412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Амос Оз » Уготован покой... » Текст книги (страница 22)
Уготован покой...
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:23

Текст книги "Уготован покой..."


Автор книги: Амос Оз



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 31 страниц)

2

Но что же это такое, в конце концов, чары Чада? Может быть, это когда ты великолепным, ясным зимним днем проводишь несколько часов кряду в каком-нибудь кафе или ресторане на одной из улиц Беэр-Шевы? Сидишь, отрешившись от размышлений. Заказываешь бутылку содовой. Бутерброд с яйцом и бутерброд с сыром. И кофе по-турецки. И еще одну бутылку содовой. Пребываешь в одиночестве. И спокойствии. У ног твоих, под столом, все твое снаряжение – выгоревший рюкзак. И оружие. И фляга, купленная здесь, в военторге. И спальный мешок, который ты без колебаний взял из горы таких же пропыленных мешков, сброшенных шумными солдатами у армейского грузовика на главной улице. Просто взял и преспокойно исчез: какая теперь разница? Мешком больше, мешком меньше. Устроятся. Потому что теперь все устроится.

Он сидит, вытянув ноги. Смотрит на мужчин и женщин, входящих и выходящих в дверь, которая почти никогда не закрывается. Пьют, едят, разговаривают во весь голос. И уходят. И приходят другие. Он отрешился от размышлений. Отдыхает, как Тия. Свободен и спокоен. Тут тебя никто не знает. И ты никого не знаешь. Но вместе с тем ты похож на всех – усталые, заросшие щетиной мужчины в брезентовых куртках, в армейских ботинках, вернувшиеся из пустыни. Солдатское снаряжение лежит у их ног. Солдаты в хаки. Фермеры в хаки. Рабочие из карьеров, строители дорог, землеустроители, путешественники. В потрепанных куртках. Со слезящимися от пыли глазами. Серой пылью пустыни припорошены их лица и волосы. И почти все носят с собой оружие. Все они – и ты среди них, – без сомнения, принадлежат к одному особому племени, и племя это, по всей видимости, страдает от хронического недосыпания… И какое огромное облегчение – никогда за всю твою жизнь не удавалось тебе побывать там, где не может высмотреть тебя зоркое око соглядатая. Ощущать себя всем чужим. Ускользнуть наконец-то от их радаров: ведь в целом мире нет ни одной живой души, которой было бы известно, где я нахожусь в данную минуту. Со дня рождения и до нынешнего утра не было в твоей жизни ни одного мгновения, когда бы они не знали, где ты находишься. Будто ты всего лишь маленький флажок на карте их военных действий.

Но отныне с этим покончено. Нет никакого расписания. Нет урочного часа. И нет сборного пункта.

Легкий. Свободный. Немного сонный. Наконец-то ты один.

Лень пустыни разливается, словно вино, проникает, будто наркотик, в каждую клеточку твоего тела. И время от времени ты улыбаешься про себя: я скрылся от вас, и все дела. Никто не может диктовать мне отныне, что делать, а чего не делать. Потому что никто не знает. Мне вздумалось встать – я встаю. Взбредет в голову сесть – сяду. Захочется открыть огонь – срежу здесь всех одной длинной красивой очередью, выйду и исчезну навсегда в пустыне, которая начинается ровно через триста метров отсюда. Нет проблем. Нет приказаний. Чары Чада. И это только начало. Отныне жизнь лишь начинается. Бедуин подошел к стойке. Худой, костлявый, смуглый, в полосатом бурнусе, поверх которого надет потертый пиджак европейского покроя. Его длинные темные пальцы с бледными ногтями были полны жизни, они двигались как гибкие ящерицы. На иврите, мягком, как шелк, попросил он пачку сигарет «Силон». Человек за стойкой, еврей из Румынии, нервный, в белой мятой рубашке и клетчатом женском фартуке, по-видимому, был знакомым бедуина. Через липкий, кишащий мухами мраморный прилавок протянул он ему сигареты и приложил к ним коробок спичек, приговаривая:

– Бери, бери, это пустяки. – Его улыбка взблеснула един ственным во рту золотым зубом. – Ну, вос херт зих? Ауда, кейф эль-халь? – Именно так, на смеси идиш и арабского, по интересовался он бедуинским житьем-бытьем. И продолжил уже на иврите: – Как сейчас у вас там, наверху?

Бедуин не торопится с ответом. Не спеша взвешивает он вопрос: похоже, относится к себе с чрезмерной строгостью, опасаясь допустить даже маленькую неточность, нарушить хотя бы одно из правил вежливости. Наконец он формулирует свой ответ с предельной скромностью:

– Нет проблем, благословен Всевышний.

– А твое зерно? – допытывается буфетчик, словно разочарованный услышанным. – Все в порядке? То просо, что реквизировали у вас? Вернули его в конце концов?

Бедуин занят: он отрывает от угла сигаретной пачки безукоризненный прямоугольничек, через который можно извлечь только одну сигарету, и движением фокусника щелкает заскорузлым пальцем по дну пачки – сигарета выскакивает прямо перед лицом буфетчика, словно пистолетное дуло, наставленное на врага.

– Зерно? Наверно, да. А может, нет. Возьми. Пожалуйста, господин Готхелф. Пожалуйста, тфаддаль, – повторяет он то же слово по-арабски. – Выпей сигаретку.

Поначалу буфетчик отказывается, отмахиваясь этаким неподражаемым еврейским жестом: сгинь, мол. Но спустя мгновение иным непередаваемым еврейским жестом он как бы говорит: «Да уж быть по сему», и снисходит до того, чтобы взять сигарету. Благодарит. И прячет ее где-то там, у себя за ухом. Дергает ручку кофеварки-эспрессо, подталкивает маленькую пластмассовую чашечку с кофе через всю ширину мраморной плиты, поближе к бедуину, всполошив и согнав с мест целую колонию притомившихся мух. И вновь обращается к собеседнику на смеси идиш и арабского:

–  Эфшер тишраб, йа, Ауда?(Не выпьешь ли, Ауда?) Может, посидим вместе пару минут? Ун а дерцейль мир ди ганце майсе мит дура?(И расскажешь мне всю эту историю с просом?) Чтобы я при случае замолвил за вас словечко перед майором Эльбазом.

Сидят они вдвоем и курят, словно два брата, за ближайшим к стойке столиком. «Румын» переходит на шепот. Бедуин, похоже, глуховат.

А Ионатан тем временем закончил складывать бумажную салфетку в пятнах жира. Сделал из нее маленькую лодочку. И запустил ее, с силой толкнув средним пальцем, на противоположный конец стола. Он оказался точен и попал прямо в солонку. Благословен Господь, произнес он про себя, беззвучно шевельнув губами, нет проблем…

И тут в ресторанчик хлынула шумная ватага туристов. В большинстве своем это пожилые люди, но ведут они себя как дети в отсутствие учителя. Почти все – и мужчины, и женщины – в голубых шапочках, которые обычно раздают туристским группам, и на каждой шапочке надпись на иврите и на английском: «10 лет Израилю – убежищу рассеянного еврейского народа». Они налетают на стойку, осыпая буфетчика остротами на идиш. Жаждут, чтобы прохладительные напитки были поданы немедленно. Рвутся в туалеты. Прокладывают себе путь между столиками, стараясь присоседиться к девушкам и запыленным, небритым солдатам, пробираясь среди работяг из каменоломен, бедуинов, фермеров в рабочей одежде, водителей грузовиков, среди всех тех, кто поглощает чипсы, арабские лепешки-питы, баранину, курятину, хумус, тхину, запивая все это кока-колой. Время от времени кто-нибудь ударяет солонкой по столу, чтобы пробить закупорившиеся отверстия. Порою в одном из углов раздается взрыв пронзительного смеха – похоже, кто-то стал жертвой жестокой шутки.

Ионатан разглядывал окружающих, сощурив глаза, будто через бойницы. Он обратил внимание, что бедуин, знакомый буфетчика, обут в сандалии из кусков резины, вырезанной из автопокрышки. К ноге они привязаны грубой веревкой. Темные плечи покрывает мелкая, как мука, пыль пустыни. На пальце поблескивает золотое кольцо. Усы аккуратно подстрижены. Голова не покрыта: видны редкие жирные волосы, смазанные то ли дешевым пищевым маслом, то ли верблюжьей мочой. Он стоит спиной к стойке, маленькие глазки его пристально следят за входной дверью – он старается видеть каждого входящего. На поясе у него висит в ножнах с серебряной насечкой арабский кинжал, называемый шабария.Бедуин худ, костляв, похож на черный скелет. Темная кожа на лице его натянута на крепких скулах, кажется, что ее отполировали наждаком. Поберегись-ка, голубчик, а то дружок мой Уди хочет отвести тебе роль чучела на лужайке у его дома, чтобы разгонять птиц да с ума сводить весь кибуц. Так что забудь про свое просо.

Ионатану захотелось курить. Он порылся в карманах: ничего. Поднялся и подошел к стойке, безостановочно почесываясь, как это с ним бывало всегда в минуты смущения. Взгляд его ни на секунду не отрывается от снаряжения, оставленного им под столом: любой вещи здесь «приделают ножки», если оставить ее без присмотра.

– Да, солдатик, что тебе еще?

Господин Готхелф занят. Не может поднять глаз. На липком мраморе он возводит высокую башню из монет. У него за спиной, на стеллаже, тесно уставленном разной посудой, сахарницами, банками со всякими соленьями, с маслинами, на этом стеллаже – фотография в траурном обрамлении: грузная женщина в безвкусном декольтированном платье, с жемчужным ожерельем, сбегающим с шеи и исчезающим в ложбинке между грудями. На коленях у нее маленький мальчик, аккуратно причесанный, с пробором посредине, в очках, в костюме с жилеткой и галстуком, с платочком, выглядывающим из кармана пиджачка. И черная лента, наискосок, в одном из углов перламутровой рамки – такие рамки продают туристам в Эйлате, на Красном море. Почему несчастья других кажутся нам дешевой опереткой, меж тем как к собственным несчастьям мы относимся с величайшей серьезностью и уважением? Почему подвергают нас непрерывным мучениям и страданиям, почему всюду, куда ни кинешь взгляд, горе и несчастье? И возможно, подумал Ионатан, пора предпринять что-то кардинальное, чтобы справиться со страданиями. Возможно, это отвратительно – удариться в бега. Возможно, правы мой отец и весь его хор старцев. Возможно, я поднимусь и еще сегодня вернусь домой, стану в строй, буду браться за любое задание, посвящу всю свою жизнь без остатка борьбе против всех и всяческих страданий…

– Да, солдатик, что тебе еще?

Ионатан заколебался:

– Ладно, дай-ка мне жевательную резинку, я знаю… – тихим голосом произнес Ионатан. И снова повторил про себя: «С этим покончено. Без сожалений. С этой минуты я больше не курю». А вслух добавил: – И плесни мне чашечку кофе «эспрессо».

Затем он вернулся к своему столику. Отдохнуть. Словно проход к стойке лишил его последних сил. Ничего. Наоборот, все очень хорошо. Пусть ищут. Пусть побегают по грязи. Уди. Эйтан. Все. Пусть перевернут всё вверх дном. Каждый мешок, каждый камень. Пусть призовут полицию с собаками-ищейками и подразделение пограничной стражи, как тогда, в ту субботу, когда в деревне Шейх-Дахр мы обнаружили следы террористов, проникших через границу, или след убийцы, бежавшего из тюрьмы. А если я убит? Пусть прочешут все ложбины, все ущелья, все русла пересохших рек. Почему бы и нет! Пусть поищут мой труп. Но где они, а где я… Меня уже не найдут. С этим покончено. Отныне каждый, кто передо мною, за мною, рядом со мною, замер в неподвижности. Ибо я уже отправился в путь, в те места, что давно уже ждут меня, по ту сторону гор, к Красной скале, к бушующему Бискайскому заливу, в Альпы, в Анды, в Карпаты, в Апеннины, в Пиренеи, в Аппалачи, в Гималаи. С ожиданием покончено. Началась его собственная жизнь. Голос зовет его, и он поднимается и уходит. Едва не опоздал – но нет! Вот он уже и добрался до этих мест…

Заходят два офицера и садятся за соседний столик. Знакомые? Возможно, да. А возможно, и нет. Кто в состоянии запомнить каждое лицо в этой армии. А может, с шахматного турнира? С курса по эксплуатации сельхозмашин? Все здесь похожи друг на друга. Лучше всего опустить голову и помалкивать. Покончить с «эспрессо» и исчезнуть отсюда. Вот только начисто позабыл я сказать им, чтобы были поосторожней с треснувшей электрической розеткой у двери, ведущей на веранду: случается, что иногда она бьет током. Я даже записочки не оставил…

Один из двух офицеров – дитя кибуца, красив словно женщина: точеный нос, голубые чистые глаза, румянец во всю щеку. Одет в куртку с заплатками, обут в спортивные туфли на босу ногу. Смеется, демонстрируя молочную белизну зубов, словно наслаждаясь собственной красотой. Обращается ко второму офицеру:

– Они меня доконали, эти двое, Шико со своей Авигайль. Как только она объявила, что уходит от него, как только рассказала ему всю правду о себе и обо мне, открыв, что происходит на самом деле, он поднялся и, не произнеся ни слова, вышел из барака. А все это, конечно же, происходило около двух часов ночи, после того как она вернулась от меня, и на улице собачий холод, туман такой, что не видно кончика собственного носа. Так вот, он вышел из барака и прямиком понесся к ущелью, по дну которого течет река. Видимо, успел еще услышать, что приближается наводнение…

– Да слышали мы все это, Ран, слышали, – отрубил второй офицер и положил свою грубую, покрытую веснушками и поросшую рыжеватыми волосами руку на плечо Рана. – Слышали мы уже всю эту историю. И это должно стать тебе уроком, может, в сотый раз…

Что делал Шико на дне ущелья в ту ночь, когда узнал, что Авигайль решила оставить его? И почему она оставила его? И что случилось во время наводнения? И чему это должно научить, может, в сотый раз?..

Ионатан устал. И отступается. К тому же шум мешает слышать: на улице ревет гигантский грузовик. У него множество колес, и когда он ползет, то похож на товарный состав. Кузов грузовика заполнен рудой, а возможно, химическими удобрениями, прикрытыми пластиковой пленкой, которая приподнимается от вздоха тормозов, когда водитель пытается провести машину по узкой улочке.

Но поворот слишком крут: бордюр у тротуара уже снесен колесами чудовища, а теперь смята и мусорная урна, которая была подвешена на зеленом металлическом шесте. Снова мощный выдох воздушных тормозов. Начали собираться люди. Крики. С высоты своей кабины водитель решает не обращать внимания на все советы, уговоры, упреки, слова гнева и презрения. Буквально впритык к стенам проталкивается грузовик в устье переулка, машина бодается, словно разъярившийся бык, вырывает с мясом указательный знак, трется о стену дома. Сотрясаясь от удара, пораненный камень-песчаник отстреливается залпом мелкой дроби. Тут водитель, похоже, начинает взвешивать возможность отступления: он сражается в кабине с рычагом переключения скоростей, дергает обеими руками баранку, словно натягивает поводья норовистой лошади. Чудовище сдает назад, и раздается дружный вопль собравшихся: всего лишь шаг отделяет задний борт от витрины кондитерской на той стороне улицы. Водитель вновь обхватывает баранку, сражается с ней, тяжело дышит, резко поворачивает ее до отказа и крепко держит, чтобы не взбунтовалась, толкает, едва сдерживаясь, рычаг переключения скоростей, отступается, дергает с новой силой и вот наконец загоняет себя в полностью безвыходное положение. Задний борт прижат к стене, радиатор тоже упирается в стену.

Публика валом валит, все прибывает и прибывает, толпится и волнуется. Появляются всезнающие советчики. Некоторые вспоминают подобные случаи. Кое-кто осыпает водителя бранью и, как по футбольному мячу, лупит по автопокрышкам. Одни цокают языком, а других осеняют блестящие идеи. Экспромты, импровизации, смелые решения, волшебные формулы – стоит реализовать их, и проблема будет решена. Но вдруг среди зевак находится человек, который без колебаний и сомнений берет на себя всю полноту власти. На улице, позади грузовика, уже образовалась пробка, и застрявшие в ней автомобили выплескивают свой гнев гудками и сигналами, взмывающими прямо в небеса. Похоже, что новоявленный герой – это тот офицер, который только что сидел с другом-красавчиком, потчуя его в сотый раз прописными истинами. У него грубые руки и грубый голос, он рыж, обожжен солнцем, наверняка крестьянин, владеет молочно-товарной фермой в одном из старых, хорошо укорененных поселений. Он решительно взбирается по ступенькам, повисает на ручке дверцы, изо всех сил тряся ее, врывается в кабину, захватывает водительское место, вынудив шофера отодвинуться на самый краешек сиденья. Уверенным, размашистым движением высовывается офицер по самые плечи из окна, изучая арену действий. Чем-то напоминает он буйвола, обитающего в болотах Хулы, на севере страны, с улыбкой подумал Иони, не двигаясь с места. А меня это не касается. Тем не менее происходящее доставляло ему какую-то тихую радость.

Который час? Неизвестно: часы стали. Он не заводил их ни сегодня, ни вчера. Да это и не важно. Судя по солнцу, полдень. Крупная, красивая женщина, с округлыми формами, сильно загоревшая, входит и занимает маленький боковой столик. Одна. Крепкими пальцами, унизанными множеством колец, она достает сигарету из пачки, чиркает спичкой, прикуривает. Буфетчик-румын в клетчатом фартуке подбегает и с преувеличенной вежливостью ставит перед ней стакан чая, сахарницу, ломтик лимона на блюдечке.

– Господин Готхелф, – смеется женщина (голос у нее низкий и какой-то влажный), – что с вами? Вы, господин Готхелф, похожи на мертвеца или, не приведи Господь, на больного.

– Жизнь – это болезнь, от которой мы все умрем, уж это гарантировано нам на сто процентов, – отшучивается буфетчик. – Что-нибудь поесть, Жаклин?

Женщина отрицательно качает головой. Ее внимание больше не принадлежит господину Готхелфу, поскольку она уловила взгляд Ионатана. И выстреливает в него острым взглядом искоса, словно подсмеивается: ну, голубчик, поглядим на тебя, мяч на твоей половине поля, твой черед бить по нему.

Ионатан опускает глаза. За окнами ресторанчика стонет чудовище, проползая полметра в одну, полметра в другую сторону, вздыхая при резком торможении. Раненый бык на арене корриды. На всех столиках пляшут чашки, стаканы и тарелки.

А тем временем приходят и уходят посетители: бедуины, водители, рабочие с медных рудников Тимны или с разработок поташа на Мертвом море, загорелые, опаленные солнцем и ветром, пьют, едят, разговаривают громкими, хриплыми голосами. Хорошо быть здесь одному, ни единой знакомой души вокруг. И хорошо, что часы остановились. И хорошо, что ты слегка устал. Уже час дня? Или два? Половина третьего? Отныне это не имеет значения. Не важно.

А на улице наступила передышка: кабина грузовика встала под прямым углом к прицепу. Вспотевший полицейский прыгает, словно кузнечик, вокруг, пытаясь направить движение по соседней улице. А офицер-«буйвол» и водитель грузовика, словно братья, стоят себе и покуривают у подножия заглохшего чудовища: полное фиаско – их общий удел. Если они кого и винят, то, по всей видимости, не друг друга, а злые козни некой высшей силы, пребывая в полном согласии. Ничего не поделаешь. Подождем. Все равно ходят слухи, что здесь планируют проложить автостраду, и все эти старые домики, стоящие по обеим сторонам переулка и построенные еще во времена турецкого владычества, так и так придется снести ко всем чертям. А до тех пор спешить некуда. Не горит.

Ионатан встает. Расплачивается. Что-то бормочет. С несвойственной ему решимостью бросает красивой женщине: «Привет, куколка!» Застенчиво улыбается, опустив глаза. И наклоняется, чтобы взвалить на плечи свое снаряжение.

Нет у него никаких претензий: все идет, как намечено. Пустыня – вот она, ждет, раскинувшись перед тобою. Ничего не горит. Рюкзак, оружие, «усыновленный» спальный мешок, фляга, магазины с патронами, штормовка – все это он взваливает на себя и, полусонный, выходит. Устал? Немного устал. Не беда. А вообще-то как раз наоборот; так бывает после беспробудного двадцатичасового сна: все слегка затуманено, но ты умиротворен. Только он спал и спал, дни и ночи, недели, месяцы и годы. Детство, отрочество, юность проспал он беспробудно, неподвижный, словно мешок. Но теперь он бодр как черт, теперь он поднимается и уходит. Наверно, можно отыскать подходящую русскую поговорку. Что мне за дело? Я не скажу о себе mea culpa, нет, не моя вина. Прощайте! Жизнь начинается.

На выезде из города, под навесом, где солдаты обыкновенно ловили попутные машины, поджидали Ионатана запахи пота, гарь жженого оружейного масла, шибающий в нос кислый дух высыхающей мочи. На асбестовой стене, служившей защитой от дождей и ветров, кто-то неуклюже нацарапал похабную картинку: мощные бедра и раскоряченные толстые ноги, а между ними замер в ожидании невероятных размеров член, отдельный от тела, короткий и толстый, похожий на минометный ствол. С широко открытым глазом, из которого капает слеза желания. И рукою того же, а может другого, художника из числа тех, что ждут попутку, написан поверх рисунка призыв, с которым неизменно обращается к жителям страны Израильское управление водоснабжения: «Берегите каждую каплю!»

Ионатан, стоящий себе в одиночестве и не проявляющий никаких признаков нетерпения, через некоторое время решил, что должен исправить надпись. Уголок магазина с патронами вполне мог послужить ему резцом по асбесту. На одноглазом минометном стволе следует написать «член». А по всему рисунку – Mea culpa, а может, «Да здравствует справедливость!». Но внезапно Ионатан отказался от своего намерения. Он перечеркнул два последних слова, а первое сделал еще более четким. И тут остановился рядом с ним обшарпанный армейский грузовичок-вездеход с двумя солдатами-резервистами. Вид у них был довольно потрепанный, оба в темных очках, защищающих от ветра и пыли, один – в плотной шинели, другой прикрыл голову и плечи серым одеялом, отчего стал похож на араба или еврея, завернувшегося в молитвенную накидку – талит.Без лишних слов взобрался Ионатан в кузов через задний борт, бросил свое снаряжение среди прочих валяющихся там рюкзаков, свернулся калачиком, укрывшись штормовкой и удобно примостившись на пропитанных маслом брезентовых полотнищах. И в то же мгновение охватили его, растекаясь по жилам, бурный восторг и радость от быстрой езды. Он сощурил глаза, принимая всей грудью удары ветра острые, холодные, пронизывающие, сухие. Словно бичом, секли его лицо мелкие песчинки. На протяжении всего пути Ионатан крепко сжимал магазин с патронами, тот самый, с помощью которого подправил надпись на похабной картинке там, под навесом, где ожидают попутной машины.

Уже давно осталась позади Беэр-Шева, а пустыня все еще зеленела первыми всходами хлебов на бескрайних и безлюдных полях. Казалось, пастелью прошлись по мягко очерченным холмам, и не оторвать от них глаз, слезящихся от ветра и песка. Зеленый цвет был как-то особенно глубок, то там, то тут менялся он под налетавшими порывами ветра, то там, то тут ослепительно взблескивали лужи. И постепенно он, этот цвет, затухал в пространстве, стремясь коснуться голубизны горизонта, словно где-то там, в дальней дали, и в самом деле примиряются наконец-то оттенки неба и поля. Умиротворение. Есть любовь на свете, где-то там, далеко-далеко отсюда, где небесный свод мягко ниспадает на вспаханное поле. Там все завершается наилучшим образом, полным покоем…

Но меж этимместом и тем– бескрайний простор, на котором беззвучно вздымаются волны хлебов. Ни дома. Ни деревца. Ни человека. Поле за полем. Раскинулись привольно. Выгибаются в неизбывном томлении. Неслышное дуновение. Ни голоса, ни отклика. Только урчанье мотора Равнины. Нежность. Холмы. Равнины. И брызги света до самого края земли. И только дорога пронзает все, словно черная стрела. Вот она – жизнь. Вот он – мир. Вот он – я. Так выглядит любовь. Только лежи себе спокойно – и получишь, только лежи – и воздастся тебе. Все в ожидании, все открыто, все возможно. Вот так и приходят чудеса.

То тут, то там ловят его прищуренные глаза приметы простой жизни. Несколько шатров из козьих шкур словно темное пятно, что растекается по сверкающему полотну. Одинокая автопокрышка, постепенно обращающаяся в ничто. Или брошенная канистра, пробитая пулями, мирно ржавеющая в потоках зимнего света. А случается, на мгновение принесет ветер смрад гниющего верблюжьего трупа либо какой-то другой падали. Или долетит дым, смешанный с запахами жженого масла и бензина. И опять, и опять обновление: сухой ветер Негева приносит всё очищающую ясность. Уколы песчинок. Прозрачный высокий свет.

По временам открываются ему признаки не слишком активного военного присутствия. Одинокая антенна, торчащая на вершине далекого холма. Остов старого грузовичка у дороги. Три-четыре джипа пронеслись навстречу с самых дальних южных границ. Промелькнули мимо Ионатана, угрожающе наставив пулеметы, укрепленные на перекладине, что приварена прямо к капоту. Губы все больше пересыхали, да и в горле начало покалывать. Из глаз текли слезы. Но никогда еще Ионатану не было так хорошо.

Когда солнце там, за спиной, стало опускаться на землю, они въехали на равнину, покрытую сетью трещин. Пустыня плавно скатывалась в гигантскую расселину. Нивы встречались все реже, кое-где виднелись чахлые скирды, делянки ячменя с большими проплешинами, дикие заросли, пустоши. Коричнево-серые пятна кремниевого щебня темнели на склонах холмов, ломаной линией уходящих к востоку. За крутым поворотом дороги слезящимся глазам открылись отроги гор Эдома, окутанные вуалью голубоватого тумана. Скопище титанов-инопланетян, заблудившихся в этих местах. Давным-давно, в начале времен, странствовали горы, пожирая пространство за пространством, пока, утомившись, не рухнули прямо здесь, у Мертвого моря, подсекшего их сверкающими лезвиями – лучами, что отражаются от его ослепительной поверхности. Ночью горы, очнувшись ото сна, поднимутся во весь рост и коснутся затянутого туманом неба. Ионатан улыбнулся горам тонко и лукаво. И легонько помахал им рукой, едва ли не подмигнув: ну вот, еще немного – и я появлюсь! Вот-вот и я присоединюсь к вам. Вы только спокойно подождите меня. Я уже ваш, я принадлежу вам.

Он вспомнил ту граничащую с омерзением ненависть, которую питал к пустыне его отец. Всякий раз, когда Иолек слышал слово «пустыня», лицо его искажалось, словно при нем произнесли непристойность. Порой он говорил о «завоевании пустыни». По его мнению, пустыни были позорным пятном на карте страны, напоминанием о грехе, давним злым врагом, присутствие которого несет в себе опасность. Против этого врага мы должны встать грудью, вооружившись тракторами, оросительными системами, химическими удобрениями, и сражаться с ним, пока цветение не победит последнюю из мрачных голых скал; «возрадуются пустыня и сухая земля, и возвеселится степь необитаемая», как сказано у пророка Исайи, ибо ключи забьют в пустыне и реки потекут по степи необитаемой. Еврейский плуг проложит свою борозду, озера возникнут там, где была бесплодная земля, и напоят ее своей влагой. Мы положим конец одичанию и вновь зажжем зеленое пламя по всей земле. А вот и пустыня… Я почти целый день не курил. Ни единой сигареты. И бородку начал отращивать. И уже никто не может мне сказать, что можно делать, а чего нельзя.

Солдат, сидящий рядом с водителем, вдруг закричал из глубин своего одеяла:

– Эй, приятель, тебе куда?

– Вниз.

– До Эйн-Хуцуба, идет?

– Идет.

И молчание. И едем мы в странном свете уходящего дня. И ветер свистит. И молчание.

Здравствуй, пустыня! Привет! А я тебя уже хорошо знаю. Твои красные утесы и твои черные утесы. Твои скальные осыпи, русла пересыхающих речек, которые бедуины называютвади. Контрасты. Каменные стены. Хитросплетения тайных расселин, наполненных дождевой водой и скрытых от глаз человеческих.

А я в детстве был очень послушным, и все называли меня «хорошим». Всю жизнь мне было стыдно того, что я такой хороший, простой, праведный, бесхитростный. И что это вообще значит – быть «хорошим»? Походить на теленка, белого и симпатичного, плетущегося в самом хвосте стада? Отныне все иначе. Отныне я и в самом деле «хороший». К примеру, я подарил свою жену парнишке, новому репатрианту. Пусть наслаждается ею на здоровье и перестанет мучиться и страдать. А родителей своих я одним махом избавил от проблемы, которая отравляла им жизнь двадцать лет: встали они поутру и обнаружили, что проблема исчезла. Пусть будут мне благодарны! Кончено. А Римоне я преподнес нового мужчину, который – за те же деньги – еще и маленький ребенок, расти и балуй в свое удовольствие. И Тию я им оставил. Моя постель – ваша. Даже красивый шахматный столик, который я так искусно вырезал из масличного дерева, оставлен вам в подарок. Потому что я такой хороший. Потому что таким я был всегда. Потому что это долг каждого из нас – постараться быть хорошим, и тогда страдания исчезнут. К сирийцам, которых мне пришлось убивать, я не испытывал ненависти, у меня не было к ним личных счетов: они пришли, чтобы убить нас, но мы их одолели. Должны были одолеть. Срулик-музыкант сказал однажды, что в мире слишком много боли и наша обязанность – уменьшать эту боль, а не прибавлять к ней новую. Брось, сказал я тогда Срулику, и ты туда же со своим сионизмом. Очень просто. Ибо это и есть сионизм, сионизм от самого сердца. Леви Эшкол, мой отец, Срулик да еще Давид Бен-Гурион – все они самые прекрасные, самые удивительные евреи, когда-либо существовавшие на свете. Даже в Священном Писании не сыщешь подобных. Даже пророки, при всем к ним почтении, были, в конечном счете, людьми, произносившими великолепные слова, но ничего не создавшими. А эти наши старики осознали вдруг полвека назад, что гибель грозит всему еврейскому народу, что надвигается великое несчастье. И тогда взяли они свою судьбу в собственные руки и все вместе ринулись вперед, не на жизнь, а на смерть бились они – головой об стену. Стену они проломили и добились того, что теперь есть у нас страна. И за это я готов сказать им: «Почет вам и уважение!» Вот и вслух могу произнести. И крикнуть могу. Пусть услышат и горы, и долины с пересохшими руслами рек, и этот пустынный, скорпионий ландшафт за бортом грузовика. Пусть услышат и усвоят раз и навсегда: «Почет вам и уважение, Иолек Лифшиц, и Сточник, и Срулик! Да здравствуют Давид Бен-Гурион и Леви Эшкол! Да здравствует Государство Израиль!» Один из таких людей – Берл Кацнельсон, не доживший до провозглашения нашего государства, но отдавший все силы, чтобы оно было создано; ноготь с мизинца таких людей, как он и его сподвижники, стоит дороже, чем весь этот недоделанный Уди, чем Эйтан с Чупкой и одноглазым Моше Даяном в придачу. Мы мусор, а они спасители Израиля. Во всем мире нет сегодня им подобных гигантов. Даже в Америке нет. Взять хоть того же Заро – слабак, презренный и отверженный, а не за ним ли гонялся с ножом весь мир? С тех пор как он появился на свет, весь мир хотел его убить и едва не убил: и немцы, и русские, и арабы, и поляки, и румыны… Кто только ни пытался… Греки, римляне, фараон… Все нападают, словно дикие звери, чтобы уничтожить парня с нежной душой, гитариста Божьей милостью, мыслителя с возвышенными идеями, чувствительного сверх всякой меры. И если бы не мой отец, не Берл, не Срулик, не Аарон Давид Гордон и все остальные, то куда бы ему бежать? И где во всем этом дерьмовом мире могли принять его как у нас, без лишних вопросов, немедленно предоставить работу и жилье, открыть ему сердце, дать красивую женщину, и уважение, и новую жизнь? Да здравствуют Бен-Гурион и Эшкол, да здравствует кибуц! Честь и слава Государству Израиль! Дай-mo Бог, чтобы и я был человеком, каким следует быть, а не этаким избалованным дерьмом, не скифом, не татарином. Если бы я только мог не бежать без оглядки, а пойти вечером к отцу и просто сказать ему: «Прибыл в ваше распоряжение, командир. Прошу дать мне любое задание. Надо в гараж – пойду в гараж. А может, я должен стать кадровым военным? Или основать новый кибуц, прямо здесь, в солончаковой степи? Или в одиночку пробраться в Дамаск и уничтожить одним махом и врача-гинеколога, и врача-окулиста? Я готов. Есть, командир! Я исполню все ваши приказания. Так точно, командир!» Вот только, когда отдам я вам все, что имел, останется мне одно – отправиться в Петру, на развалины высеченного в скалах древнего города набатейцев. Сегодня же ночью или, самое позднее, завтра. Туда устремляются молодые искатели приключений, и пятнадцать из них уже поплатились за это жизнью. Вот и мне не остается иного выхода, кроме как отправиться туда и погибнуть для пользы дела. В точности как Ионатан, дрянной сын библейского царя Саула: парень не годился в цари, да и вообще был ни на что не годен, и все, что ему оставалось, – это пойти воевать, погибнуть в бою и смертью своей заповедать тем, кто по-настоящему хорош, кто может быть полезен своей стране и внести весьма важный вклад в библейское повествование, чтобы жили. Почет тебе и уважение, Ионатан, сын царя Саула, павший на высотах Израилевых! Почет и уважение царю Давиду, оплакавшему друга своего Ионатана в песне, что рвалась прямо из сердца! Слава Давиду, спасителю народа Израилева! И прости меня, мудрец Спиноза, что не вдруг осознал я всю глубину твоих слов: у каждого человека свое предназначение в жизни и нет у него иного выбора, кроме как это предназначение постичь. И принять все с открытой душой. И этот песчано-пыльный ветер Негева. И эти сумерки, когда и гора, и холм, и вади, и отвесная скала, и лезвие утеса – все словно охвачено внезапным, холодным, темным пламенем, все тихо, и безмолвствует Всевышний, заставляя молчать и тебя, чтобы ты наконец усвоил: эта жизнь еще не все. Ибо есть иные миры. Мир черного камня. Мир Мертвого моря с его белой ядовитой солью, похожей на пламенеющие снега. Мир темно-коричневого кремния и другого, светло-коричневого камня, названия которого я не знаю. И есть еще небеса, пурпурные на рассвете, фиолетовые и зеленовато-желтые на закате, дымно-красные у высоких восточных гор. И отвесные скалы, глубокие расщелины, зубастые, острые утесы, похожие на страшные древние создания, задремавшие в сумерках. И хаос ущелий, хитросплетения пересохших русел, разбегающихся и норовящих воссоединиться. И темнокожие люди в низких шатрах у догорающих костров среди песка, среди ослиного и верблюжьего помета. И все – абсолютно все! – во Вселенной разумно. Все великолепно. Даже запахи этого ветра… Надо познать себя, изжить в себе избалованного ребенка, стать взрослым, стать человеком, с благоговением принимать закатные небеса, чтить пустыню, почитать отца и мать своих и наконец-то, наконец-то зажить хорошо, как говорит Азария, и как написано у Спинозы, и как ты сам хотел бы жить, но всегда стыдился из-за собственной глупости, из-за своей дурацкой тоски. Любая тоска – это отрава… Еще чуть-чуть – и будет Эйн-Хуцуб. А оттуда пройдем немного пешком. Пока не выясним, как обстоят дела.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю