412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Амос Оз » Уготован покой... » Текст книги (страница 23)
Уготован покой...
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:23

Текст книги "Уготован покой..."


Автор книги: Амос Оз



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 31 страниц)

С последним закатным лучом прибыл Ионатан в Эйн-Хуцуб. Поблагодарил подбросивших его сюда солдат, и те моментально исчезли, растворившись среди строений, очертания которых размывала надвигающаяся темнота. Он взвалил свое снаряжение на плечи и пошел искать, где бы поесть и попить. Фонари у дороги уже зажглись. Шум электрогенератора сотрясал тишину пустыни. Ионатан еще не разобрался, что перед ним – военный лагерь или заброшенное пограничное поселение. Возможно, здесь размещалось подразделение друзов, особой религиозно-этнической группы, издавна живущей в Эрец-Исраэль и поставляющей отличных бойцов для израильской армии. Или то был опорный пункт обычной армейской части либо пограничников, место, где находят приют все, кто несет патрульную службу в пустыне. И публика здесь попадалась самая разношерстная: солдаты-резервисты, ждущие отправки в часть; рабочие с медных разработок в Тимне, держащие путь туда или оттуда; всякие там любители природы; юноши и девушки, отправленные в путешествие молодежными движениями и организациями; бедуины, так или иначе связанные с силами безопасности; какой-то штатский, человек огромного роста, с чистыми голубыми глазами, загорелый, словно араб, с огромной, как у Льва Толстого, бородой, которая ниспадала на обнаженную грудь, покрытую белыми, седыми волосами… Все они проходили мимо Ионатана, а он стоял и разглядывал их. «Я жду своих товарищей» – такой вот убедительный ответ он заготовил на случай, если спросят, чего это он тут ищет. Но никто его ни о чем не спрашивал. Да и сам Ионатан ни к кому не обращался с вопросами. Примостив снаряжение у ног, стоял себе, почесывался, глазел по сторонам. Спешить некуда, ничего не горит. Лаяли охрипшие собаки. Где-то в глубине темноты пели девушки. Тень высоких гор рассекала лунный свет. Дым костров растекался среди палаток и построек. Глухо, с хрипотцой рассыпая мелкую дробь, стучал генератор. Ионатан помнил Эйн-Хуцуб по прежним поездкам в пустыню: однажды уходили отсюда парами на ночное ориентирование по направлению к Большому кратеру. Сюда же два года тому назад вернулись из ночного рейда по глубоким тылам Иорданского Королевства, в районе А-Сафи, на южном берегу Мертвого моря. Даже если есть здесь кто-нибудь из наших, думал Ионатан, все равно им меня не узнать. На всякий случай он надел и надвинул на глаза вязаную шерстяную шапочку. И поднял воротник штормовки чуть ли не до ушей. Так постоял он какое-то время у замусоренной канавы между двумя бараками, то ли солдат, то ли бродяга, из бывших бойцов-молодцов, уставших от жизни. Сгустившаяся темнота. Желтые фонари. Ионатан раздумывал о том, что надо сделать: перво-наперво что-нибудь поесть-попить и наполнить флягу. Потом залезть в канаву или пробраться между деревьями и устроиться на ночлег в спальном мешке. Быть может, стоит стянуть два-три одеяла, потому что по ночам здесь чертовски холодно. А завтра предстоит убить здесь целое утро. Необходимо сесть и с толком изучить карту, чтобы иметь полное представление о возможных маршрутах. Лучше всего выбраться отсюда завтра, в два часа дня, поймать попутку на юг. Примерно до Бир-Малихи, а уж оттуда двигаться на восток по долине Вади-Муса в направлении Джабл-Харуна. Наверняка здесь ходит по рукам какой-нибудь путеводитель и можно уточнить, что это за Петра, как туда добраться, не попав в беду, и как оттуда убраться подобру-поздорову. А еще стоит почистить и смазать оружие. Ночью здесь будет собачий холод. А я еще к тому же голоден как волк. До завтра у меня уже появится борода. И двадцать два часа я не брал в рот сигареты. Выходит, все хорошо, все идет по плану. Теперь главное – разыскать еду и добыть одеяла. Вперед, дружок! Двинулись.

– Куколка?

– Да, голубчик?

– Ты случайно не местная?

– Я случайно из Хайфы.

– Служишь здесь?

– А кто, собственно говоря, меня расспрашивает?

– Не важно кто. Важно, что я вот-вот умру с голоду.

– Есть, командир! Но, может, все-таки скажешь, куда ты приписан?

– Это вопрос философский. Ответ на него следует искать у Спинозы. Но если хочешь узнать истину – и готова дать мне немного еды, – я берусь прочесть тебе краткий курс на тему: «Что есть справедливость и к чему приписан человек». Идет?

– Скажи, тебе уже говорили, что у тебя очень сексуальный голос? Вот только в этой тьме не видно, каков ты есть. Ступай спроси у Джамиля, не осталось ли у него холодной картошки. А если захочешь кофе, то тут может возникнуть заминка.

– Погоди, постой! Зачем же убегать? Тебя зовут Рути? Или Эти? Меня так зовут Уди. И к твоему сведению, я офицер особого подразделения. Метр семьдесят восемь. Разбираюсь в шахматах, философии и машинах. Этой ночью застрял тут один-одинешенек, по крайней мере, до завтра. Так ты Рути или Эти?

– Михаль. А ты уж точно кибуцник.

– Был. Теперь же я просто бродячий философ, который странствует в поисках ответа на вопрос, есть ли жизнь в пустыне. И голоден как собака… Михаль?

– Слушаю, командир.

– Ты знаешь, что твое гостеприимство переходит все границы?

– Намека не поняла. И, кроме того, мне холодно.

– Накорми меня, и я тебя согрею. Смотри, я ведь здесь один. И на плечах у меня – полтонны снаряжения. Неужели в сердце твоем нет ни капли жалости?

– Я же тебе сказала: иди наверх, к Джамилю, может, и осталось у него немного жареной картошки или чего-нибудь еще.

– Вот это гостеприимство! Ты просто прелесть. Как это мило с твоей стороны – добровольно, без всякого принуждения подобрать среди пустыни совершенно чужого человека и привести его на кухню, чтобы он отведал изысканных яств, после чего приготовить ему кофе. Я ведь понятия не имею, где эта кухня, да и Джамиля никакого не знаю. Идем? Дай мне руку, вот так, и отведи меня поесть.

– Что здесь происходит? Насилие?

– Нет, пока что это только неподобающие действия. Но если мне понравится, не исключено, что я зайду и дальше. Но уже с полным желудком. Ты ведь говорила – или нет? – что я ужас как сексуален?

– Тебя зовут Уди? Послушай, Уди, я отведу тебя на кухню поесть, угощу кофе, если уберешь руки. Прямо сейчас. И коли имеются у тебя еще какие-нибудь идеи, лучше сразу же выкинуть их из головы.

– Скажи-ка, ты рыженькая?

– А ты откуда знаешь?

– Все от Спинозы. Это такой первоклассный философ. После того как ты накормишь меня и дашь мне чашку кофе, сможешь услышать целую лекцию. А если есть у тебя и другие идеи, то постарайся их незабыть. Собачий холод здесь.

И никогда еще за всю свою жизнь не испытывал он от близости с женщиной такой радости, такого упоения, такого наслаждения. Ни униженности, ни стыда – только первобытная раскованность, нежность и какое-то абсолютное взаимопроникновение. Всю ночь, до самого рассвета. Словно была у него сестренка-близнец и тела их отлили в одной и той же форме.

После консервов, холодной жареной картошки и кофе из подгоревших зерен, сладкого до отвращения, да к тому же еще с песочком, отправились они вдвоем, обнявшись, к ней в комнату, в барак рядом с радиорубкой. И обнаружилась там, в комнате, какая-то Ивонн, совершенно лишняя, которую Михаль, не моргнув глазом, спровадила ночевать к Иораму, «потому что тут собираются заниматься любовью, а это может дурно повлиять на тебя». И была армейская койка, узкая и твердая. И был собачий лай, всю ночь напролет. И странная луна всходила и закатывалась в незанавешенном окне. В душе Ионатана поднялся и забушевал какой-то давний, загнанный внутрь гнев и вместе с тем лихорадочный восторг полной самоотдачи. Что же случилось с несчастным Шико, который отправился ночью в ущелье и успел почувствовать, что надвигается потоп? Я живой, живее не бывает, никогда в жизни не был я таким живым. И я сжимаю в своих объятиях женщину.

