния в полтора метра этот шут гороховый умудрился не попасть в быка. С расстояния максимум в полтора метра, говорили они. В быка! Бык – это же не спичечный коробок! Бык – такая огромная мишень! Но он умудрился промазать! И хотите верьте, хотите нет, но сегодня он хозяин и президент компании, владеющей сетью гостиниц на берегу океана в Майами, во Флориде, и живет себе словно лорд.
После ужина Римона и Ионатан вернулись из столовой к себе домой. О чем просила Хава, его мать, подошедшая к их столу в конце ужина, Ионатан вспомнить не мог. Но зато он помнил, что набрался мужества и ответил ей: сегодня вечером это никак невозможно.
Придя домой, они вдвоем постояли несколько мгновений возле обогревателя, потому что на улице было обжигающе холодно. Они стояли так близко, что плечо ее касалось его ладони. Он был и сильнее, и выше ее. И если бы захотел, мог бы смотреть сверху вниз на ее мокрые от дождя волосы, которые мягко и спокойно струились по ее плечам – справа волна была больше, чем слева. Он мог бы ладонью коснуться ее плеча или головы. Но Ионатан наклонился и прибавил огня, так как холод набирал силу.
В квартире их было очень тихо и, как всегда, приглушенный коричнево-красный свет пробивался сквозь абажур. Все предметы стояли строго на своих местах, словно жильцы уже покинули дом, наведя перед уходом полный порядок, закрыв за собой двери и окна. Даже газету Римона сложила перед тем, как выйти, и вернула ее на место, на низкую тумбочку. Тонкий запах чистоты поднимался от выложенного каменной плиткой пола. Возле обогревателя улеглась собака Тия. Дом отдыхал в безмолвии. Только из соседней квартиры доносился плач ребенка.
– Ох уж эти стены, – сказала Римона.
– А тебе-то что? – спросил Ионатан.
– Тонкие. Словно сделаны из бумаги.
Плач был тихим, не капризным, не раздраженным, без слов, он казался оправданным, как будто у ребенка за стеной сломалась любимая игрушка и он знает, что произошло это только по его вине, и никого другого в этом обвинить нельзя, и починить ее невозможно. Мать плачущего ребенка увещевала его, но слов было не разобрать – лишь мелодия ее голоса проникала в комнату Римоны и Ионатана.
Ионатан молча ждал, пока плач стихнет. Даже когда ребенок умолк, голос женщины за стеной продолжал излучать любовь и утешение. В этот вечерний час, думал Ионатан, настоящие люди начинают вести ночную жизнь. В больших городах мигают светофоры и их огни отражаются во влажном асфальте. Рекламные щиты вспыхивают всеми цветами радуги. Пружинящий бросок – и машины новейших марок заглатывают участок дороги от светофора до светофора. Их шины шуршат, словно что-то нашептывают. Настоящие люди ведут эти машины, несутся своей дорогой туда, где течет настоящая жизнь. Ученый, политик, аферист, поэт, финансист, тайный агент – такие люди наверняка пребывают сейчас в полном одиночестве в своих квартирах на верхних этажах, они сидят склонившись над письменным столом, тяжелым, темного дерева. Из окна открывается вид на залитый огнями и дождем город, на аллеи, освещенные сиянием фонарей в туманном ореоле. На письменном столе громоздятся папки, полные бумаг, раскрытые книги, разноцветные карточки и, быть может, стакан виски стоит среди бумаг, и лежат чертежи и заметки, и все это разбросано под изящной настольной лампой, свет которой очерчивает круг, теплый и таинственный. А из угла комнаты, где стоят стеллажи, гнущиеся под тяжестью книг, доносится мягкая музыка. Сидит такой человек, склонившись над письменным столом, пожелает – протянет руку к стакану виски, стоящему перед ним, пожелает набьет трубку и, воспрянув духом, быстро заполняет страницу за страницей, пишет, зачеркивает, то воодушевляется, то разочаровывается, комкает страницу, швыряет ее через плечо на пол, пробует начать все сначала, а сквозь стены дома глухо доносится то вой далекой сирены, то звон больших колоколов, и наконец приходит некое внутреннее прозрение, и, переживая душевный подъем, он добивается поставленной цели. Тогда, расслабившись, медлительный и усталый, сомкнув глаза, он уютно устроится в своем удобном кресле. И едва подаст голос, как в комнату поспешно войдет женщина, одетая в халат или кимоно. Всё это простые, сильные вещи, и ты должен добиться, чтобы они стали реальностью, потому что без них жизнь похожа на бесплодную пустыню.
Ионатан спросил Римону, нужно ли ей сейчас что-нибудь делать. Почему он спрашивает, поинтересовалась Римона, не потому ли, что хочет показать ей очередной шахматный этюд? Она никогда не играла с ним в шахматы, но если он просил, немедленно соглашалась, садилась напротив и полчаса, а то и больше рассматривала расставленные перед ним на доске фигуры, слушала его объяснения по поводу различных стилей игры: атакующее начало, защитный дебют, нападение в центре, фланговая атака, тактика обдуманного риска, жертва той или иной фигуры во имя далеко просчитанной цели. Эти объяснения нравились ей. Если он хочет расставить фигуры на доске, сказала Римона, то она нальет кофе, принесет свое вышивание и через минуту усядется напротив него.
Ионатан не ответил. Римона пошла готовить кофе. И тогда он, резко развернувшись, словно солдат, попавший под перекрестный огонь, отстранился от обогревателя и замер, стоя спиной к комнате, лицом к этажерке с книгами, журналами и разными безделушками. И тут взгляд его упал на старую фотографию, которую Римона оправила в рамку и поместила на этажерку среди книг, черно-белый снимок времен их путешествия в Иудейскую пустыню. Неожиданно Ионатан с изумлением обнаружил, что на этой фотографии они не одни: в правом углу, за Римоной, виднелась чужая, грубая, волосатая нога в коротких штанах и ботинках парашютиста-десантника. Да, ведь он, Ионатан, собирался сказать или сделать что-то совершенно необходимое и даже срочное. Изо всех сил постарался он сосредоточиться. Наконец он открыл рот:
– Сигареты… Может, ты видела где-нибудь мои сигареты?
Римона, неся поднос с двумя чашками кофе, печеньем и молоком в кувшинчике с голубой росписью в бухарском стиле, сказала:
– Присядь и успокойся. И налей нам молока в кофе, а я тем временем принесу тебе из ящика новую пачку сигарет. И не раздражайся…
– Не стоит, – возразил Ионатан и добавил с усмешкой: – С чего это вдруг новая пачка? Вот они, мои сигареты. Погляди: прямо перед тобой. На радиоприемнике… Что ты сказала?
– Это ты что-то сказал, Иони. Я ничего не говорила.
– Мне показалось, что сказала. Возможно, ты опять сказала что-то, о чем пожалела. Или только собиралась сказать. Вот сейчас я проливатьмолоко в наши чашки с кофе. Болонези всегда говорит так – я проливать.Мне кажется, что я перебиваю тебя на полуслове. Даже когда ты молчишь.
– Это странно, – сказала Римона, но никакого удивления не слышалось в ее голосе.
– Может, ты перестанешь говорить мне «странно»? Странно. Любая вещь кажется тебе странной. Ничего в этом нет странного. И вообще, может, ты наконец присядешь и перестанешь все время крутиться? Сядь.
Когда она усаживалась напротив, глаза Ионатана задержались на вырезе ее блузки, и память его дорисовала то, что оставалось скрытым под одеждой; ее груди двенадцатилетней девочки, стройность ее прохладного нежного тела, ее пупок, похожий на прикрытый, дремлющий глаз, всю ее наготу, целомудренную, словно иллюстрация в учебнике для подростков. Но ничто ей уже не поможет, подумал Ионатан со злорадством, даже ее прелестный красный свитер не поможет ей, даже ее волосы, длинные и светлые, даже эта смущенная улыбка очаровательной девочки, которая сделала что-то не так, но уверена, что все ее любят, а потому немедленно простят и все закончится счастливыми слезами… Но тут она ошибается: ее не простят, на этот раз дело безнадежно, и все закончится не счастливыми, а горькими слезами. Вон уже явственно видно, как увядает ее кожа на шее, за маленькими ушками, и чуть-чуть – под ее милым подбородком; тут-то и появятся у нее морщинки, и это приводит ее в смущение, словно облупившаяся краска или стоптанный башмак. Это начало ее старости, и нет у нее никакого выхода и никакого спасения. Так минули и не вернутся чары Занзибара. Кончено. Что же до меня, то мне тебя совсем не жалко, потому что никому в целом мире не жалко меня. Только потерянного времени жалко, Римона, только сердце ноет, вспоминая о времени, которое прошло, и никто на свете уже не вернет ни мне, ни тебе ту жизнь, которая могла бы быть, но которой не было.
– Ты забыл? – спросила Римона с улыбкой.
– Что забыл?
– Я сижу и жду.
– Ждешь? – удивился Ионатан, и легкое смятение охватило его: что это значит? Чего она ждет, возможно ли, что она уже все знает?
– Я не понимаю, – сказал он. – Чего ты ждешь?
– Я жду, чтобы, как мы договорились, ты, Иони, расставил фигуры на шахматной доске, а я включу радио, потому что сейчас передают фугу Баха. Вот, вышивание мое уже у меня, а ты говорил, что встанешь и возьмешь с радиоприемника свои сигареты, ты не захотел, чтобы я принесла их тебе, но позабыл и уселся, не взяв сигарет. Не вставай – я их тебе принесу.
Они сидели в креслах друг против друга. По радио зазвучала музыка. Из-за грозы время от времени возникали помехи, словно хриплый кашель сотрясал мелодию. Римона обхватила, по своему обыкновению, чашку обеими руками, вбирая ее тепло. Ионатан в последний раз повторил про себя те слова, которыми решил воспользоваться.
– Что до меня, то можно начинать, – сказала Римона.
Однажды, во время ночной вылазки их особого подразделения, действовавшего по ту сторону границы, в окрестностях деревни Таркумия, Ионатана внезапно охватил смертельный страх, совершенно необъяснимый. В полной – хоть глаз выколи – темноте, среди мрачных скал, вдруг, как удушье, начал подниматься в нем злорадный смех: онинас поджидают, каким-то неведомым образом стало имизвестно, что нынешней ночью мы пройдем здесь, по руслу пересохшей реки, и онидожидаются нас, притаившись в засаде, залегли, невидимые, но видящие нас, онисмеются беззвучно – капкан уже захлопнулся. Какая-то тень на мгновение коснулась ее лба, губы Римоны приоткрылись, так что Ионатану даже видны были ее зубы. Он представил себе бесконечные пространства белых песков, сверкающих под солнцем, безжалостно обжигающий полуденный свет в пустыне Цин, возле места, отмеченного на карте как Эйн-Архут. Эти воспоминания затопили Ионатана болью, не похожей ни на какую другую боль. И, погрузившись в нее, Ионатан закрыл глаза, и вспомнилось ему начало их любви. Последние недели перед свадьбой. Долгое путешествие в джипе через горы до серого плато. Ночь. Запах сложенного из хвороста костра. Ее полудетские груди, словно теплые птенцы в ловушке его тяжелых ладоней, они оба в спальном мешке, в пустыне, позади застывшего джипа, в дыму догорающего костра. И ее слезы, и шепот: «Не обращай внимания, Иони, это не из-за тебя, ты продолжай, не обращай внимания». И конец их любви помнился ему: половина третьего ночи, зима, три года тому назад, слова, которые она сказала ему: «Видишь ли, Иони, у многих девушек это так, не принимай близко к сердцу».
Он вспомнил ее первую и последнюю беременность. Мертворожденную девочку, на которую он не пожелал взглянуть в больнице. И снова пришла мысль: тело ее прекрасно, как мрамор, холодный и нежный. Его последние, унизительные попытки оживить этот нежный, бледный мрамор – пусть даже ценой боли, обиды, гнева. Сколько дней, ночей, вечеров, ночей, дней… И эта ее отстраненность, ее страдания, которые он мог лишь вообразить, хотя и вообразить их ему было не дано. Его одиночество. В три часа ночи, на широкой чистой простыне, под чистым светлым потолком, когда все кажется ослепительно белым, как скелет в мертвом свете полной луны за окном, когда сна ни в одном глазу, и все же ты как бы в плену жуткого белого сна – посреди полярной пустоты, в сердце тундры, в снежных полях; ты одинок и навечно останешься одиноким рядом с ее безжизненным телом. И постыдное бессилие слов. Ложь. Уныло замалчиваемая правда. Сон. Бодрствование. Кончики ее пальцев бледны. Чуть виднеются ослепительно белые зубы. Ее обнаженное тело летом, под холодным душем, хрупкое тело монашенки, пробуждающее чувство жалости. Смысл ее молчания. Его молчание. И всегда – незыблемое мертвое пространство между ее и его молчанием. Ее обманчивая, вводящая в заблуждение красота. Эта кажущаяся нежность, к которой невозможно приблизиться даже в миг самого страстного прикосновения. Кожа его лица, мускулы его живота, его волосатая грудь помнят скользящее касание ее маленьких твердых грудей. Горькие, терпеливые попытки быть принятым, все более и более безнадежные усилия найти какой-то несуществующий путь – поглаживанием, покусыванием, лестью, молчанием, жестокостью, в темноте, в полумраке, в жарком свете полдня, когда дует из пустыни знойный хамсин, перед рассветом, в постели, под льющуюся с пластинки мелодию «Чары Чада» (или без нее), в роще, в автомобиле, в песках, ногтями, любовью, жалостью, губами, языком, утонченностью, отеческой нежностью, ненавистью, как ребенок, как дикарь, как обезьяна, в приступах отчаяния, в приливах веселья, с мольбами и непристойной бранью, унижая и рабски покоряясь, – все напрасно. Хрипенье его легких, похожее на стон и рыдание, в миг удовлетворения, одинокого, безобразного, далеко-далеко от нее и далеко-далеко от себя самого, далеко от любви, далеко от любых возможных слов… И новые попытки, и опять в конце этих попыток – ее застывшее молчание, ее онемевшие губы, она не потрясена, не обижена. Прародительница всего живого. Мертвая пустыня. Ты продолжай Иони не обращай внимания это не твоя вина ты просто делай со мной все что ты хочешь не обращай внимания…И тело ее, почти безжизненное тело. И язвительное шуршание холодной ткани, разделяющей их, и шелест разрываемого шелка. Напрасно ее губы зарываются в волосы на его груди, напрасно ее влажный язык спускается к низу его живота, и тут он хватает ее и начинает трясти, как остановившиеся часы, от его неистовства сотрясаются ее плечи, ее спина, все ее тело. И даже случившееся однажды – грубые пощечины: он бил так, словно перед ним строптивая лошадь, тыльной стороной ладони, даже кулаком, и это оказалось напрасным. И снова и снова эта ползком подбирающаяся погибель, это накапливающееся томление страсти, и ужас, и раскаяние, и стыд, и уловки, и всплеск сдерживаемого ехидства. Его сдавленный, задыхающийся крик – будто из подводной глубины. И потом, после всего – его вопрос. И ее молчание. Ее вопрос. И его молчание. И сразу, в любое время года, всегда безумие ее купаний, ее стремление немедленно очиститься, она словно соскребает с себя свою оскверненную плоть, словно смывает заразу или отраву, с помощью горячего душа и мыльной пены полностью избавляясь от оставшегося его запаха, от своего запаха, и возвращается в их постель, источая аромат ненавистного ему детского миндального мыла, вся розовая, вымытая, словно младенец, словно ангелочек на китчевых цветных литографиях. И почти мгновенно засыпает. Она засыпает, а за стеной едва ли не каждую ночь раздается смех другой женщины, а летними ночами через открытые настежь окна доносятся с лужайки перешептывания молодых парочек. А может, встать однажды, схватить кухонный нож и наконец-то проткнуть ее нежную кожу, вспороть ее плоть, вскрыть вены и артерии, и дальше – раскроить все. Разворотить ее темные внутренности, жир, хрящи, до самой глубины ее пещер и расселин, до самых костей раскромсать ее, пусть хоть однажды закричит, пусть вопит во все горло, потому что довольно, хватит, нет больше сил зимой и летом, в праздники и будни, днем и ночью, утром и вечером видеть ее рядом. И такой далекой.
Так случилось, что Ионатан, хотя и не забыл тех слов, что заготовил заранее для этого вечера, вдруг почувствовал, что они ему столь же противны, как и любые другие слова, как вообще любой разговор. Если бы только можно было представить ей всё в виде чертежа или сыграть некую мелодию, а еще лучше изобразить на листе бумаги простыми математическими символами четкую формулу.
– Кофе, – начал он, – что ты мне приготовила… Мне очень жаль… Я забыл его выпить, а теперь он совсем остыл.
– Есть еще горячий кофе в кофейнике, стоящем на маленьком огне. Я свой кофе тоже не выпила, потому что вышивала и задумалась. Я принесу нам горячего кофе.
– О чем ты задумалась, Римона? – Он открыл глаза и посмотрел на голубой цветок пламени обогревателя за раскаленной железной решеткой. И заметил, как быстрые нервные токи пробегают по шерсти Тии, которая разлеглась, вытянув лапы, перед обогревателем.
– Я думала, – ответила Римона, – что, может, завтра наконец починят паровой котел в прачечной. Нам пришлось нелегко в эти дни, пока он был поломан.
– И вправду, – заметил Ионатан, – давно пора.
– С другой стороны, – продолжала Римона, – и винить некого. Липа был болен. Да и твой отец все еще не выздоровел.
– Мой отец все время говорит, что мне уже надо постричься. Ты думаешь, что мне следует постричься?
– Не обязательно. Но если хочешь – постригись.
– Я ни разу не болел за всю зиму. Если не считать этой моей аллергии, из-за которой иногда думают, что я плачу. «Да благословлитсяимя утирающего слезу нищего», – говорит Болонези, когда слезы вдруг заливают мне глаза… Римона, посмотри на меня!
– Зима эта еще не кончилась, Иони, а ты целыми днями крутишься между гаражом и слесарной мастерской без шапки и в порванных ботинках.
– Неправда. Только один ботинок порван, а не оба. Итальянец обещал мне подбить подметку. Да и вообще весь этот гараж не по мне.
– Но ведь когда-то ты так любил чинить машины…
– Ну и что, – взорвался Ионатан, – если когда-то любил, а теперь нет?! Что ты вообще хочешь мне все время сказать, но не говоришь, либо начинаешь, но останавливаешься на полуслове? Хватит! Довольно! Выскажи откровенно все, что у тебя на душе, и прекрати эти игры. Пожалуйста, говори. Я не стану тебя перебивать. Буду молчать, как собака, и терпеливо выслушаю каждое твое слово. Ну же, говори!
– Мне нечего сказать, – ответила Римона, – не раздражайся, Иони.
– Я? – произнес Ионатан устало. – Я не раздражаюсь. Я всего-навсего задал вопрос и хотел хоть раз за всю мою жизнь получить простой ответ. Вот и всё.
– Так спроси, – удивленно произнесла Римона. – Ты сердишься, что я тебе не отвечаю. Но ведь ты вообще ни о чем не спрашивал.
– Ладно. Значит, так. Сейчас ты мне скажешь, но только точно, о чем ты думала три года тому назад… три с половиной года назад… когда в субботу вечером ты вдруг решила, что мы женимся.
– Но ведь это произошло совсем не так, – сказала Римона мягко. – А кроме того, объясни мне, почему ты спрашиваешь?
– Спрашиваю, чтобы получить от тебя ответ.
– Но почему ты спрашиваешь об этом сейчас? Ведь ты никогда не спрашивал меня об этом.
– Потому что временами мне кажется… Ты начала что-то говорить?
– Нет. Я слушаю.
– Так не слушай – ты всю жизнь только и делаешь, что слушаешь, черт возьми! Тоже мне! Говори. Открой рот. Скажи мне… неужели ты не в состоянии дать простой ответ? На этот раз ты мне ответишь – почему ты вообще вышла за меня замуж? Чего ты от меня хочешь? О чем ты думала?
– Я могу ответить. – В голосе Римоны звучало изумление. – Отчего же… – начала она после короткого молчания, готовая улыбнуться.
Она сидела, утопая в своем кресле, обхватив всеми десятью пальцами чашку с заново налитым и давно остывшим кофе. Взгляд ее словно различал в пространстве комнаты, как льющаяся из радиоприемника музыка обретает некую доступную глазу форму.
– Я могу тебе сказать. Было это так. Когда мы с тобой решили пожениться, для каждого из нас все было впервые. Ты был у меня первым, и я была первой у тебя. Ты сказал мне, что мы будем первыми во все дни нашей жизни, ничему не станем учиться у других, а все сделаем сами: и наш дом, и нашу лужайку, и все остальное, словно мы первопроходцы и никто не открывал этого до нас. Мы будем будто мальчик и девочка в лесу, возьмемся крепко за руки, и ничто нас не испугает. Ты сказал мне, что я красивая. А еще сказал, что ты добрый и отныне не будешь стесняться быть добрым: когда ты был маленьким, то очень стеснялся того, что няни, воспитательницы, друзья, учителя – все называли тебя добрым мальчиком. Ты обещал, что возьмешь меня в путешествие по пустыне и научишь любить ее, и я в самом деле научилась. Ты обещал, что научишься у меня всегда сохранять спокойствие, любить классическую музыку, и особенно Баха. И ты тоже научился. Мы думали, что будем понимать друг друга, даже промолчав вместе весь день напролет и не произнеся за весь вечер ни единого слова. И считали, и ты и я, что будет лучше для нас и для твоих родителей, если станем мы жить вместе, а не каждый в своей комнате: ты – с Уди и Эйтаном Р., а я – с двумя другими девушками. Поженившись, мы станем жить вместе, и у нас не будет необходимости встречаться где-то вне дома, в самых невообразимых местах. К тому же лето было на исходе – помнишь, Иони? – надвигалась осень, а за ней зима, а зимой мы не могли бы встречаться в наших местах, потому-то мы и решили пожениться еще до того, как начнутся дожди… Не плачь, Иони, не надо грустить…
– Кто плачет? – рассердился Ионатан. – Это всего лишь моя чертова аллергия, от которой у меня воспалены глаза. И ведь тысячу раз говорил тебе, что у меня жжет глаза, и просил не ставить в вазы сосновые ветки!
– Прости, Иони. Но теперь зима, и у меня нет цветов.
– Тысячу раз говорил я тебе, чтобы ты прекратила по целым дням твердить мне «прости», «прости», словно официантка или горничная из какого-нибудь кинофильма. Вместо этого скажи мне: что же теперь?
– Теперь – что, Иони?
– Что осталось теперь, я тебя спрашиваю. Буду весьма благодарен, если ты не станешь возвращать мне мои же вопросы, а окажешь любезность, сделаешь над собой усилие и ответишь, когда тебя спрашивают.
– Ты ведь знаешь, что теперь, почему же ты спрашиваешь? Теперь ты и я уже несколько лет муж и жена. Почему ты спрашиваешь?
– Не знаю, почему я спрашиваю. Спрашиваю, и все тут. И хочу в конце концов услышать ответ. Что это? Ты намеренно пытаешься свести меня с ума, добиваешься, чтобы я вышел из себя? Ни разу за всю нашу жизнь так и не ответишь ни на один вопрос?! Всю жизнь будешь разговаривать со мной как с маленьким недоумком? Что же это такое?
На мгновение она подняла голову от вышиванья и взглянула на него. И тут же глаза ее словно вновь стали искать в воздухе обретшую некую зримую форму мелодию. И действительно, музыка будто вышла из берегов и, попытавшись одолеть мощный заслон, сдерживающий ее буйство, попытавшись прорваться поверх плотины, не выдержала, отчаялась, уступила, сдалась, покорилась и, сразу же став утонченно-нежной, ушла в глубину, чтобы там просочиться под основанием плотины. Поток ведущей мелодии разветвился на отдельные тонкие ручейки, каждый из которых словно бы сам по себе, независим от остальных, но при этом обвивают они друг друга в стыдливом томлении, постепенно преодолевая самую суть одиночества и накапливая внутреннюю страсть для нового буйного всплеска.
– Иони, послушай…
– Да, – сказал Иони, и в то же мгновение его гнев стих и он ощутил какую-то робость. – Что?
– Послушай, Иони. Значит, так… Я и ты – мы вместе. Вдвоем. Одни. Мы близки друг другу, как ты говорил когда-то. Ты добр, а я стараюсь оставаться такой, какой ты назвал меня тогда, – красивой. И ничему не учиться у других, как если бы мы были первые. Почти всегда мы ладим. А если иногда что-то не так и раздражает тебя, как, например, минуту назад, когда я сказала тебе «не плачь», а ты рассердился, так это ничего. Я знаю, что раздражение пройдет, и ты снова будешь в ладу со мной, и нам снова будет хорошо вместе. Возможно, тебе кажется, что все время должно происходить что-то новое, но это не так. Я не говорю тебе: «Посмотри на других людей», но ты все-таки посмотри: увидишь, что и у них не каждый день случается что-то новое. Что должно случиться, Иони? Ты уже мой муж. Я твоя жена. Это дом. Это мы. И сейчас середина зимы.
– Не в том дело, Римона, – прошептал Ионатан.
– Я знаю: внезапно, в одно мгновение, нахлынула на тебя тоска, – сказала Римона, водя пальцем по поверхности стола.
И тут она резко, с не свойственной ей порывистостью, словно взбунтовавшись, поднялась и встала перед ним.
– Ты совсем рехнулась? С чего это вдруг ты начинаешь раздеваться?
Бунт угас: она бессильно опустила руки, лицо ее побледнело.
– Я только подумала… – Она вся дрожала.
– Надень свитер. Никто не просил тебя раздеваться. Мне это не нужно.
– Я только подумала… – прошептала она.
– Ладно, – сказал Ионатан, – не о чем говорить. Все в порядке.
И несколько раз качнул головой, словно соглашаясь с самим собой – полностью и без сожалений. Больше он не произнес ни слова, она тоже молчала, только села на свое место напротив него. Мелодия, лившаяся из радиоприемника, стала более плавной, зазвучала ровнее и тише. Еще мгновение – и она с легким шелестом сойдет на нет. Римона пододвинула к себе сигареты, вытащила из пачки одну, прикурила от спички, закашлялась до слез, потому что курить она не умела, и осторожно вложила зажженную сигарету ему в губы.








