Текст книги "Уготован покой..."
Автор книги: Амос Оз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц)
Изредка, когда Римона поднимала свои волосы, собирая их в узел и укладывая в высокую прическу, становился виден светлый пушок на ее затылке. Ионатан, охваченный чем-то вроде паники, настаивал, чтобы она распустила узел и освободила волосы, потому что вид этого пушка вызывал в нем такое чувство, словно она была обнаженной.
Ее черные, удлиненные, широко поставленные глаза обычно казались полузакрытыми и затененными. И на губах ее тоже лежала тень – постоянной, молчаливой, холодноватой отстраненности. Даже когда она говорила, даже когда улыбалась, эта холодноватая тень не исчезала. Но улыбалась Римона крайне редко; улыбка возникала не на самих губах, а где-то возле губ и медленно, настороженно разливалась дальше, пока не достигала уголков глаз, тогда Римона становилась похожей на маленькую девочку, которой показали нечто такое, что не полагается показывать маленьким девочкам.
Ионатан был уверен, что бо́льшая часть из того, что Римона видит и слышит, почти не задевает ее. Ничего ее не трогает, думал Ионатан с возмущением. Как будто жил я среди дорогих картин, как будто у меня была гувернантка, призванная воспитывать меня личным примером, пока и сам я не стану выглядеть человеком спокойным и всем довольным.
Эти мысли Ионатан пытался заглушить с помощью слова «жена». «Это моя жена», – бывало, шептал он беззвучно сам себе. «Это Римона, моя жена». «Это жена моя Римона». Но слова «моя жена» подходили, по его разумению, пожилым семейным людям, они напоминали ему кинофильмы, в которых показаны дома, где живут дети, и есть детская, и кухня, и домработница. А ведь это всего лишь Римона, которой все безразлично, кроме, пожалуй, изображений амулетов, принадлежащих племенам Свазиленда. Да и то словно сквозь дрему, словно безо всякой внутренней сосредоточенности, потому что, по сути, нет для нее никакой разницы между той или другой вещью. Моя жена. Снова она набросилась на мой старый коричневый пиджак, теперь вдобавок еще и намокший. Но ведь раз в жизни надо открыть рот и выложить простую правду. По крайней мере, самому себе.
– Послушай, Римона, может, уже хватит?
– Да. Я почти закончила. И в плечах сделала его пошире. Примеришь?
– Ни за что. Римона, я эту тряпку уже не надену. Тысячу раз говорил я тебе, что ее нужно отправить прямо на помойку. Или отдать итальянцу.
– Ладно.
– Что – ладно?
– Отдай итальянцу.
– Так зачем же ты должна была трудиться целый вечер?
– Я его починила.
– Но зачем, черт побери, его нужно было чинить, если тебе было сказано, что я никогда не надену этот пиджак?
– Ты же сам видел: в двух местах он был порван.
После десятичасовой сводки новостей Ионатан обычно, набросив на себя что-нибудь, выходил на маленькую веранду, чтобы в одиночестве выкурить последнюю сигарету. В свете огонька-светлячка можно было видеть, как падает дождь, тонкий и колючий, легкий и в тоже время полный терпения и упрямства. Ионатану нравилось ощущать, как в тишине холод касается его кожи, нравилось вдыхать полной грудью запахи ветра в ночи. И запах сырости, поднимающийся от напитавшейся влагой земли. Сама земля была ему не видна. Так стоял он и ждал, не зная, чего он ждет и для чего. Ему было жаль Амоса, брата, все еще служившего в армии: возможно, как раз в такую грозовую ночь, как эта, тот с товарищами лежит в засаде среди скал, в каком-нибудь ущелье у самой границы, и, застыв без движения, ждет, не появятся ли террористы. Ему было жаль ту бездыханную кроху, что родила Римона в конце прошлого лета: никто и никогда не говорил им, что же сделали с этим мертвым тельцем, лежит же оно где-то во тьме, под раскисшей землей; а ведь всего каких-нибудь пять месяцев назад он, Ионатан, приложив ладонь, мог ощутить его странное движение в глубине материнского лона…
И снова возник в ночи отдаленный собачий лай – если не с развалин деревни Шейх-Дахр, то откуда же донес ветер этот приглушенный лай?
Неожиданно в какой-то миг обнаружил Ионатан, что с ним что-то произошло: сигаретный окурок незаметно выскользнул из его пальцев и мерцал у ног на полу. «Чары Чада», – произнес Ионатан громко и удивленно. Он наклонился, поднял тлеющий окурок, швырнул его в дождь и глубоко вздохнул, увидев, как в мгновение ока погас светлячок в темной воде. «Ну и ладно», – беззвучно пробормотал он и вернулся в дом.
Римона заперла за ним дверь, ведущую на веранду. Задернула все занавески. Она замерла между кушеткой и этажеркой, словно заводная кукла, у которой лопнула пружина, и сказала:
– Всё? – А затем прибавила со своей улыбкой-не-улыбкой: – Ну, вот и ладно.
Ионатан ответил:
– Ладно. Идем спать.
А Римона:
– Уже?
И он не знал, кроется ли в этом слове обещание чего-то, или вопрос, или удивление. А быть может, даже и согласие.
– Так я сегодня и не поговорил с Шимоном и не сходил к Уди, чтобы разобраться в квитанциях и накладных.
– Не сходил, ну и ладно, – успокоила Римона. – Сходишь завтра. Может, до завтра прояснится и дождь перестанет…
В двуспальной кровати, закутанные порознь каждый в два толстых зимних одеяла – Римона у стены, Ионатан ближе к окну, – слушали они по радио, стоявшему на полочке в их изголовье, ночной концерт; музыка помогала не слышать, как шумит снаружи разбушевавшаяся буря. Говорили шепотом:
– Ты помнишь, что в четверг тебе к зубному врачу? Не забудь.
– Ладно.
– Завтра начнет проясняться. Уже три дня дождь и буря никак не прекращаются…
– Да.
– Послушай, как громыхает гром. И ветер такой сильный. Даже стекла дрожат.
– Да. Не бойся.
– Я не боюсь. Вот только птиц, если остались они еще в живых, очень жалко. Не выключить ли радио?
– Да. Выключи. И спи. Сейчас уже около одиннадцати, а завтра мне вставать в половине седьмого.
– Я не боюсь…
– Спи, Римона. Ведь мы не на улице.
– Нет! Мы дома.
– Так попытайся уснуть. Я устал. Спокойной ночи.
– Но я не смогу уснуть. Ты засыпаешь мгновенно, а я так не могу.
– Что с тобой, Римона?
– Я боюсь.
– Так не бойся. Довольно. Спи. Спокойной ночи.
И долго еще потом в темноте, не двигаясь, не перешептываясь, не прикасаясь друг к другу даже случайным прикосновением, лежали они оба с открытыми глазами, наблюдая, как волны темноты медленно текли среди теней мебели. Она знала, что он не спит. Он знал, что она знает. Оба они знали и молчали. Лежали молча и чего-то ждали. А снаружи низкие облака неслись на восток, в сторону гор. Горы стояли там, спокойные, застывшие, тяжелые, принадлежащие только самим себе и самим себе чужие.
Спустя две недели выздоровела Тия. Все ее раны зажили. Как и прежде, она укладывалась спать возле обогревателя. Как-то вечером тревога охватила Ионатана: ему показалось на миг, что Тия перестала дышать, а перестала дышать – перестала жить. Но тревога оказалась ложной. И Ионатан решил про себя: завтра вечером.
2
В тот вечер появился в нашем кибуце незнакомый молодой человек. Пришел он один, прошагав пешком шесть километров – от самой развилки, где дорога в кибуц ответвляется от главной магистрали. Гость подошел к усадьбе со стороны ферм и складов по боковому шоссе, предназначенному для проезда тракторов и покрытому слоем грязи. Поскольку прибыл он под вечер, когда здесь уже мало кто бывает, пришлось ему довольно долго топать по этой грязи, прежде чем наткнулся он на живую душу. Только тяжелый запах поднимался ему навстречу: из птичников и загонов для скота, от перепревшего сена, коровьего навоза, от стоячей воды, подернувшейся зеленой ряской (неподалеку от коровника забилась канализация), от забродивших остатков силоса из заплесневевших апельсиновых корок.
Первым, на кого наткнулся гость, был Эйтан Р., который направлялся к коровникам, чтобы насыпать травы в ясли. В сумеречном свете уходящего дня Эйтан Р. внезапно заметил нечто странное – какое-то движение в кустах за складом удобрений, словно кто-то топтался там, пытаясь проложить себе путь сквозь заросли. Опять у нас убежал теленок из загона, подумал Эйтан с возмущением, наверно, снова отлетела щеколда, а Сточник забыл ее починить, да и я не закрепил ее проволокой. Но на сей раз – для разнообразия – я немедленно пойду и с превеликим удовольствием выдерну Сточника из библиотеки, прямо с заседания кружка по истории еврейской философии. И пусть он сам соизволит прибыть сюда в своей чистой одежде и расхлебывает кашу, которую заварил. Мне наплевать. Это уже второй раз за неделю у нас убегает теленок, и я принципиально пойду и выдерну оттуда дражайшего Сточника, чтобы он перестал разглагольствовать про то, как плохо работают другие, да про молодежь, «которая разлагается от сытой жизни»… Да ведь это вовсе не теленок, это какой-то человек крутится тут, и похоже, не миновать неприятностей…
Из кустов показался незнакомый молодой человек: сначала – голова, затем – плечи. И руки, разгребающие влажную листву. Он продирался, тяжело дыша, и наконец вырвался из зарослей. На нем были джинсы и какая-то короткая курточка. Он ужасно торопился, а может, наоборот, старался преодолеть инерцию собственного прорыва сквозь чащу разросшихся кустов. И на миг Эйтан Р. чуть было не поддался желанию подставить незнакомцу подножку и первым наброситься на него. Но парень остановился и замер перед Эйтаном, мокрый и дрожащий; было очевидно, что проделал он длинный путь под дождем, прежде чем заблудился в зарослях кустарника. Вода, пропитавшая его непокрытые волосы и струившаяся по щекам, придавала ему совершенно несчастный вид. Эйтан заметил у него за плечами полупустой армейский рюкзак. А в руках парень нес гитару в большом чехле.
Эйтан смерил незнакомца подозрительным взглядом: этакий тощий юноша, узкие плечи опущены, достаточно одного несильного толчка, чтобы свалить его, поскольку и так он стоит пошатываясь. Тревога улетучилась, уступив место легкому раздражению. Эйтан Р. – крепкий лохматый блондин с коротким и вздернутым, как у младенца, носом и мощной челюстью – широко расставил ноги, обутые в тяжелые рабочие ботинки, и, глядя на незнакомца в упор, сказал:
– Добрый вечер? – Слова эти прозвучали как вопрос, а вовсе не как приветствие, потому что парень казался Эйтану несомненным чужаком.
Незнакомец неожиданно улыбнулся (улыбка выглядела какой-то преувеличенной) и, столь же неожиданно перестав улыбаться, испуганно ответил:
– Добрый вечер. – Акцент явно выдавал в нем чужака. – Где сейчас можно найти председателя кибуца? – спросил он.
Эйтан Р. не торопился с ответом, обдумывая вопрос. Он все еще тешил себя мыслью о том, как появляется в библиотеке и со скандалом выдергивает Сточника с заседания кружка по изучению истории еврейской философии, но преодолел искушение, успокоился и сказал, растягивая слова:
– Ты имеешь в виду секретаря кибуца? Наш секретарь болен.
– Ну конечно, – с такой готовностью отозвался гость, словно любому младенцу было известно, что секретари всех кибуцов – люди непременно больные, и он изначально обязан был знать об этом. Жаль, что, к стыду своему, он так опростоволосился, задав этот вопрос, но все-таки нельзя ли извлечь из ситуации хоть крохотную прибыль, если продолжить торг? – Ну конечно, – повторил он, – я это хорошо понимаю. И, без сомнения, желаю ему полного выздоровления. Но разве в кибуце нет распределения ответственности? Возможно, у вас есть какой-нибудь заместитель или ответственный дежурный?
Эйтан, забавляясь, вновь взглянул на незваного гостя и медленно-медленно качнул несколько раз своей тяжелой башкой сверху вниз. И уже готов был добродушно заулыбаться, когда в бледном свете фонаря, падающем из-под ближайшего жестяного навеса, взгляд его наткнулся на взгляд незнакомца, который будто ожег его зеленым огнем, и было во взгляде чужака нечто одинаково близкое и к радости, и к отчаянию, а вокруг глаз его что-то нервно подрагивало. Во всем облике юноши ощущались пугливое беспокойство и напряженность, смешанные с подобострастием и хитроватой покорностью.
Ситуация перестала казаться Эйтану Р. забавной: стоящий перед ним парень производил впечатление человека неискреннего. Поэтому Эйтан перестал улыбаться и предпочел заговорить с той грубоватостью, к которой привык в армии:
– Ладно. Чем тебе можно помочь. – На сей раз интонация его не была вопросительной.
Неизвестный не спешил ответить, словно и в самом деле в мгновение ока уловил и усвоил ту тактику, которая давала Эйтану превосходство, – несколько секунд повременить с ответом.
Он поколебался, переложил гитару из правой руки в левую, и сразу же пришло решение, он протянул высвободившуюся правую руку и произнес:
– Здравствуйте. Очень приятно. Меня зовут Азария Гитлин. Я… Я хотел бы остаться здесь. Жить у вас, так сказать. Только в кибуцах еще осталась справедливость. Ни в одном другом месте справедливости теперь не найдешь. Я бы хотел жить здесь…
Эйтану поневоле пришлось протянуть свою руку и коснуться кончиков пальцев той руки, что была протянута ему навстречу. Ему все это казалось нелепым: вдруг среди кустов, за складом с удобрениями, обмениваться рукопожатием с этой странной личностью.
Азария Гитлин, не останавливаясь, продолжал объяснять и уговаривать:
– Видишь ли, товарищ, я бы не хотел, чтобы с самого начала ты понял меня неправильно. Я вовсе не из тех, кто рвется в кибуц в силу всяких личных причин и ищет тут неизвестно что. В кибуце люди и по сей день связаны друг с другом, в то время как во всем мире ныне можно встретить лишь ненависть, зависть и грубость. Потому-то я прибыл сюда, я намерен присоединиться к вам и изменить к лучшему свою жизнь. Обрести внутреннюю связь с ближним – значит, по моему мнению, обрести связь со своей собственной душой. Я бы хотел, с вашего позволения, поговорить с нужным человеком…
Чужой акцент. Эйтану не удавалось определить какой именно. Им овладело нетерпение. Место, где они стояли, было на самом краю кибуцной усадьбы. Примерно в тридцати метрах отсюда находился забор. И среди витков ржавой колючей проволоки горел там тусклый фонарь. Просевшая бетонная дорожка была покрыта слоем липкой грязи. При каждом шаге грязь взрывалась брызгами, чавкала и булькала, словно лопались один за другим нарывы, наполненные жирным гноем. Однажды слышал Эйтан Р. от Сточника об одном студенте, который жил в кибуце лет тридцать тому назад, и именно сюда тот примчался, охваченный безумием, и палил из револьвера в каждого, кто пытался к нему приблизиться.
Подул ветерок. Воздух был влажным. На склоне пригорка еще не совсем потемнела тронутая холодом трава. Была пора листопада, и деревья застыли в скорби. В гаснущем свете сумерек казалось, что до ближайших домов совсем не близко, напротив, они далеки отсюда и друг от друга. Низкий туман тянулся между строениями. Снизу от луж поднимался пар. Издали донесся девичий смех. И тишина…
Гость переложил футляр с гитарой из левой руки в правую. От рабочей одежды Эйтана пахнуло потом, кислым молоком и навозом, когда он наклонился, чтобы разглядеть стрелки на своих часах.
– Ладно, – сказал Эйтан, – все в порядке.
– Все в порядке? Мне можно остаться здесь, у вас? Я готов приступить к работе хоть завтра. К любой работе. У меня есть документы и письмо, и я…
– Слушай, – перебил Эйтан Р., – погоди минуту. Смотри: ты идешь вдоль этой дорожки, пока не дойдешь до пекарни. На ней так и написано: «Пекарня». Так что ты будешь знать, что дошел до пекарни. За ней есть небольшая развилка. Ты примешь влево, пойдешь по кипарисовой аллее, а когда аллея кончится, увидишь два дома. До сих пор все ясно?
– До сих пор все прекрасно…
– Подожди минуту. Не спеши. Я еще не закончил. Когда дойдешь до двух домов, пройди посередине, между ними. И увидишь длинный дом на столбах с четырьмя верандами. За этим домом есть еще один такой же – на столбах и с четырьмя верандами. Постучись в предпоследнюю дверь. Там живет Иолек. Иолек – секретарь. Ты должен поговорить с Иолеком. Он и есть тот «председатель кибуца», которого ты, по-видимому, ищешь.
– Это тот, про которого ты сказал, что он тяжело болен?
– Болен. Это так. Он тут же выздоровеет, как только увидит тебя. Там ты все расскажешь, там с тобой поговорят и скажут, что надо делать.
– Я очень извиняюсь за то, что прибыл в такое, как бы это сказать, неурочное время. Вообще-то я собирался приехать к вам автобусом в два тридцать, но по личным причинам опоздал. Попытался уехать автобусом в четыре, но снова запутали меня, задержали в связи с неким деликатным делом, и я опять опоздал. Как в пословице про растерявшуюся лису, ты, наверно, знаешь ее, если знаешь, сразу же останови меня: лиса, сама не зная что, искала, пока в капкан не попала. Так вот я и приехал в конце концов не тем автобусом, сошел на развилке и пошел пешком. На мое счастье, в такую погоду никакие террористы здесь не шастают, и я добрался благополучно. Извини, а ты, часом, не торопишься? Я тебя не задерживаю?
– Ничего. Все бывает, – ответил Эйтан сухо. – Главное, чтобы ты запомнил. Я повторяю. Пекарня. Влево. Кипарисы. Два дома. Длинный дом. Предпоследняя дверь. Там будешь говорить сколько душе угодно, и с тобой тоже будут говорить. Ты уверен, что не собьешься с пути?
– Избави Боже! – ответил Азария, почему-то запаниковав, словно спросили его, можно ли на него положиться, не воспользуется ли он темнотой, чтобы стащить что-нибудь. – Я в армии чуть не попал в спецподразделение, меня собирались послать на курсы, где изучают ориентирование на местности. Очень рад был с тобой познакомиться. Как говорится, улыбающееся лицо запоминается навсегда. Меня зовут Азария. А ты… Разреши тебя поблагодарить…
Эйтан Р. повернулся и пошел на ферму. Пожал плечами раз, второй: в самом ли деле в этом огромном футляре находится гитара? И сам себе ответил: земля Израиля кишит всякими типами, и в футляре может оказаться гитара, а может – нечто совсем другое. Поди знай. Эйтан ощущал легкое беспокойство, возможно, потому, что незнакомец выглядел человеком, не знающим покоя. Да и разгильдяйство Сточника возбуждало в Эйтане раздражение. Только болтать умеют, размышлял Эйтан, а если надо спрятаться, то лучшего места, чем кибуц, и придумать нельзя. Ведь у нас все открыто, и никто не станет проверять, никто не станет задавать никаких вопросов. Нигде в мире больше не сыщешь справедливости, только в кибуце она и осталась.Странный фрукт. У нас уже есть Болонези, который сидит и вяжет платья, так пусть будет и этот искатель справедливости. На здоровье.
На всякий случай, решил Эйтан, после вечерней дойки и после того, как я приму душ, надо будет поспрашивать вокруг. А вообще-то – во избежание неприятностей – не лучше ли было проводить его прямо до дверей Иолека? Поди знай…
Но позже, на ферме, когда он закончил засыпать траву в ясли и принялся подсоединять трубки доильной установки, а старый приемник на заросшем паутиной ящике в углу завопил во весь голос, изрыгая шестичасовую сводку новостей, забыл Эйтан про этого Азарию или как его там зовут? И не вспоминал о нем до середины следующего дня.
А тем временем угасли последние отблески заката. Стали черными ковры опавших листьев на опустевших пространствах. Ветер перешептывался с мертвой листвой. Потянуло запахом влажной гнили и стоячей воды. Похолодало. Вдоль покрытой грязью тропинки фонари лили нечто болезненно-желтое, мало напоминающее свет. В окнах домов зажглось электричество. Заглядывая с улицы, он видел сквозь запотевшие стекла лишь покачивающуюся занавеску или чью-то мелькнувшую тень. До него доносились детский крик, отзвуки смеха или перебранки, а то вдруг вырывались наружу мелодии, передаваемые по радио. Пробившись наружу сквозь окна и стены, эти веселые мотивы преображались, словно по волшебству: здесь, в грязи, под дождем, их подчиняла своей власти сила одиночества. И вот, находясь в самой сердцевине этой печали, этой леденящей скорби, в сердцевине холода и темноты, которая все еще не стала ночным мраком, а оставалась серой полутьмой зимнего заката, приглушенного тучами, он мог нарисовать в своем воображении ту настоящую, ту теплую жизнь, что идет за этими стенами, за затуманенными стеклами. Там в семьях царит радость, там на циновках разбросаны детские игрушки, там запах только что выкупанных малышей, и женщины в шерстяных халатах, и музыка, и голубоватым пламенем горят керосиновые обогреватели, там, внутри, неторопливо течет настоящая жизнь, которой он никогда не знал, жизнь, к которой он страстно, до глубины души, жаждал прикоснуться; он хотел, чтобы и она прикоснулась к нему, чтобы он ощущал свое сопричастие к ней, а не был бы подозрительным чужаком, пришельцем, дрожащим в темноте. Пусть в это же мгновение с помощью некоего магического заклинания он превратится в друга, в местного жителя, в брата, пусть его любят, да так, чтобы не чувствовалось никакой разницы между ним и всеми остальными, чтобы не осталось между ними никаких перегородок.
Как проникнуть одним рывком туда, внутрь, как просочиться меж запахами дома, меж словами, сказанными не ему, туда – к соломенным циновкам, мелодиям, перешептываниям, смеху, к тойстороне занавесок, плотно задернутых в эту зимнюю ночь, к прикосновению теплой шерсти, к аромату кофе, женщины, печенья, мокрых, вымытых хорошим шампунем волос, к шелесту газетных страниц, звону посуды, складываемой в кухонную раковину, шуршанию белоснежных простыней, расстилаемых в четыре руки на широкой и мягкой двуспальной кровати, там, в глубине дома, при свете ночника, возле обогревателя, огонь которого уже приглушен, под шум дождя, стекающего по спущенным жалюзи…
В том месте, где тропинка шла под уклон, увидел он трех старых людей, которые, похоже, вышли подышать воздухом в перерыве между дождями, все трое опирались на палки и, наклонившись друг к другу, то ли секретничали, то ли просто сбились в кучку, спасаясь от холода. Но, подойдя ближе, увидел он всего лишь три мокрых куста, дрожащих под ветром. Ветер усилился, и влажный холод пронизывал до костей.
В столовой на вершине холма, за кипарисовой аллеей, дежурные накрывали столы к предстоящему ужину. Маленький человечек выскочил оттуда с криком: «Вернись, амиго! Вернись, тебе звонят! Не уходи!» И голос ответил ему из темноты: «Я тебя не слышу…»
Из-за всех закрытых окон вдруг разом перестала доноситься музыка и прорвался глубокий голос радиодиктора, читающего новости. Наверно, сообщал он нечто потрясающее: голос его звучал сурово, непреклонно, с пафосом, но слова похитил новый порыв ветра. Кроны высоких деревьев над головой вымокшего незнакомца становились все темнее и темнее. Он изо всех сил старался не позабыть дорожные приметы, которые сообщил ему Эйтан Р., не заблудиться и никого не обеспокоить. Пекарня и кипарисовая аллея и в самом деле оказались на своих местах, но длинные дома сбивали его с толку: их было не два, а пять или шесть. Один напротив другого и друг за другом, они стояли, словно освещенные эскадренные миноносцы в темной туманной гавани. Дорожка внезапно оборвалась, или он ее потерял, и путник стал топтаться на лужайке, пока низкая ветка не хлестнула его с силой по лицу, обдав водой, колючей, словно острые булавки. Это унижение, пробудив в нем чувство стыда и гнева, заставило его собрать все свои внутренние силы: он отбросил ветку и взобрался на ступеньки одной из веранд. Долгую минуту, дрожа, простоял он там. Затем, отряхнувшись, легонько постучался в дверь.
Из-за темной двери жилища секретаря кибуца слышался голос диктора, передававшего последние известия, и можно было наконец-то разобрать слова: «В ответ на подобные действия пресс-атташе Армии обороны Израиля сообщает, что наши вооруженные силы готовы к любому развитию событий, к тому, чтобы предпринять все необходимые меры. Израиль продолжает прилагать все усилия, чтобы мирным путем добиться снижения напряженности. Глава правительства, являющийся также и министром обороны, прервал этим вечером свой отпуск, и в настоящее время в его канцелярии проводятся непрерывные консультации с рядом лиц, ответственных за внешнюю политику страны и ее безопасность. Послам четырех великих держав направлено обращение…»
Азария Гитлин изо всех сил старался соскрести грязь, налипшую на подошвы его ботинок, и наконец, отчаявшись, снял обувь. Стоя в мокрых носках, он вновь вежливо постучал в дверь. Немного подождал и постучался в третий раз. Не слышат, подумал он, из-за радио. Он еще не знал, что Иолек немного глуховат.
То, что произошло дальше, послужило причиной некоторой неловкости и даже вызвало легкий переполох. Иолек, одетый в пижаму и закутанный в домашний темно-голубой шерстяной халат, открыл свою дверь, чтобы выставить на веранду поднос с остатками ужина, принесенного ему, больному, из столовой. Он открыл дверь, и прямо перед ним возник из темноты некто худой, вымокший, испуганный, стоящий в одних носках. Чьи-то два глаза ошеломленно сверкнули и заметались. Иолек отпрянул, издал какой-то хриплый звук, но тут же хихикнул и сказал:
– Срулик?
Азария Гитлин, растерянный, мокрый, стуча зубами от холода, хотя под одеждой он обливался по́том, едва сумел прошептать:
– Извините, товарищ, я не Срулик… Я только…
Но Иолек не смог услышать его отчаянный шепот, поскольку в это мгновение из радиоприемника, стоявшего в комнате, выплеснулась волна музыки. Он обнял гостя за плечи и потянул его в дом, шутливо отчитывая:
– Входи, входи, Срулик, не стой на холоде, не хватало мне, чтобы и ты сейчас заболел…
Тут он поднял глаза, вгляделся: перед ним кто-то незнакомый. Он поспешно снял свою руку с худых плеч и проворчал:
– Что тут происходит? – Но взял себя в руки и произнес со всей возможной доброжелательностью и приветливостью: – A-а… ты уж будь добр, прости меня. Зайди все-таки в дом. Ну… я по ошибке предположил, что это кто-то другой. Ты, должно быть, ко мне? – И, не дожидаясь ответа, добавил со всей настойчивостью, подкрепив свои слова привычно властным жестом руки: – Садись, пожалуйста. Вот сюда.
Иолек болел вот уже десять дней. Эти боли в спине досаждали ему каждую зиму, а нынче к ним прибавился еще и неотвязный грипп. А поскольку он к любой боли относился весьма опасливо, то сразу же терял присутствие духа. Был он плотным, крепко сбитым. Волосы росли у него даже из ушей. На землистом, изрезанном морщинами лице с резко очерченной линией губ выдавался крупный, внушительный нос – нос был почти неприличным и придавал лицу Иолека выражение грубости и алчности, делая его похожим на похотливого еврея с антисемитских карикатур. Когда Иолек отрывался от повседневных дел и уходил в воспоминания о своей полной приключений юности, когда он погружался в размышления о смерти или в раздумья о старшем сыне, все больше замыкающемся в себе, лицо его не становилось ни печальным, ни одухотворенным: оно выражало страсть, сдерживаемую силой ума, который заставляет человека терпеливо выжидать, когда придет час наслаждений. Случалось, что на губах его трепетала нечаянно вспыхнувшая, легкая, мимолетная улыбка, словно именно в это мгновение он окончательно распознал тот недобрый замысел, который его собеседник по глупости своей надеялся скрыть от его, Иолека, пронзительного взгляда. Он привык говорить много, говорить остроумно, ораторствовать на собраниях, заседаниях, диспутах, конгрессах. Умел подобрать слова и делал это с удовольствием и с толком. Бывало, он предпочитал скрыть зерно своих мыслей за шуткой, парадоксом или притчей. Шесть лет представлял он кибуцное движение в Кнесете, израильском парламенте, шесть месяцев был министром в правительстве первого премьер-министра страны Давида Бен-Гуриона. Среди товарищей по Рабочей партии и кибуцному движению Иолек слыл умным, остро мыслящим, способным видеть то, что скрыто от глаз. Сильный человек, говорили о нем, резкий и вместе с тем осторожный и рассудительный. Честный. Образец прямоты. Всей душой предан идее. В любом случае, так утверждали, полезно, прежде чем принимать решение, съездить в кибуц Гранот, посидеть часок-другой и послушать, что скажет Иолек.
Азария Гитлин сказал:
– Простите. Я… Я немного наследил тут. Идет дождь…
Иолек:
– Ведь я просил тебя присесть. Пожалуйста, садись. Почему же ты стоишь? Ты, если я не ошибаюсь, несколько раз стучал в двери, но ответа не получил. Верно ведь? Ну, так я и предполагал. Садись, парень, садись же. Почему ты продолжаешь стоять? Садись. Не здесь. Садись сюда, поближе к обогревателю. Ты ведь, похоже, промок до нитки. На улице проливной дождь…
Азария Гитлин положил футляр с гитарой рядом с креслом, на которое указал ему Иолек. Осторожно присел, выпрямившись, не опираясь на спинку кресла, чтобы не показаться невежливым. И, внезапно вспомнив, весь передернулся, вскочил с места и сбросил с плеча рюкзак. С особой бережностью положил он его на футляр с гитарой, словно некий хрупкий предмет находился то ли в рюкзаке, то ли в футляре гитары, а может, и тут и там. Снова присев на самый краешек кресла, Азария громко захихикал, увидев маленькую лужицу, образовавшуюся на полу у его ног, и заговорил:
– Простите меня, пожалуйста, не вы ли товарищ Иолек? Могу ли я отнять у вас, как говорится, пару минут? Не мешаю ли я вам?
Иолек не торопился отвечать на все эти вопросы. Со всей возможной бережностью примостил он свою больную спину в объятиях мягкого кресла, вытянул ноги и медленно-медленно опустил их на низенькую скамеечку, стоявшую перед креслом. Застегнул верхнюю пуговицу пижамы. Затем протянул руку к пачке, лежавшей на кофейном столике справа от него, извлек сигарету, долго смотрел на нее изучающим взглядом, словно опасался, что его хотят одурачить, чего он ни за что не позволит; а после подмигнул и положил сигарету поверх пачки, так и не закурив. И, лишь покончив со всем этим, чуть наклонился вперед, повернувшись к гостю своим левым ухом, и произнес:
– Итак?
– Я и в самом деле не мешаю вам сейчас? Могу ли я начать вдаваться в подробности, как говорится?
– Прошу.
– Значит, так… Первым делом прошу меня извинить за неожиданное вторжение. Я, можно сказать, попросту вторгся к вам. Хоть и считается, что в кибуце формальная вежливость отменена, и это правильно, но тем не менее извиниться необходимо. Я пришел пешком…
– Да?.. – сказал Иолек.
– От развилки я шел пешком. Счастье еще, что в такую ночь даже террористы тут не шастают.
– Да-да, – перебил Иолек, – итак, ты тот самый парень с межкибуцной сортировочной базы. Кирш послал тебя ко мне…
– Не совсем. Я только…
– А?
– Я… Я, так сказать, кто-то другой… Я пришел, чтобы присоединиться, и…
– Как? Ты не помощник Кирша?
Азария Гитлин опустил глаза, всем своим видом показывая: виноват, достоин осуждения. Тише воды, ниже травы.
– Я понимаю, – сказал Иолек, – ты, в самом деле, кто-то другой. Извини меня.