Из-за холода, что царит по ночам в пустыне, они не сняли одежды, а прямо так, одетые, лежали под колючими одеялами и пересмеивались. Он поднялся на локтях, чтобы в свете выкатившейся луны увидеть ее лицо, наклонился, поцеловал ее в открытые глаза, снова приподнялся, опираясь на ладони, и долго смотрел на нее, вслушиваясь в ее слова, обращенные к нему: «Ты красивый и грустный. А еще ты ужасный обманщик». Кончиком пальца медленно-медленно провел он по ее губам, очертил линию подбородка, а она взяла обе его руки и в каждую ладонь вложила свою грудь. Ничто не подстегивало его, он никуда не спешил. Ионатан молчал. Ему нравилась эта – шаг за шагом – постепенность, он был внимателен и мудр, как бывал в ночной пустыне, когда пролагал себе путь через неведомое пространство. Пока Михаль, разворошив одеяла и забравшись к нему под одежду, не отыскала и не освободила его член, и не поцеловала его при лунном свете, и не обратилась к нему со смехом: «Ты, бродячий сумасшедший философ, сначала скажи мне, что за признаки жизни ищешь ты?..» И тогда пальцы его проложили дорогу и достигли того вожделенного места, которое он искал, и продолжали медленно и раздумчиво вести свою мелодию, так что женщина выгнулась дугой ему навстречу. И он, засмеявшись, спросил: «В чем дело? Ты торопишься?» Она в ответ стала кусаться и царапаться. Ионатан сказал ей, понизив голос: «Тебя зовут Женщина,а меня – Мужчина». И расстегнул пуговицы их грубых одежд, и прошелся по ее животу и бедрам, и круговыми движениями ладоней погладил одну грудь, а потом другую, и в движениях его были и нежность, и точность, и сила. И тут уж она взмолилась: «Иди ко мне, иди уже, сумасшедший, я больше не могу, иди ко мне», а он ответил: «Помолчи! Что у тебя, горит?» А его член, как посох слепого, охваченного гневом, тыкался в нее, и рыскал, и ползал змеем, и бился о ее живот и двигался к низу живота, пока, сам того не заметив, не был пойман и, скользнув, очутился дома. Тут он остановился, потрясенный ощущением медовой сладости. И затих. И задрожал. И его невеста заколыхалась под ним, словно морская волна, и начала кусать его ухо, и через все одежды принялась вдоль и поперек царапать его спину, и застонала: «Иди ко мне! Быстрее! Я умираю!» И тогда вскипел Ионатан, и вонзился в нее, и вонзался снова и снова, и лупил там, внутри, и рычал, и молотил, и хлестал, и долбил, словно разрушал крепкие стены, пытаясь куда-то прорваться. И потряс ее всю, и исторг из самой глубины ее существа вопль и плач, и еще вопль и плач, и внезапно, словно подстреленный пес, завопил и сам, и залился слезами, в то время как семя его извергалось, как будто открылись все его раны и мощным фонтаном вовсю хлестала кровь. Никогда за всю свою жизнь не открывался он так. Сладость страсти потрясла все его мужское естество, от самого истока растекалась она по животу, по спине, поднималась по позвоночнику к затылку, к корням волос. И весь он, от макушки до самых ступней, был охвачен дрожью. «Малыш, – сказала она, – ты плачешь, у тебя текут слезы, ну, погляди, у тебя гусиная кожа и волосы стоят дыбом». И поцеловала его в губы и в щеки, а он сказал ей, тяжело дыша: «Мы еще не закончили, я могу еще…» – «А ты сумасшедший, ты и вправду сумасшедший…» Но он своими губами запечатал ей рот и овладел ею и во второй раз, и в третий. «Сумасшедший, нет на тебя моих сил…» «Женщина, – шептал он ей, – в жизни не знал я, что это такое – Женщина».

И лежали они, обнявшись, и смотрели, как закатывается луна.

– Завтра ты уедешь отсюда, Уди? Вернешься в свое подразделение?

– Я… да нет никакого подразделения. И зовут меня вовсе не Уди. Но завтра меня ждет дело, и я обязан идти.

– А потом ты ко мне вернешься?

– Видишь ли, женщина, именно этот вопрос я по-настоящему ненавижу.

– Но у тебя ведь есть адрес или дом, где-то там?

– Был. Теперь нет. Возможно, в Гималаях, в Бангкоке или на острове Бали.

– Я бы с тобой отправилась и туда. А ты бы взял меня с собой?

– Не знаю. Возможно. Почему бы и нет? Послушай, Михаль…

– Что, мальчик мой?

– Не называй меня мальчиком. Потому что звали меня Иони, а теперь нет у меня имени. Ничего у меня нет.

– Хватит, не говори сейчас. Если помолчишь, получишь поцелуй.

Потом они лежали, съежившись, потому что холод становился все сильнее. Быть может, они даже заснули. И вновь, перед рассветом, она разбудила его и прошептала со смехом: «Ну, поглядим, сохранилась ли еще твоя мужская сила?» И он овладел ею, но на этот раз – без того неистовства, с которым плуг взрывает чрево земли, а с томительной нежностью, почти беззвучно – так лодка скользит по глади вод.

В четыре, а может, в пять, еще до того, как рассвет забрезжил в окне, Михаль поднялась, привела в порядок свою форму и сказала ему: «Привет, Уди-Иони, голубчик, я должна перехватить джип, отправляющийся в Шивту, и если ты еще будешь здесь вечером, когда я вернусь оттуда, то, может статься, попробуем побеседовать».

А он зарычал или застонал во сне, и продолжал спать после ее ухода, и спал, пока не разбудили его проникшие через окно лучи да скулеж какого-то настырного пса. Он зажег свет, оделся, сварил себе кофе в финжане, провел ладонью по щекам, обрадовавшись подросшей бороде, торопливо прибрал постель, вытащил из тумбочки изданную в армии брошюру «Топография пустыни». С соседней койки стянул без колебаний и угрызений совести серое шерстяное армейское одеяло. Широко распахнул дверь и, стоя на пороге, долго мочился прямо на землю, склонив набок голову и приоткрыв рот, словно все еще спал и видел сны. Рассветная прохлада приятно пощипывала. Ионатан поежился в своей штормовке, завернулся в только что уведенное им серое одеяло, словно в молитвенную накидку талит, и замер, обратив лицо к востоку, устремив взгляд на тегоры. Воздух, хрупкий и матовый, будто старинное стекло, был наполнен ожиданием. Фонари у забора все еще горели. Разные люди, накинув на себя кто штормовку, а кто – просто одеяло, перебегали от домика к домику, от палатки к палатке. Охваченные глубоким покоем, простирались необозримые пространства пустыни, ожидая, когда истает ночь. Восточный ветер заставил Ионатана прищуриться. Он поглубже натянул шерстяную шапочку и поднял воротник штормовки. Ноздри его вдруг расширились, словно у зверя, почуявшего зов пространства, и все тело его охватило тайное желание тут же, без промедления, двигаться. А еще лучше бежать и бежать прямо в объятия гор, к ущельям, разломам, гладким отвесным скалам, туда, где обитают серны и газели, где прячется дикий кот пустыни, к высокогорным расселинам, где, возможно, гнездятся орел и кондор, где водятся эфы и рогатые гадюки. Странными мрачными чарами веяло на него от тех названий, что были знакомы ему с тех пор, как изучал он карту пустыни, выполняя длинные переходы на военных учениях. Гора Ардон. Гора Гизрон. Гора Лоц. Гора Ариф. Гора Роща, хотя никакой рощи там не было… Гряда Цихор. Плато Шизафон – там тысячу лет тому назад они с Римоной обнаружили брошенных верблюдов: четверо или пятеро одичавших животных блуждали, словно призраки, у самой линии горизонта. И плато Еэлон. И все эти долины, испепеленные пылающим солнцем, где нет ни человека, ни деревца, ни кустика, который отбросил бы хоть слабую тень. И долина Увда. И долина Сайярим. И бескрайние пространства равнин, покрытые смытым с холмов щебнем. Где-то там, севернее огромной впадины с отвесными стенами, известной под именем кратер Рамон, расстилается безлюдная пустыня, которую называют равниной Призраков.

Что за жизнь вел я все эти годы, между цитрусовой плантацией и столовой, между постылой супружеской постелью и спорами на собраниях. Здесь мой дом. Ибо здесь я не принадлежуим. Спасибо за эту красоту. Спасибо за Михаль. Спасибо за каждый вздох. Спасибо за восход солнца. Вообще говоря, именно в эту минуту я должен был бы разразиться аплодисментами. Или низко-низко поклониться.

У него за спиной, на вершинах западных гор, заполыхали первые отсветы зари. И вот уже пламенеющий ореол возник над склонами Эдомских гор, и огненным росчерком, лимонно-фиолетовым выбросом, непередаваемым, все заливающим сиянием, золотым, страшным и таинственным, напоминающим об иных мира, хлынули в этот мир и красота, и блеск, и великолепие. Небеса раскрылись, словно рана, и выкатилось кровавое солнце.

Это мой последний день. Завтра на рассвете я буду уже мертв, и это совершенно правильно, потому что всю жизнь я ждал и вот теперь получаю. Сейчас холод пробирает меня до костей, и, может статься, холод этот – начало смерти. Но смотрите, какой великий почет оказывают мне и небеса, и горы, и земля. И необходимо в самое ближайшее время найти Джамиля и набить брюхо. А еще надо почистить и смазать оружие, посидеть часок-другой совершенно спокойно, выучить назубок карту, с умом выбрать маршрут. Хорошо бы выкурить сигарету. Но я больше не курю. Или написать письмо этой Михаль и оставить на ее постели. Только вот нечего мне ей сказать. И ни одной женщине, и ни одному мужчине в целом мире мне нечего сказать. И, по правде говоря, никогда не было. Разве что «большое спасибо». Но это глупо. Пусть Азария скажет вместо меня, потому что говорить – это его роль, его занятие, так же как и моего отца, Леви Эшкола, Срулика и им подобных. Тех, кто умеет говорить. И говорить очень любит… Я же с расстояния в полтора метра запросто мог бы попасть в него, если бы и в самом деле захотел. Но сердце их было настроено на другое. Браво, Биня, молодец, что не пролил ни капли крови. Но сейчас сердце мое настроено правильно. Совершенно правильно. А свет уже начинает слепить глаза. Возвеличится (и освятится?) великое имя Его – так, что ли, говорят над открытой могилой? Дальше я не помню. Да и не нужно: меня ведь все равно никогда не найдут. Ни трупа моего. Ни шнурка от ботинок. Я запутался сверх всякой меры. Я вижу, что это не для меня. К чему бы я ни прикоснулся, все выходило наперекосяк. Но всю эту красоту я принимаю с радостью и снова повторяю: «Спасибо, большое спасибо за всё!» А теперь поищу-ка я что-нибудь поесть. Затем начну собираться. Потому что уже шесть или семь, точно не знаю. Часы мои остановились, потому что я забыл их завести.

3

– Стакан чаю? Или рюмочку? – спросил Иолек. – И я хочу, чтобы ты знал: всему виной аллергия, которая меня донимает. С того дня, когда все это случилось, глаза мои оставались сухими. Они остались такими даже тогда, когда вдруг открылась дверь, и вошел ты, и обнял меня, и сказал то, что сказал, и – не стану отрицать – что-то дрогнуло в моей душе. Ну, вот я уже и справился с собой. Покончили с этим. Хаву ты помнишь. Слева от тебя сидит Срулик. Исполняющий мои обязанности. Новый секретарь кибуца Гранот. Это истинный праведник, из тех, что видны не всякому глазу. И если бы дали мне хоть десяток ему подобных, я бы перевернул мир.

– Мир и благословение тебе, Срулик. Пожалуйста, не беспокойся, не вставай. Юношей был я, и вот я уже состарился, но не припомню ни одного человека, который удостоился бы доброго слова от нашего Иолека Лифшица. Что же до тебя, Хава, то что тут можно выразить словами? Мысленно я обнимаю тебя и восхищаюсь твоей душевной стойкостью.

– Хава, если тебе не трудно, приготовь, пожалуйста, стакан крепкого чая для Эшкола, не спрашивая его. А заодно и для дорогого Срулика, и для Римоны, и для Азарии. А мне ничего не готовь: Римонка будет так добра, что нальет мне капельку коньяка – и этого мне предостаточно.

– Послушайте, мои дорогие, – сказал глава правительства. (Он сидел, втиснувшись в узкое кресло, стандартную принадлежность кибуцной меблировки, но все равно возвышался над всеми, исполин, из тех, что сдвигают горы и перекрывают реки, плотный, широкий, большой, покрытый какими-то странными холмиками плоти, складками кожи, утес, пытающийся выстоять под обрушившейся на него лавиной.) – Послушайте, – сказал он, – я хочу, чтобы вы знали: вот уже два дня я не переставая думаю о том, что вы переживаете. Сердце сжимается, и мысли жалят, как злые скорпионы, с той минуты, как сообщили мне об этом несчастье. И, как говорится, гложет и гложет тревога.

– Спасибо, – отозвалась Хава из примыкавшей к гостиной кухоньки. Вручив Римоне белую скатерть, она расставила на подносе праздничные чашки, очистила и разделила на дольки апельсины, продуманно выложила их в форме цветка хризантемы, тщательно выбрала бумажные салфетки. – Это очень любезно с твоей стороны, что ты не счел за труд приехать к нам.

– Ну что за благодарности, Хава, при чем тут благодарности?.. Вот если бы я мог приехать к вам сегодня с доброй вестью, а не с соболезнованиями… Ну, а теперь расскажите мне всё, сядем рядком да поговорим ладком. Стало быть, взял парень и отправился в путь, не оставив вам даже записочки? Вот те на! Хорошенькое дело! Малые детки – малые бедки, большие детки – большие бедки. Есть такая пословица на идиш. Пожалуйста, Хава, не нужно беспокоиться о чае, об угощении… И никаких известий вы не получили от него до сегодняшнего дня? Вот дикарь! Пусть простит меня наш Иолек, а если даже и не простит, я все-таки добавлю: дикарь, сын дикаря! Один Бог знает, что испытывал он, уходя из дому. Если можно, расскажите мне всё с самого начала.

– Мой сын, – произнес Иолек и сжал зубы, как человек, пытающийся голыми руками согнуть в дугу стальной прут, – мой сын пропал. По моей вине.

– Иолек, прошу тебя, – осторожно вмешался Срулик, – нет никакого смысла говорить так и только растравлять боль.

– Он прав, – заметил Леви Эшкол, – нет смысла говорить глупости. Никакой пользы нам из этой достоевщины не извлечь, Иолек. Вы ведь наверняка уже предприняли всё, что было необходимо и возможно предпринять. Значит, нам остается подождать несколько дней и посмотреть, как будут развиваться события. Я же, со своей стороны, обратился к двум-трем компетентным людям и попросил их действовать так, словно речь идет о моем собственном сыне. Либо об их собственных сыновьях. И к бандитам журналистам я кинулся в ноги с просьбой, чтобы на сей раз проявили сдержанность и не выплескивали эту историю на газетные страницы. Быть может, они окажутся столь любезны, что помолчат хотя бы несколько дней, пока парень – как его зовут? – не вернется домой живым и здоровым и все благополучно закончится.

– Спасибо тебе, – сказал Иолек.

А Хава добавила:

– Его зовут Ионатан. А ты всегда был хорошим человеком, не таким, как другие.

– Это заявление, – шутливо заметил Эшкол, – мне следовало бы получить из твоих рук в письменном виде.

Хава принесла поднос, и Римона помогла ей расставить все на простом прямоугольном столе, какие были распространены в первые годы становления государства, когда Израиль жил трудно и не хватало самого необходимого. Хава предлагала на выбор чай или кофе, сахар или сахарин, лимон или свежее молоко. А еще были предложены печенье, дольки апельсинов и грейпфрутов, домашний пирог с кремом, спелые, только что сорванные с дерева мандарины. На лице Срулика мелькнула легкая улыбка, потому что старания Хавы подтвердили некоторые из давно сделанных им выводов, хоть и не высказанных, но окончательных.

В оконное стекло отчаянно билась большая зеленая муха. А за окном сиял день, залитый солнцем, зеленовато-прозрачный, овеваемый прохладным морским ветром. Коричневый радиоприемник, громоздкий и старомодный, стоял на низенькой тумбочке у кресла Иолека, чтобы тот мог включить радио, не вставая. Иолек предложил прослушать сводку последних известий. Но пока старый ламповый приемник нагревался, выпуск уже почти подошел к концу. В Асуане президент Египта Насер с презрением отозвался о сионистском карлике, который пыжится изо всех сил. А лидер оппозиции Менахем Бегин заявил, что правительство, которое пресмыкается, словно еврей в изгнании перед своим хозяином, должно немедленно уйти в отставку и передать бразды правления его партии, для которой превыше всего национальные интересы. Следует ожидать дальнейшего улучшения погоды, но в Галилее еще возможны легкие осадки.

– Ничто не ново под луной, – вздохнул Леви Эшкол, – арабы нагнетают вокруг Израиля напряженность, а евреи осыпают меня бранью. Да уж ладно. На здоровье! Пусть себе шумят, сколько им вздумается. Но, между нами, не стану скрывать, что устал я ужасно…

– Отдохните, – сказала Римона, не поднимая глаз.

Красавица Римона была одета в коричневые вельветовые брюки и свитер цвета красного вина. И, словно следуя собственному совету, она положила голову на плечо Азарии, который сидел на диване рядом с ней.

Хава сказала:

– Довольно! Выключите радио.

Длинные ряды книг Иолека покоились на этажерках и полках. А среди книг там и сям мелькали фотографии. Сыновья его, Амос и Ионатан. Видный социалист Иосеф Буссель с Иолеком. Иолек с группой деятелей мирового рабочего движения. Из огромной вазы поднимались пять мощных стеблей колючки в вечном, нескончаемом цвету.

Два престарелых лидера казались Азарии опустошенными, исстрадавшимися, но при всем при том очень значительными. Они все время прилагали немалые усилия, чтобы взгляды их не встретились. Словно два колосса, один против другого, превратившиеся в руины. Словно развалины древних крепостей, в чьих туманных глубинах все еще идет потаенная жизнь, продолжаются старинные войны, вершится колдовство и строятся козни, процветает изощренная жестокость, обитают летучие мыши, сычи и филины, и прорастает сквозь руины кажущееся спокойствие, будто иссоп – из стены, иссеченной трещинами, как сказано в Священном Писании.

Их величавая мощь, их дремлющая сила наполняла пространство комнаты. И словно потаенные токи, запутанные и ускользающие, пробегали меж ними, когда они беседовали и когда погружались в молчание; глухими раскатами далекого грома отзывались в них давняя вражда и давняя любовь, следы былой мощи. Азария всей душой жаждал к этому прикоснуться, но так, чтобы ощутить и их прикосновение, проникнуть хитростью в потаенный круг, взбудоражить двух стариков, заставить их с львиным рыком подняться из укрытий.

Прищурив зеленые глаза, он впился долгим пронзительным взглядом в Леви Эшкола, главу правительства. Когда-то в индийской книжке прочитал Азария, что подобный взгляд может привлечь внимание к тому, кто смотрит настойчиво и пристально. Уж больно хотелось ему околдовать Леви Эшкола: пусть взглянет на него, пусть обратится с самым простым вопросом и услышит потрясающий ответ, который пробудит в нем желание слушать Азарию еще и еще. Азария ощущал давящее присутствие личности, облеченной властью. Неотразимая уродливость человека, знакомого ему по беззастенчиво льстящим фотографиям в газетах и по безжалостно жестоким карикатурам, его пухлые руки, испещренные коричневыми старческими пятнами и бессильно покоящиеся на подлокотниках кресла, большие желтые часы, болтающиеся на запястье на истертом ремешке, распухшие, как у трупа, пальцы, сморщенная, сухая, как у ящерицы, кожа – все это вызывало у Азарии некое лихорадочное чувственное возбуждение, чем-то напоминающее плотское вожделение. На него накатил острый, безумный приступ тоски, побуждающий немедленно, в эту же секунду, наброситься на сидящего перед ним властелина судеб, лоб которого изборожден страданиями, обрушиться на него вдруг со всею своею лаской и душевными бурями, оказаться погребенным в объятиях этих грубых рук, без стыда положить пылающую голову на старческие колени, открыть в исповеди свою душу, всю, без остатка, потребовать ответной исповеди, вырвать силой сострадание, нежность, милосердие, которые наверняка таятся где-то в казематах этой разрушенной крепости, спастись, но и самому бросить спасательный круг. Он ужаснулся и устыдился этих своих необузданных желаний и потому поклялся в душе, что на этот раз смолчит, чтобы снова не стать посмешищем.

Иолек. Отец. Эшкол. Отец. Срулик. Отец. Их страдания. И я… Их одиночество. И я участвую в этом. Их любовь, что превратилась в тлеющие угли и пепел. Моя безграничная любовь к ним. О, если бы я мог найти три-четыре простых слова, чтобы сказать им о любви. Сказать со всей простотой, не сказать, а обещать, поручиться, что не все еще потеряно, что я их юная смена, я их оруженосец, прах у их ног, только, пожалуйста, примите меня в расчет, ведь и я дитя ваше, пусть даже вы об этом не подозреваете, но именно о таком, как я, просили вы в своих исступленных молитвах. Не обдавайте меня презрением. Пожалуйста, позвольте мне полить воды на ваши огрубевшие ладони. И если удалось мне снискать расположение в ваших глазах, испытайте меня и убедитесь сами. Я добровольно вызвался быть тем, кто заменит Иони. И я добровольно возлагаю на себя миссию стать тем, кто со временем придет и вам на смену. Если вы этого захотите. Прикажите – и я прыгну в огонь. «Огонь» сказано здесь не для красного словца, ибо пожар и вправду близок. А я тот самый сельский дурачок, что кричит первым: «Евреи, пожар!» Огонь все ближе! А вот дрова, а вот блеснул нож, а я – если только вы того возжелаете – стану для вас жертвенным агнцем вместо вашего единственного сына. Только, Бога ради, оставьте эти ваши восторги, не судачьте, будьте так любезны, о партийных делах, перемежая сплетни анекдотами на идиш, и довольно печенья, хватит распивать чаи, чтобы несчастья не застали нас спокойными, беззаботными и до омерзения банальными.

– Послушай, Эшкол, – нарушил Иолек затянувшееся молчание, – возможно, сейчас не место и не время…

– Что? Как? Что-то случилось? – встрепенулся Эшкол, с трудом открыв глаза и выбираясь из дремоты.

– Послушай-ка. Я сказал, что, возможно, тут не место. Да и время не совсем подходящее, но я давно уже испытываю потребность сказать, что задолжал тебе некоторую толику извинений. В связи с моим выступлением на последнем заседании. Да и по другим поводам. Я был к тебе жесток и несправедлив.

– Как всегда, – обронила Хава сухо.

А Срулик вновь едва заметно улыбнулся какой-то китайской, тайной, слегка меланхоличной улыбкой.

–  Азой, —произнес Эшкол на идиш и повторил на иврите: – Именно так! – И лицо его, словно и не был он пойман на том, что задремал посреди разговора, осветилось острым неистребимым юмором. – Конечно же, ты должен принести мне свои извинения, ребИолек. – Он снова ввернул словечко на идиш, обращаясь к Иолеку, как принято обращаться к наставнику, выражая ему свое почтение. – Да еще какие! А вот я, со своей стороны, если позволено будет мне говорить откровенно, задолжал тебе хорошую, до крови, трепку. Итак, послушай-ка ты, разбойник, не покончить ли нам со всем этим разом? Будем считать, что мы квиты. Ты можешь отказаться от своих объяснений и оправданий, а я в обмен на это откажусь от намерений дать тебе в зубы. Гемахт,Иолек? Покончим с этим? – перевел он сам себя с любимого идиш. И уже совсем иным голосом добавил: – Перестань молоть чепуху.

Все посмеялись. Замолчали. И тут Срулик, со своей тонкой улыбкой, вежливо предложил:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю